Автор книги: Михаил Сетров
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Наш зимний переезд в родной Конечек
Мать вернулась из госпиталя с ещё не зажившей ногой и лечила её своим способом, в том числе просила меня на рану пописать. Как-то, хромая, она шла по улице, и около неё остановилась санитарная машина. Из машины вышел военный врач и попросил показать рану. Осмотрев её, он принёс какие-то мази, смазал рану, забинтовав чистым бинтом и дав тюбик этой мази матери для дальнейшего лечения. Для нас это было удивительно, хотя позже я убедился, что немец немцу тоже рознь. Да вот однажды, когда я на тяжёлой тачке вёз из леса собранные дрова и с тачкой застрял в придорожной канаве, около меня остановился мотоцикл с двумя немецкими солдатами. Один из них, сойдя с мотоцикла, перекатил через дорогу тачку, потом поднял меня на руки и поцеловал. Парадокс: один оккупант, уводя мою дорогую Марту, готов был меня пристрелить, а другой солдат мне помог в трудной ситуации и даже поцеловал.
В дальнейшем мать проявила большую сноровку и организаторские способности, не меньшие, чем у Ивана Петровича. Она выменяла за мешки отрубей и гороха, запасённые отцом, довольно сильного коня армейской стати, (мы его видели в лесу, брошенным солдатами), с санями и сбруей (зима уже была суровой), и назвала по старой памяти его Борисом. А также помогла приобрести лошадь с санями тёте Маше и Ане. Из каких-то старых мехов, в том числе и из своей лисы, она сшила мне шубу с матерчатым верхом, и мы отправились в родную Псковщину. Жить во фронтовой полосе становилось всё опаснее: снаряды днём и ночью свистели над домом и где-то рядом рвались. Мать на сани загрузила всё сохранившееся добро, даже шкаф, уж не говоря о велосипедах и финских санях.
Я сидел на высоком возу вместе с теперь уже нашей собачкой по кличке Деска. Мать нашла на улице брошенную дрожащую болонку белого цвета и пригрела её, она стала нашей спутницей. Из-за неё у нас произошло несколько смешное, но опасное происшествие. Когда мы спускались к мосту через реку Славянку, с моста нам навстречу ехал на коне какой-то немец. Когда он поравнялся с нашим возом, наша храбрая Деска громко гавкнула на коня, и тот взвился на дыбы, сбросив своего всадника в сугроб. Немец, видимо матерясь по-своему, с трудом выбрался из сугроба, весь в снегу, похожий на снеговика, только без морковки вместо носа. Он потрясал перед нами карабином и кричал, прямо-таки трясясь от злости. Едва поймав убежавшего коня, бравый кавалерист ускакал дальше. Сперва тоже испугавшиеся, мы начали смеяться.
Через день выехали на псковско-ленинградское шоссе, но ехать по нему было трудно на санях, потому что обледеневшее шоссе было посыпано песком. Вскоре сани остановились, и мои женщины горестно завыли: на снегу у шоссе мы увидели в одном нижнем белье нашего мёртвого солдата, военнопленного конечно. Поплакав, мы поехали дальше и в посёлке Вырица у кого-то остановились на ночь. У них, как лишний груз, мы оставили шкаф, и хозяева обещали его после войны вернуть. Нам посоветовали свернуть с шоссе, на котором трудно найти еду для лошадей, и ехать просёлочными дорогами, что мы и сделали. Здесь я впервые увидел российскую глубинку зимой: заснеженные поля, деревеньки с тёмными избами по берегам небольших речушек с крутыми берегами и везде огромные сугробы на фоне тёмных еловых и берёзовых лесков и светлых сосновых боров. Тогда, при нашем плутании по малопроезжим просёлочным дорогом, мне пришлось, за неимением хлеба, с трёшкой в руках просить в деревнях продать кусок хлеба. То есть попросту побираться. Один из хозяев, видимо, большой юморист, съязвил мне: «Ты вот побираешься, а сам в дорогой меховой шубе».
Первой большой нашей остановкой была Уторгош. Задержка объяснялась заболеванием лошади наших родичей опасной болезнью – сапом. Серую лошадку в яблоках пришлось прирезать, и я впервые, уже в Конечке, куда мы, наконец, приехали к концу года, как татарин, ел конину, и она мне тогда понравилась. Мы с матерью остановились в когда-то бывшем нашем доме у родственников, а наши родичи-спутники – в пустующем доме своей деревни Калиновка. Наш конь по какому-то соглашению оказался у них – видимо, там его было где держать. Нас встретили хорошо, тем более что мы не были нахлебниками: благодаря запасливому отцу и распорядительной матери у нас был запас отрубей, гороха, солёной свинины и даже конина. Мать сама пекла хлеб в знакомой ей русской печи. Как прошли новогодние праздники, не помню, а вот масленица, как весёлый русский праздник, для меня оказался впечатляющим. С каждой избы полагался большой сноп соломы или хвороста, и потому на большом лугу к вечеру зажигались костры, вокруг которых плясали или прыгали через них и чудили ряженые, кто во что горазд – под медведя, волка, лису, а то и чёрта. И так почти до утра.
Нам, так же как и всем, выделили полоски пахотной земли, и весной мать, пригнав от родичей коня, стала их пахать. Пробовал делать это и я, но силёнок не хватило, зато боронование вспаханной земли было моим делом. Сеяла рожь, горох и даже пшеницу сама мать. Зато осенью мы были со своим хлебом, хотя и здесь пришлось потрудиться: молотить было даже более тяжёлым делом, чем бороньба. Вернулась дочь раскулаченного соседа Надя, но она разумно не стала требовать возврата своего дома, где давно жила большая семья. Они с моей матерью быстро обустроили под жильё стоявший в конце нашей улочки, напротив избы дяди Миши Шматкова, пустовавший их когда-то каменный амбар. Дальше за амбаром шла малоезженая дорога вдоль влажного луга, где зимой и буйствовала весёлая масленица, а летом гнездились чибисы, гнездовья которых я сделал своим птичником, собирая их довольно крупные пёстрые яйца. Делалось это так, чтобы птицы гнёзда не бросали, и потому в гнезде всегда оставлялись одно-два яйца.
Другим моим занятием в свободное от сельхозработ время было собирание ягод и продажа их в Пскове на рынке. Сперва появлялась земляника, которую я собирал в Плитищах и которой там было много. Туда никто не ходил – в деревне существовала легенда, что Плитищи кишат змеями. Их я почему-то не видел, да и не очень-то их боялся, если встречал, а просто убивал, памятуя другую, уже церковную легенду, что за убийство змеи снимаются твоих сорок грехов. Позже появлялась в болотистых Ямищах синика, которую я собирал вёдрами и носил сдавать на приёмном пункте в Пскове: здесь за ведро ягод давали килограмм соли, что тогда было дороже всяких денег. Когда не было ягод, мной на лугу собирались цветы, вязались букеты и опять же продавались в Пскове. Это, в основном, были ромашки, от которых пестрел луг. На вырученные деньги я покупал «для дома, для семьи» белый хлеб, немного сахара, подсолнечное масло и масло лампадное для ставшей очень верующей матери (раньше я за ней этого не замечал). Ну и, конечно, мне «откалывались» конфетки. Разумеется, всё это не очень много – цены-то были запредельными.
И ещё я зарабатывал тем, что у нашего дяди Васи, который тоже обосновался с женой и двумя девочками-двойняшками в Конечке и был пастухом деревенского стада, бывал по просьбе соседей подпаском. Василий научил меня плести из прутьев ивняка красивые плётки и корзины. Нашим способом самообеспечения было и то, что зимой мать ходила по льду Псковского озера в соседнюю Эстонию менять женское и постельное бельё на муку и ту же соль. Бартерная её торговля была успешной. Может быть и потому, что там её принимали за свою: в лице ее, да и характере проглядывала четвертинка чухонской крови.
Школа и закон божий
Осенью я пошёл в школу, теперь уже оккупационную и под началом коллаборационистов, в четвёртый класс и, как оказалось, при данном режиме – последний. Всё по представлению Гитлера и Гиммлера: для покорённых народов Востока не должно быть никаких школ, только начальные. Кроме чистописания, русского и немецкого языка, русской литературы, где упоминались стихи русских поэтов лишь религиозного характера, например «Молитва» Лермонтова, арифметики и закона божьего, других предметов не существовало. Были две молоденькие, ещё советские учительницы. Учительница по литературе мне и приносила ещё советские книги. Тогда я впервые прочитал «Поднятую целину» Шолохова. Закон божий нам преподавал настоятель нашей церкви. Как я теперь понимаю, он был атеист и закон божий преподавал формально, лишь зачитывая «тезисы» из Библии, без объяснений и комментариев. В беседах с ним мы обсуждали житейские, далёкие от религии вопросы и мои стихи. Не помню, о чём они были, но помню одно его замечание, которое я позже старался учитывать, – не повторять часто в начале стихотворной строки букву «и», чем грешат даже классики. Как я слышал, он после войны стал епископом.
Наша школа находилась рядом с церковью в селе Богдановское. Младшая дочь хозяйки школьного «здания» (видимо, бывшая уборщица школы, проживавшая в ней, – поистине, «кто был никем, тот станет всем») училась в нашем классе. Она старалась быть моей подругой, но мне полюбилась её старшая сестра, а та не обращала на меня внимания. Весной 1943 года я закончил четвёртый класс, и на этом моё образование при немцах прекратилось, хотя мне и выписали почётную грамоту. Не будучи очень религиозным, в церковь по наущению матери я всё же ходил, чаще, однако, по… просьбе соседей нашей деревни: они облюбовали меня в качестве крёстного отца их младенцев.
Уже позже, изучая русскую историю, я удивлялся, зачем царская чета Николая Второго пригласила аж из Сибири «старца» Распутина, способного останавливать кровь их сыну, страдавшего гемофилией, если рядом жили умевшие это делать ведуньи. Одной из них была наша родственница тётя Устинья, по-деревенски Устиха: она не только умела останавливать кровь (что не раз делала мне), но и сводила с наших рук бородавки, снимала у младенцев «ночницу» и многое другое. Но главное – умела варить вересковый мёд, чудесный напиток, который попробовал и я. Уже позже мне стало ясно, что Устинья была наследницей кельтских ведуний, сохранившей их секрет варить этот мёд, секрет, который считался утраченным (ведь подлинные псковичи были потомками лютичей – ославянившимися кельтами). Да шотландский поэт Стивенсон в поэме «Вересковый мёд» так и писал:
Из вереска напиток
Забыт давным-давно,
А был он слаще мёда,
Пьянее чем вино.
Любимым моим путешествием было наше с матерью хождение в гости к её двоюродной сестре тёте Кате в деревню Дубки, что располагалась на небольшой возвышенности за Цаплино. Мы шли через поля и мимо остающегося справа огромного болота, где конецкие добывали для топлива в трясине пни и корни когда-то росших здесь деревьев. Этим занимался и я. Далее нас встречали любимые мной мачтовые сосны Зуёвской горки, под которыми мы отдыхали и шли дальше. Мимо Зуев и Мыса через насыпь Гдовской железной дороги с остатками гнилых шпал по заросшей дороге, где когда-то нам пришлось в Цаплино вести гроб дедушки Фёдора. Здесь однажды на просёлочной дороге около Зуёв мы встретили мать Василия с его дочерью, девочкой моего возраста. Несостоявшая свекровь сетовала, что судьба не свела вместе Василия и её, Ольгу. И предлагала восстановить справедливость, поженив меня с её внучкой. Посмеялись и разошлись уже навсегда.
У тёти Кати в войну жил мой сверстник Володя Гуркин, сын её двоюродного брата Матвея (дяди Моти) и его жены, тоже Кати, у которых мы бывали в гостях в Ленинграде. Каждое лето Володя проводил в Дубках, но на этот раз он не вернулся домой ввиду неожиданного прихода немцев и блокады Ленинграда. Так что в Дубках собралась дружная компания мальчишек: старший сын тети Кати Ивановой и её сын младший – Генка, ну и я. Увы, после войны живыми остались только я и Геннадий: Володя Гуркин умер первым, упав с высокого дерева, а Володя Иванов погиб после войны по шалости от взрыва брошенного в костёр снаряда. Тогда такого рода трагедии происходили часто, поскольку в поле валялось много опасных средств войны. Вот и мой крестник Саша Сетров, сын моего дальнего родственника и полного тёзки Михаила Сетрова, подорвавшись на мине, потерял ногу и вскоре умер.
Опять фронт и ещё немецкий лагерь
Но к нам приближался фронт, всё тот же Ленинградский. Началось всё с того, что стали появляться партизаны и это коснулось нашей семьи. Ольга Фёдоровна партизанкой не стала, но она спасла от лагеря и расстрела свою племянницу (и мою «крёстную») Аню. Идя из Пскова, она встретила на дороге подводу, в которой их деревенский знакомый с повязкой полицая и карабином вёз в Псков Аню сдавать как партизанку. Мать, поняв, в чём дело, и взяв под уздцы лошадь, остановила сани и выхватила у предателя карабин, стала угрожать ему расстрелом партизанами. Тот струсил и стал оправдываться: «Мне приказали, вот и везу». Мать: «Скажи, что сбежала, стрелял – не попал». Тот повернул лошадь и поехал назад, а мать с Аней пошли в Конечек, и в свою Калиновку она уже не вернулась. Потом в Конечек пришла и тётя Маша с мальчишками. Они остались жить у нас, а нашего коня забрали партизаны.
Фронт совсем приблизился к нам, когда в нашей и соседней деревне Богдановщине обосновался литовский строительный «легион» для строительства части немецкого «Восточного вала». Мы оказались на его передовой линии – противотанковый ров проходил сразу за нашей деревней, а доты стали возникать на наших огородах и между избами. С Толькой мы уже не дрались, жили дружно и готовились уйти к партизанам. Для этого мой «друг и соратник» в качестве оружия украл на полевой кухне, дымившей у пожарки, большой кухонный нож, и мы его спрятали в соломе крыши. Эта его склонность и способность украсть приведёт после войны к тому, что он в Ленинграде станет вором в законе.
После прорыва блокады и отступления немцев, они стали выжигать деревни и взрывать каменные постройки восточной части Псковщины, в том числе и церкви. Так что и престольная цаплинская церковь оказалась взорванной, могила моего друга Володи засыпана её обломками, а деревня Дубки тоже сожжена. За нашей деревней справа и слева всё было покрыто дымом и гремели взрывы, полыхали дома. Это было похоже на Апокалипсис, о котором нам рассказывал учитель закона божьего. Перед уходом строители отстреляли всех собак. Была убита и оказавшаяся случайно на улице моя дорогая Деска. А нашу корову, которую мать ещё раньше успела обменять на отцовскую одежду, немцы забрали, даже выдав справку об этом. После всего этого нас всех собрали в толпу и под дулами автоматов повели в Псков.
Фотография в лагере под Бранденбургом
Ольга Фёдоровна в пересыльном пункте лагеря, 1943 г.
На псковском шоссе мы с матерью и тётей Надей оказались в огромной колонне угоняемых жителей. Когда колонна уже приближалась к реке Великой, над ней появились советские истребители. Люди увидели красные звёзды. Что с ними сталось! Конвоиры со своими автоматами попрятались в канавы, а колонна прямо-таки взорвалась, превратившись в огромную клокочущую толпу. Мальчишки и старики просто бесновались: прыгали, кричали, бросали шапки вверх, а женщины срывали платки и махали ими. Над толпой эхом гремело «Наши, наши, наши!». Пролетевшие было самолёты вернулись и, снизившись, покачивая крыльями, приветствовали своих сограждан. Это был клич своих к пленённому народу: «Держитесь, мы идём!»
В избах большой деревни Дворец, что на берегу Великой, мы заночевали, а утром нас по льду реки погнали в Псков. Недалеко от города немцами был построен стратегически важный для них мост, по которому они гнали военную технику к линии обороны. Когда колонна оказалась под мостом, её остановили – чего-то ждали. И действительно, вскоре над мостом появились наши бомбардировщики. Мост, на что рассчитывали немцы, они бомбить не стали, видимо обнаружив, что под ним свои люди. А бомбы сбросили на скопившиеся у моста машины и стрелявшие по ним зенитки. Мы, находясь в конце колонны, видели, как от взрыва бомб в воздух взлетали немецкие каски, колёса и стволы зенитных пулемётов. Бомбардировщики улетели, и колонну двинули дальше. Приближаясь к городу, мы слышали страшный скрежет: оказывается, это экономные немцы железные крыши городских домов превращали в металлолом для своих металлургических заводов.
Нас привели на товарную станцию и загнали в какой-то большой ангар, вповалку на бетонном полу. Потом, правда, нам выдали по куску консервированного хлеба в фольге и принесли кипяток. Утром нас погрузили в товарные вагоны и повезли в Германию. Проезжали город, где как ни в чём не бывало на улице ходили пешеходы и трамваи. Сказали, что это Рига. Скоро в полях исчез снег, становилось всё теплее – ехали-то на юг. Кажется, в Брест-Литовске мы были помыты, а наша одежда «прожарена». На всё это я смотрел с любопытством и, в общем-то, без страха – видимо, сказывалось дававшее себя знать ещё не прошедшее детство. Под Бранденбургом, что в сорока километрах от Берлина, нас рассортировали по размеру семьи, взрослых сфотографировали с номерной биркой на груди. Эта фотография матери у меня хранится до сих пор. Потом нас привезли в лагерь, обнесённый колючей проволокой и находившийся на краю аэродрома авиационного завода. От завода нас отделял лагерь французских военнопленных, а от города – домики с палисадником так называемых фольксдойчей, т. е. «нечистых» немцев. Проходившая по середине лагеря дорога была продолжением улицы города, в конце которой находились огромные солдатские казармы. Мы оставались в собственной одежде, но на рукав велено было пришпилить бирку со старороссийским (и нынешним) триколором. В день нам выдавали литр баланды (брюква в воде, заправленной мукой) и 300 граммов хлеба. Правда, в воскресенье выдавались три картофелины с куском солёного огурца, тонкий ломтик конской колбасы и кусочек сахара. Размер «пайка» для взрослых и детей был одинаковым. Мать и тётя Надя стали работать на заводе вместе с французами-военнопленными. У матери появился ухажёр – француз Гастон. Вскоре нас, мальчишек, собрали, повели в город, сфотографировали для пропуска-аусвайса на завод, где мы стали работать в огромном пустом цехе под руководством толстого старика немца. Мы чистили заржавевший инструмент и складывали в новые ящики. Мы буквально издевались над мелочностью и жадностью старика. На стоявшую в конторке чугунную печку мы бросали пфенниги, они плавились, но форму сохраняли. Увидев монеты, немец хватал их – те брызгами разлетались по печке, а дед ругался, тряс обожжёнными пальцами и гонялся по цеху за нами с проводом. Нудная работа нам быстро надоела, и мы стали хитрить – в ящик складывали ржавый инструмент, а сверху клали чищеный. Наша проделка вскоре обнаружилась, и нас пинками выгнали с завода, отобрав пропуска. На этом наша трудовая деятельность в пользу великого Рейха и закончилась.
Освободившись, таким образом, от трудовой повинности, я часто уходил в город и его окрестности. У меня там появились знакомые мальчишки. Зная это, парни, работавшие на заводе механических игрушек, иногда просили меня принесённые ими игрушки поменять где-нибудь на табак. Такой обмен на табак случался редко, но мои знакомства росли, видимо потому, что подобных игрушек немецкие мальчишки никогда не видели: немцы продавали их в Швецию. Помню случай, когда мы с одним мальчишкой с увлечением прямо на асфальте гоняли большой стреляющий танк. Он повёл меня домой, где его мать накормила меня супом, а мальчик принёс оставшиеся ещё от отца сигареты. Его отец был танкистом, и он сообщал ему в письме, что у русских хорошие танки, чем я и возгордился.
Вообще отношение к нам немцев стало явно меняться с приближением Красной Армии к границам Германии. Помню случай: когда я копался в мусорном ящике, ища съестное, к другому ряду ящиков подошла немка и, положив на ящик пакет, показала мне на него. В пакете оказались бутерброды. С найденными мной хлебными карточками я пошёл в булочную и, отстояв очередь, предъявил их продавщице: та посмотрела на карточки, на меня и, бросив их в ведро, дала мне несколько стограммовых булочек. Расплатившись марками, я быстро ушёл, не дожидаясь сдачи. Но за мной бежала немка и кричала: «Мальчик, мальчик, возьми сдачу!» Обрадованный таким богатством, я махнул рукой и убежал, да и немецкие пфенниги для меня ничего не значили. К концу сорок четвёртого года я совсем осмелел и стал уходить далеко в сторону Берлина, однажды даже сел в пригородный поезд Бранденбург – Берлин, но на ближайшей станции, как безбилетника, меня высадили, и обратно я шёл по шоссе пешком. В одном большом селе меня остановили мальчишки, и один из них, узнав во мне русского, заговорил со мной по-русски, чему я был удивлён. Но тот объяснил, что он русский, потомок бывших эмигрантов, а его мать, учительница, преподаёт в школе русский язык. Он повёл меня домой и угостил бутербродами (хлеб с маргарином), а потом мальчишки из большой лежавшей во дворе дома кучи картошки нагрузили мой мешок и на шоссе остановили военную машину, попросив солдата отвезти меня в Бранденбург. Тот спросил меня, почём картошка; я назвал случайную цену, и он был удивлён дороговизной.
С картошкой в другой раз у меня вышло хуже. Соседка по бараку, разбитная псковитянка Аня, которую так и звали – Аня-кошечка, работала у хозяина большого имения, находившегося в конце аэродрома с высоким металлическим забором. Она как-то попросила мать ей помочь в воскресенье, а меня к концу дня подойти к калитке. Что я и сделал потом. Они с матерью нагрузили меня небольшим мешком картошки. Но когда я уже хотел перейти дорогу, на ней показался на велосипеде полицейский: он увидел меня с мешком и приказал подойти к нему. Но я пошёл обратно в сторону реки, и тот погнался за мной, я стал убегать, и тогда этот страж правопорядка вынул пистолет и прицелился в меня, крича: «Хенде хох!» Оглянувшись, я понял, что этот дурак не шутит и может выстрелить. Я остановился, но рук не поднял, а, бросив мешок, повернулся к нему спиной. Он подошёл и стал допрашивать меня, где я взял картошку. Я ему врал, что я купил её в дачном домике у реки. Он повёл меня туда, но все хозяйки отрицали причастность ко мне. Полицейский повёл меня обратно, а у забора стояла Аня с моей матерью. Страж спросил, показывая на них, – они? Я отрицал, и он, забрав мешок, меня отпустил, видимо поняв, откуда картошка. Вечером мать вернулась с картошкой. Оказывается, полицейский показал её хозяину, и Аня призналась, что это она дала отобранную для свиней мелкую картошку Ольге в качестве платы за работу. Хозяин «смилостивился» и отдал картошку матери.
Другим запоминающимся событием того времени была наша война с немецкими «гитлерюнге», которые подходили к проволоке лагеря, бросали в нас бутылки с гашеной известью и камни, вызывая нас на драку. Всё это наблюдали появившиеся к тому времени, когда уже Рим капитулировал, итальянские военнопленные в соседнем, вновь построенном лагере. Мы не стерпели и, выбравшись за проволоку, погнали обидчиков камнями к городу. Итальянцы нас подбадривал криками: «Русс аванти!» (Русские вперёд!), «Вива русс!» (Да здравствуют русские!) Но тут произошло то, что нам обернулось карой: я камнем разбил одному мальчишке в форме гитлерюгенда очки и повредил глаз. Он оказался сыном какого-то эсесовца, и вскоре в лагерь явился жандарм, требуя нас наказать. Собрали мальчишек и устроили им экзекуцию в виде порки. А я как раз этого избежал, спрятавшись под барак.
А итальянцев ещё раньше я поддержал в пику немцам. Меня на улице остановили двое мальчишек, предложив мне разрешить их спор: мальчик-итальянец настаивал, что самое лучшее – это макароны, а немецкий утверждал, что лучше всего картошка. Вкус макарон я уже не помнил и любил картошку. Но я слукавил и из солидарности с итальянцем заявил, что всё же лучше макароны.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?