Текст книги "Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой»"
Автор книги: Михаил Покровский
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Историки правильно угадывали, что это было нечто своеобразное, не укладывающееся в шаблоны новейшего буржуазного государственного права, но они напрасно видели в Земских соборах своеобразие национальное. То была особенность, свойственная не какой-нибудь стране, а всем странам в известную эпоху. И местной особенностью русских собраний этого рода было разве то, что у нас они, притом в самой грубой, рудиментарной форме, дожили до такой стадии социального развития, на которой в Западной Европе мы их или не встречаем вовсе, или же они принимают там более современную форму. Всякий средневековый государь действовал постоянно с совета своих крупных вассалов, духовных и светских, а в более важных случаях – с совета всех вассалов, которые приглашались, конечно, не поголовно, а в лице наиболее влиятельных и авторитетных из них.
В Московском великом княжестве нам известно, по крайней мере, одно такое собрание, предшествовавшее походу Ивана III на Новгород в 1471 году: Иван Васильевич совещался тогда не только с епископами, князьями, боярами и воеводами, но со «всеми воями». Под последними, как совершенно справедливо догадываются историки, нельзя разуметь никого другого, кроме мелкого вассалитета – «детей боярских». Новостью, которая отличала первый Земский собор в настоящем смысле (знакомый нам Собор 1566 года) от этого собрания, было, пожалуй, только участие в нем представителей буржуазии, гостей и купцов.
Само собою разумеется, что нормы «народного представительства», равно как и термины «совещательный» или «решающий голос», к подобного рода «думе» сюзерена со своими вассалами совершенно неприложимы. Вассалы не народ, даже в том суженном смысле, какой имеет слово «народ» и «народный представитель» в странах, где нет всеобщего избирательного права. Это, действительно, «орудия» сюзерена, т. е. нечто такое, без чего последний лишен всякой возможности действовать; тут нельзя говорить о «решающем» или «не решающем» голосе.
Современная государственная власть физически вполне может действовать без согласия народного представительства: все ее действия станут от этого неправомерными, но их материальный эффект в подобных случаях бывает даже сильнее нормального, ибо силою обыкновенно стараются восполнить недостаток права. Средневековый государь вовсе не обязан был слушаться своих вассалов. Юридически его волеизъявления было вполне достаточно, чтобы сделанный им шаг был законным. Но он был лишен физической возможности предпринять нечто такое, чего не пожелали бы исполнить его вассалы. Всякий человек вправе связать себе ноги, но, связав себе ноги, нельзя двигаться, почему ни один человек в здравом уме и не попробует осуществлять такое свое непререкаемое право.
Читатель догадывается, когда должен был наступить конец средневековым государственным чинам – это должно было случиться в ту минуту, когда сюзерен перестал зависеть от натуральных повинностей своих вассалов, когда он получил в руки силу, позволявшую ему покупать услуги, вместо того, чтобы их выпрашивать. Вот отчего окончательное торжество денежного хозяйства было всегда критическим моментом для прав и вольностей феодального дворянства. Реальная власть переходит тогда в те же руки, в чьих были деньги, в руки торговой буржуазии, а ей средневековые чины с их преобладанием поземельного дворянства вовсе не были нужны и интересны. Только там, где землевладение сделалось буржуазным, или где буржуазия не имела никакого значения, средневековые учреждения сохранились, принимая новую форму: первый случай имел место в Англии, второй в Польше. В России и во Франции дело шло иным, можно бы сказать, более нормальным путем: и там и тут рост торгового капитала и его влияния на дела совпадает с ростом абсолютной монархии и упадком тех форм политической свободы, которые были тесно связаны с натуральным хозяйством.
* * *
Оживление Земских соборов в первой половине XVII века было, таким образом, чрезвычайно тесно связано с той экономической и политической реставрацией, которой отмечена эта эпоха. В то время как предыдущее столетие знает только два, самое большее – четыре собора (если принимать существование Собора 1549 года и считать собором то, что происходило в Москве в. 1584 году, при воцарении Федора Ивановича) на протяжении полувека, за сорок лет, с 1612 по 1653 год, нам известно десять соборов, причем не будет ничего удивительного, если со временем станут известны еще новые, и в течение 9 лет, с 1613 по 1622 год, Собор функционировал ежегодно. Но это материальное усиление учреждения не сопровождалось его эволюцией от первобытных форм к более современным.
Первый – и, по-видимому, единственный – этап этой эволюции относится к концу предыдущего века. На Соборе 1598 года, выбиравшем на царство Бориса Федоровича Годунова, кроме обычных крупных и мелких служилых и посадских людей, попавших туда по их служебному положению, как выражаются обыкновенно наши историки (правильнее было бы сказать по их общественному влиянию, потому что все эти «головы» и «выборные» попали на командирские места именно по той причине, что они принадлежали к сливкам местного помещичьего общества, и в еще большей степени то же верно относительно представителей буржуазии, «гостей»), кроме этих членов «по положению», были и настоящие «представители», если не «народа», то хотя бы одного дворянства. Их было на 267 членов Собора около 40 человек, по подсчету проф. Ключевского. Но даже и в позднейших случаях это представительство не сомкнулось в классовые группы, подобные отдельным Etats средневековой Западной Европы.
На Соборе 1642 года, известном нам лучше всех других, вотируют отдельно семь служилых групп, кроме бояр: 1) стольники, 2) дворяне московские, 5) головы и сотники московских стрельцов, 4) «володимирцы-дворяне и дети боярские, которые на Москве», 5) дворяне и дети боярские Нижнего Новгорода, и муромцы, и лушане, «которые здесь на Москве», 6) дворяне и дети боярские разных городов: Суздаль, Юрьев Польский, Переславль Залесск. ий, Белая Кострома, Смоленск, Галич, Арзамас, Великий Новгород, Ржев, Зубцов, Торопец, Ростов, пошехонцы, новоторжцы, Гороховец, 7) дворяне и дети боярские разных других городов: мещеряне, коломничи, рязанцы, туляне и проч. То же было и с «третьим сословием»: гости, гостиной и суконной сотни торговые люди совещались и голосовали отдельно от сотских и старост черных сотен и слобод.
Представительство «четвертого сословия», крестьянства, отличалось еще более случайным характером. Крестьянство не слилось с «третьим чином», как во Франции, и не выделялось в особую корпорацию, как в Скандинавских государствах. Но оно не было и систематически устранено, как на Польском сейме. Крестьяне, разумеется, не крепостные, за которых отвечали их господа, а «черные» или дворцовые, появляются на соборах, но необычайно спорадически. На Соборе 1682 года были выборные от дворцовых сел, которых раньше мы никогда не встречаем. А выборные от черного крестьянства должны были участвовать в Соборе 1613 года – факт, который долго оспаривался, оспаривается иногда и до сих пор, но который может быть подтвержден документально. Сохранилась грамота, приглашающая угличан прислать «уездных крестьян десять человек», чтобы им, вместе с выборными от посада, «вольно было во всех угличан всяких людей место о государственном и о земском деле говорить без всякого страхования». Подписей крестьянских уполномоченных на избирательной грамоте Михаила Федоровича, однако же, нет; значит ли это, что крестьянские выборные почему-либо на Собор не попали или же они сплошь были безграмотные (подписи дворян, игуменов и протопопов «во. всех уездных людей место» довольно часты в грамоте), сказать трудно.
Как не умело организоваться представительство от отдельных социальных групп, так не умело выработаться и самое понятие «представительство». Вообще говоря, на соборах XVII века присутствуют уполномоченные от различных разрядов населения. Можно бы думать, что воля этого последнего определяла, кто пойдет в Москву говорить от его имени. Но кое-какие образчики будничной практики соборных выборов заставляют очень в этом сомневаться. В Ельце, в 1648 году, по государевой грамоте велено было выбрать из детей боярских двух человек: но они были выбраны на деле не местной дворянской корпорацией, а воеводою. Елецкие помещики били за это на воеводу челом, но, странным образом, не за то, что он узурпировал их права, а за то, что он выбрал людей плохих, «ушников», занимавшихся доносами на свою братию. Выходит, что если бы воеводский выбор был удачнее и добросовестнее, то ельчане с ним и не стали бы спорить.
На Соборе 1642 года среди довольно многочисленных и довольно пестрых групп служилых людей мы находил неожиданно двух отдельных дворян Никиту Беклемишева да Тимофея Желябужского. Их мнение стоит в одной линии с другими, но они никого не представляли, кроме самих себя. Таким образом, представительство по общественному полномочию и представительство по личному праву, разделившиеся в Англии еще в XIII веке, у нас не различались и в середине XVII столетия.
* * *
Столь же неопределенна была и компетенция соборов, если подходить к ним с нашей точки зрения. С одной стороны, начиная с Бориса Годунова (а может быть, и с Федора Ивановича) до Петра, все русские цари были выборные, и выбирал их Собор. Признание царя «всей землей» считалось капитальнейшим условием законности царской власти с точки зрения русского государственного права XVII столетия. Восстания против Шуйского тем и мотивировались, что он «поставлен царем» «без ведома всея земли». Невозможность организовать Всеземские выборы с самого начала была крупным минусом в кандидатуре Владислава.
При избрании Михаила Федоровича старались соблюсти все необходимые условия возможно полнее, и в его избирательной грамоте писалось, что «все православные хрестьяне всего Московского государства от мала и до велика и до сущих младенец, яко едиными усты вопияху и взываху, глаголюще: что быти на… всех государствах Российского царствия… блаженныя памяти царя Федора Ивановича сродичу, благоцветущия отрасли от благочестивого корени родившусю Михаилу Федоровичу Романову-Юрьеву».
Как известно, избирательная грамота подписывалась еще и долго спустя после Собора, так как старались собрать возможно более подписей: все вассалы, без исключения, должны были признать нового сюзерена, чтобы никто не мог последнего упрекнуть, как упрекали Шуйского, что он «самовенечник». Казалось бы, в руках Земского собора была «верховная учредительная власть»: чего же больше? И однако же, с одной стороны, московские люди XVII века такой своей прерогативой очень мало дорожат. В 1636 году галицкий воевода Щетинин из сил выбивался, чтобы организовать выборы в Земский собор по Галицкому уезду, но, как ни старался, более двадцати помещиков набрать не мог, и выборных от этих двадцати пришлось послать за весь уезд. К составу «Верховного учредительного собрания» (правда, что в 1636 году царя выбирать не приходилось) население относилось со злостным, можно сказать, индифферентизмом: большинство галицких дворян и детей боярских, пишет воевода, «выбору не дают, ослушаютца».
С другой стороны, московское правительство нисколько не стеснялось игнорировать требования «народных представителей». На Собор 1648–1649 годов, утвердивший «Уложение», выборные привезли много челобитных. Иные из них были уважены, другие же правившие страной бояре объявили «прихотями», и никто не думал принимать их во внимание. Но и то, и другое станет нам довольно хорошо понятно, если мы вспомним, что сюзерен не был обязан спрашиваться своих вассалов во всех случаях жизни. Там, где его требования не выходили за круг обычного, он мог их предъявлять категорически – и его нельзя было ослушаться: раз признав государя, его вассалитет тем самым однажды навсегда обязывался исполнять все его нормальные распоряжения.
Речь о согласии вассалов заходила только тогда, когда требования выходили из нормы, носили чрезвычайный характер. Тут приходилось уже не требовать, а просить, и иногда слезно. Когда в 1634 году истощенной казне Михаила Федоровича понадобились средства для борьбы с Польшей, и торговый капитал был обложен экстренным сбором, «пятой деньгой» (20 %-ной податью), а помещики должны были согласиться на нечто вроде принудительного займа («запросные деньги»), то царская речь на Соборе выражалась так: «А то ваше нынешнее прямое даяние приятно будет самому Содетелю Богу. А государь царь и великий князь Михаиле Феодорович всея Русии то ваше вспоможенье учинит памятно и николи не забыто, и вперед учнет жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах».
Земский собор всегда был синонимом экстренного запроса: при таком его характере ему мудрено было сделаться популярным.
Глава VII
Борьба за Украину
Господство среднего помещика определяло не только внутреннюю, а и внешнюю политику Московского государства после Смуты. Боярская Русь XVI века остерегалась обострять свои отношения с Западом и была, по своему, права: ливонская война при Грозном кончилась неудачей; феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий новой Европы. Надо было искать врага по себе, каким казались крымские и поволжские татары.
К 1620 годам Московская Русь была отброшена на Восток дальше, чем это было когда бы то ни было со времени Ивана III. Не только у Москвы не было теперь ни одного порта на Балтийском море, но все выходы в это море были наглухо для нее заперты: в XVII веке стало чужим даже то, что целые столетия было своим для Великого Новгорода. А сухопутная западная граница с Литвой подошла почти к пределам нынешней Московской губернии. Днепр на всем протяжении стал нерусской рекой, а Вязьма стала первым пограничным русским городом с Запада.
Такой разгром, казалось, должен был бы надолго отбить охоту от всяких предприятий в эту сторону. На самом деле, XVII столетие оказалось веком «западных» войн по преимуществу, как XVI было по преимуществу веком войн восточных. С первого взгляда может показаться, что причины этого явления были чисто стратегические: с польской армией под Вязьмой, со шведской – под Новгородом Московскому государству жить было нельзя: для того чтобы оно могло когда-нибудь приспособиться к такой границе, его жизненные центры должны были бы стоять южнее и восточнее. Имея столицу где-нибудь на Средней Волге, можно было помириться с границей на верховьях Днепра, но Москва не могла же оставаться в постоянном риске польской осады.
Стратегические причины – стремление «поворотить» обратно к Москве отобранные у нее города, если не все, то хотя бы Смоленск с Дорогобужем, – всего больше выступают на вид в мотивах первой же, после Смуты, войны Московского государства с польско-литовским. Но рядом со стратегическими мотивами еще раньше, уже в 20-х годах, выступают другие, современникам менее заметные, но на самом деле более непосредственные. Уже на Соборе 1621 года указывалось, что в пограничных уездах – Путивльском, Брянском, Великолуцком и Торопецком – «литовские люди начали в государеву землю вступаться, остроги и слободы ставят, села и деревни, леса и воды освоивают, селитру в Путивльском уезде в семидесяти местах варят, будники золу жгут, рыбу ловят и зверь всякий бьют, на пограничных дворян и детей боярских наезжают, бьют, грабят, побивают, с поместий сгоняют…»
Шел спор о том, чья колонизация возьмет верх в краях, отчасти искони пустых, отчасти опустошенных Смутой. Колонизационная подкладка русско-польской борьбы и сделала главным театром ее не верховья Днепра, стратегически наиболее важные для Московского государства, а земли к востоку от его среднего течения – «левобережную Украину», нынешние Черниговскую и Полтавскую губернии.
Борьба с Польшей в XVII веке стала борьбой за Украину. Национальная по форме, национально-религиозная по своей идеологии, в сознании самих боровшихся, борьба эта была, в сущности, социальной. Боролись два типа колонизации – воплощенные в двух общественных группах: казачестве, с одной стороны, крупном землевладении – с другой. Так как первое рекрутировалось преимущественно из людей русского языка и православной веры, а представителями второго были люди польского языка и польской культуры – католичество же в Польше этой эпохи стало чем-то вроде сословной религии всех людей «порядочного общества» и «хорошего» происхождения, – то национально-религиозная оболочка происходившей здесь классовой войны была довольно естественна. Ее не приходилось выдумывать позднейшим ученым, как это в значительной степени случилось с дворянско-посадским восстанием, закончившим Смуту.
Но более плотная и прочная, чем в Московском государстве начала века, это была все же лишь оболочка. Казак ненавидел польского пана, потому, что ему, мелкому землевладельцу-хуторянину, не было больше места среди росших со сказочной быстротой и отовсюду надвигавшихся на казацкую землю панских фольварков. А московский помещик потому оказывался союзником этого казака, что он и сам в этих местах был таким же мелким землевладельцем-хуторянином, как и казак, значит, и таким же, как он, социальным врагом панских латифундий.
Что в борьбе приняли деятельное участие пробивавшиеся в казачество верхние слои поспольства (посполитый – общенароный), крепостного крестьянства, это было опять вполне естественно так же естественно, как и то, что в 1606–1608 годах крепостное крестьянство боярских вотчин шло рука об руку с мелкопоместными дворянами. Но и там, и тут союз был до поры до времени. Когда враг был выбит с поля, все пришло в норму: казачество осталось казачеством, поспольство – поспольством, и даже тот факт, что казацкие старшины стали уже настоящими помещиками, не дал ничего нового: и в начале века казацкие атаманы ни к чему так не стремились, как к тому, чтобы быть поверстанными государевыми поместьями и стать, «настоящими» дворянами, чего более удачливые из них и достигали.
Великоросские события начала века были не так ярки и шумны, как малоросские лет сорок спустя – на Севере все было серее и молчаливее, Юг был красочнее, а кроме того, Юг был ближе к Европе – значит, культурнее и сознательнее. Но основные тенденции движения были сходны, и нет ничего удивительного, что экспансивные украинцы, нашумев и наговорив гораздо больше своих великорусских собратьев, кончили тем же, чем и они: в 1654 году стали «под высокую руку» той самой династии, что сидела на московском престоле уже с 1613 года.
Запорожские казаки.
Фрагмент картины Абрахама ван Вестерфельда
* * *
Мы оставили Юго-Западную Русь в тот момент, когда татарское нашествие добило последние остатки древнейшей русской «государственности», экономическим базисом которой была «разбойничья торговля», а главным театром – бассейн Днепра. Здесь старая общественная постройка подгнила больше, чем где бы то ни было, и последствия толчка, данного татарами, были разрушительнее. Правда, ходячее мнение, что Киев после Батыева нашествия превратился в не очень большую деревню, с большим жаром и большой ученостью оспоривалось в новейшей литературе. Но спор привел лишь к тому, что люди стали правильнее оценивать непосредственные результаты монгольского погрома вообще – и прежде всего научились отличать судьбу города от судьбы земли.
Мы уже упоминали в своем месте, что татары, прежде всего другого, были разрушителями городов, и что это неслучайное обстоятельство было логическим выводом из их стратегии столько же, как и из их политики. Более живые города Северо-Восточной Руси оправились довольно быстро после погрома. Уже ранее несколько раз опустошавшийся и с каждым десятилетием все более падавший, в хозяйственном и политическом отношениях, Киев подняться из своих развалин не смог. Допустив даже, что известный рассказ Плано-Карпини о «большом и населенном городе», «обращенном почти в ничто», – в нем осталось не более 200 домов, – относится и не к Киеву, остаются еще известия русских летописей о том, что население Киева, если не непосредственно после Батыя, то в конце XIII века «все разбежалось».
Один факт, точно установленный именно критиком общераспространенного мнения, особенно ярко подчеркивает запустение города Киева: во второй половине XIII столетия здесь вовсе не было князей, а когда в следующем веке они появились, то это были «владетели весьма невысокого полета», промышлявшие разбоем по большим дорогам (Грушевский М. Очерк истории Киевской земли, с. 468).
Представлять себе, как это готов сделать наш автор, что киевляне этого времени были счастливыми республиканцами – значит переносить в XIII век понятия и отношения гораздо более позднего времени. Князья из Киева ушли, очевидно, потому, что им нечем было там жить: княжеские доходы были слишком незначительны, чтобы можно было держать там княжеский стол, как были слишком незначительны церковные доходы, чтобы можно было сохранить в Киеве митрополию. Насчет последнего мы имеем документальные свидетельства, а первое, по аналогии, гораздо более вероятно, нежели Киевская республика XIII века. Но запустение «матери городов Русских» вовсе еще не обозначает запустения и всей Киевщины – в этом критики старого мнения вполне правы. Сельскую Русь татары опустошили ровно настолько, насколько это было неизбежно при тогдашнем способе ведения войны. Бестолкового истребления жителей они не могли допустить уже потому, что собирались их эксплуатировать – и действительно эксплуатировали, между прочим, и население Киевщины.
Мы довольно точно знаем натуральные повинности, установленные для населения этих мест татарами, и уже самая наличность этих повинностей предполагает как само собою разумеющееся, что здесь в достаточном количестве имелись живые люди: те «мертвые кости», о которых говорит Плано-Карпини, и которые, с его слов, фигурируют во всех учебниках, не могли бы доставлять татарам пшеницу и звериные шкуры. А раз страна была достаточно заселена, хотя, вероятно, и гораздо реже, нежели в цветущие времена Киевщины, должен был со временем заселиться вновь и ее главный город: этим вполне объясняются противоречивые, на первый взгляд, показания летописей и документов о процветании и красоте Киева еще в XV веке, о его тогдашней торговле и новых разгромах (особенно в 1416 и 1482 годах), тогда как после Батыя громить там, казалось, было уже и нечего. Настоящее, хотя все же и в это время не абсолютное, запустение Киевщины относится, по-видимому, именно к концу XV века, когда стали посещать страну крымские татары, приходившие за живым товаром, и потому опустошавшие гораздо энергичнее, чем Батый.
Территория древнерусских княжеств к западу от Днепра ни в один момент древнерусской истории не являлась, таким образом, совершенной пустыней. Переход ее под главенство Литвы в половине XIV века (наиболее правдоподобной датой занятия литовцами Киева является, как известно, 1362 год: старые рассказы о завоевании Киева Гедимином около 1320 года новейшей критикой признаются легендарными), если что-нибудь изменил в положении дел, то только к лучшему. В лице литовского великого князя Киевщина получила очень сильного сюзерена, от которого, в случае надобности, можно было ждать поддержки, но который, как и всякий феодальный сюзерен, во внутренние дела своих вассалов не вмешивался. «В Литовско-Русском государстве, – говорит один из новейших историков этого последнего, – установился социально-политический строй, сильно напоминающий средневековый западноевропейский феодализм. В тогдашней канцелярской латыни это сходство стало отмечаться западноевропейскою феодальной терминологией еще ранее, чем названный строй установился окончательно. В различных грамотах, писанных в первой половине XV века, встречаются упоминания о «баронах», «рыцарях», «вассалах», «присяжниках» (homagiales), «феодальных службах». Позже эта терминология проникла и в русский канцелярский язык великого княжества. Феодальные отношения составляют не «западноевропейское», а «общеевропейское» или даже общечеловеческое явление, как мы знаем. Но литовский феодализм был действительно ближе к западному типу, нежели, например, московский. Здесь были резче выражены как феодальный иммунитет, так и иерархичность феодального строя, делавшая из господствующего общественного слоя некоторое подобие лестницы. Литовский великий князь вовсе не собирал податей в вотчинах своих вассалов, тогда как северо-восточные князья всегда собирали, по крайней мере, татарскую дань и вовсе не имел там права суда, тогда как его великорусские современники всегда оставляли себе наиболее лакомые куски судебного дохода.
Феодализм вообще равнодушен к национальным перегородкам – национализм появляется лишь на следующей ступени социального развития. Уже поэтому нельзя было ожидать какого-нибудь гнета со стороны литовского сюзерена по отношению к его русским подданным, только потому, что он – литовец, а они – русские. Присутствие в «господарской раде» – курии или боярской думе наследников Гедимина – русских бояр из бывших удельных княжеств, аннексированных Литвою, достаточно засвидетельствовано для самых первых десятилетий после аннексии: совершенно не видно, чтобы здесь была какая-нибудь борьба за национальное право, очевидно, и мысли об этом не приходило в голову ни завоевателям, ни завоеванным.
Католическая церковь, явившаяся в Литву после унии с Польшей (в 1386), пыталась провести другую границу: запереть дверь в великокняжескую думу «схизматикам», сделав из православных, так сказать, вассалов второго сорта. Сравнительно малое число «панов радных» русского происхождения и православной веры и, в особенности, бледная роль в господарской раде православных архиереев – рядом с выдающимся влиянием в ней высшего католического духовенства – долгое время поддерживали у историков убеждение, что попытка эта Католической Церкви удалась.
Впечатления от позднейшей религиозной борьбы, в дни католической реакции второй половины XVI века, когда боровшиеся стороны не останавливались и перед подделкой документов, укрепили этот предрассудок еще более. Теперь, однако, можно считать доказанным, что тенденции католицизма не нашли себе воплощения в литовско-русской действительности. Знаменитый Городельский привилей 1413 года, устранявший вассалов некатолического исповедания от высших должностей в великом княжестве, в этом своем пункте остался мертвой буквой, а в 1432 году все преимущества, данные этим привилеем боярам-католикам, были формально распространены и на бояр-православных. Позднейшие документы, содержавшие ограничение этого рода, по-видимому, просто были сочинены иезуитами в конце XVI века.
Православное же меньшинство в господарской раде достаточно объясняется тем, что католицизм уже тогда успел сделаться фешенебельной верой, которую поспешило усвоить все, что претендовало на знатность: все крупнейшие землевладельцы, за единичными исключениями, оказались католиками, а непосредственными вассалами великого князя были, разумеется, именно крупные землевладельцы. И в то время как католическая церковь в крае рекрутировалась из сливок местного общества, «православные архиереи выходили большею частью из мелкого люда, из духовенства или простонародья, мещан и крестьян, и изредка из мелкой или средней шляхты (Любавский М. Литовско-Русский сейм. – М., 1901, с. 101). То, что казалось историкам религиозной перегородкой, на самом деле было социальной, и религиозной борьбы в Западной Руси не было до конца XVI века точно так же, как не было национальной.
* * *
Романтическое представление о казачестве как о союзе вольных людей, не стерпевших крепостного ига и ушедших в вольную степь строить себе новый мир, где все равны, где нет крепостных и господ, – это представление очень живуче в исторической литературе даже до сего дня. Знакомясь с фактами, вы, однако же, напрасно ищете той демократической, пролетарской дружины, о которой вы столько читали и слышали. Под именем «казаков» вы везде встречаете мелких землевладельцев, очень напоминающих тогдашнего окраинного помещика и целыми рядами незаметных переходов, связанных с земледельческим классом вообще.
Вот несколько образчиков того, что представляли собою великорусские казаки южной окраины. Под Белгородом было село Стариково, населенное беломестными атаманами и казаками. У каждого из первых было по 30 четвертей пашни в поле т. е. по 45 десятин пахотной земли всего и по 150 копен сена; у каждого из вторых – по 20 четвертей (30 десятин) и по 100 копен. Кроме казаков в том же селе жил 34 человека бобылей, работавших на этой же казацкой земле. То же самое было и под Воронежем. Писцовая книга говорит: «На Воронеже (река) на атаманских и на казачьих придаточных землях деревни, в тех деревнях дворы атаманские и казацкие поставлены на приезд, а за ними живут бобыли, пашут их землю». В двух деревнях Оскольского уезда тоже жили казаки. Но они мало чем отличались от детей боярских. По крайней мере, в одной челобитной они писали, что «как были в Осколе дозорщики и писцы, и ту… землю писали за ними, и в сошное письмо в уезде писали с Осколяны детьми боярскими вряд» и что они «четвертные деньги в ямской приказ и стрелецкие кормы и всякие государевы подати платят с Осколяны детьми боярскими вряд ежегодь» и вместе же с ними служили всякую службу (Миклашевский И. К истории хозяйственного быта Московского государства, т. 1, с. 77, 83, 111).
Но, скажет читатель, это казаки «городовые», «служилые», а были особые «вольные» – на Дону, например. К тому же все эти данные относятся уже к XVII веку. Мы, однако, тщетно стали бы искать между «служилыми» и «неслужилыми» казаками той демаркационной черты, которую обыкновенно проводят с такой уверенностью, и раннее казачество ничем в этом случае не отличалось от позднейшего. В половине XVI века ехал из Москвы в Константинополь посол Новосильцев. Провожать его до Азова должны были донской атаман Мишка Черкашенин, с 50 атаманами и казаками «своего прибору»: это была, стало быть, вольная казацкая дружина, временно подрядившаяся в службу к московскому правительству. По дороге один из членов этой дружины дезертировал, о чем подсол доносил государю так: «Мишкина прибора казак поместный (такой-то) на твою государеву службу не пошел, воротился из Рыльска к себе на вотчину Рыльскую».
Можно было быть служилым государевым казаком и в то же время присоединиться к одному из вольных казацких отрядов – одно другому вовсе не мешало. В данном случае поместный казак пошел за вольным атаманом (которого мы скоро видим ведущим на свой страх и риск войну с турками) с целью, так сказать, благонамеренной: с тем, чтобы охранять царского посла. Но благонамеренная цель вовсе не была обязательна. Незадолго перед тем шестеро путивльских, т. е. «городовых», казаков примкнули к отряду черкасов и с ними вместе ограбили крымского гонца, шедшего из Москвы. Дело это казалось им настолько естественным, что затем четверо из них, как ни в чем ни бывало, вернулись к себе в Путивль. Правда, в ответ на жалобы крымского правительства царь отрекся от этих своих «слуг» и честил их «разбойниками». Но это была обычная фразеология, раз навсегда выработанная для случаев подобного рода. И в Крыму, и в Константинополе по аналогичным поводам всегда говорили: «Сами знаете, что на Тереке и на Дону живут воры беглые люди, без ведома государева, не слушают они никого…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?