Текст книги "Три прозы (сборник)"
Автор книги: Михаил Шишкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 59 (всего у книги 61 страниц)
Послезавтра выступаем на Пекин, несмотря на дожди. Сегодня переписывал походный план на чистовую бумагу. С потолка штабной палатки капало. Мне все время приходилось беречься от капель сверху.
Какой такой Пекин? Есть ли он вообще на свете?
И как можно куда-то идти по такой непролазной грязи?
Мне трудно сосредоточиться. У меня страшно испорчен желудок. Когда ничего не ем, еще куда ни шло, а как съем что-нибудь – сразу понос и рвота. В лазарете дали какой-то порошок – не помогает.
Все время хочется есть.
Хорошо, что ты меня не видишь, сейчас я небритый и дохлый. Здесь все такие. И в грязи. Все палатки в желтой глине, и койки, и одежда. Хотя, кажется, я писал тебе уже об этом. Не понимаю, писал или нет? И главное, зачем?
Зачем пишут? Пока пишут, значит, еще живы. Раз ты прочитала эти строчки – смерть отодвинулась. Чем я не Шахразада с ее историями? Только она богачка по сравнению со мной. Тысяча ночей, подумать только – это же целая вечность! А сколько же мне еще ночей отпущено? И где-то ведь есть эта цифра, существует, дожидается меня, как неоткрытая Америка.
Иногда я не бываю самим собою, родная моя, и ты мне нужна, чтобы снова найти себя, обрести, восстановиться. Нужно ухватиться за что-то настоящее, я хватаюсь за тебя.
Раз я пишу тебе, значит, все хорошо, я еще живу. Пишу – живу. Странно, ведь это именно то, от чего я хотел убежать. Не получается.
Иногда происходящее кажется каким-то сном, в котором все необъяснимо, несуразно, но реально до боли, до звуков, до запахов. Наверно, нужно просто проснуться в реальность, но куда проснешься от этих неровных ударов капель по палатке, от запаха плесени на невысыхающей одежде?
Попытался, наоборот, если не проснуться, то хотя бы заснуть, не получилось. Голова тяжелая, сумбурная.
Выпил воды – песок скрипит на зубах.
Глазенап вернулся с забинтованной рукой. Сел на свою койку, полюбовался на свежую белую перевязку и произнес задумчиво:
– Ведь все на свете знак чего-то. Все имеет смысл и говорит о чем-то. Может, это мне знак, что обойдется?
Хорошо, что его никто, кроме меня, не слышал.
Взять бы да поверить глупому Глазенапу, что можно заснуть и проснуться в другом мире в другое время и жить, забыв все, как дурной сон.
И наконец, совсем непонятно, что такое смерть. И, наверно, никогда не будет понятно.
Никогда ничего не понять!
Наверно, все-таки я сплю и вижу сны. Когда-нибудь я проснусь. Я проснусь. Только бы проснутьcя!
Я больше не могу.
Сейчас какие-то люди вокруг меня пьют чай.
Я не знаю, кто эти люди кругом. Не понимаю, что они мне говорят.
Я не понимаю, что я здесь делаю, почему я не с тобой?
Сашенька моя! Мне кажется, все, что я должен был понять, я уже понял. Мне достаточно. Я хочу домой. Я хочу к тебе.
А нас погонят куда-то по грязным непроезжим дорогам.
Саша, каждый мой шаг здесь имеет смысл только потому, что это шаг к тебе. Любимая, куда бы я ни шел, я иду к тебе.
Слушаю, как дождь барабанит, выбивает мозги из головы, и вспоминаю, как дождь барабанил когда-то на даче – какой это был приятный звук дачного дождя, шуршащего с утра по крыше веранды!
Как я любил такие дождливые дни, когда можно лежать на диване, слушать шелест мокрой листвы в открытом окне и читать.
И сейчас удивляюсь, что я в то лето мог не чувствовать себя счастливым.
Конечно, я был счастлив, только не знал об этом. А мне казалось, что все знаю и все понимаю.
Помню, читаю в «Гамлете»: «Распалась связь времен».
И мне все было ясно. Что тут не понять?
А по-настоящему здесь только понял. Теперь знаю, что он имел в виду.
Знаешь, о чем на самом деле писал Шекспир? О том, что эта связь восстановится, когда мы снова встретимся и я положу тебе голову на колени.
♥
Любимый мой, единственный!
Так давно тебе не писала.
У меня все хорошо.
Только очень устаю.
Не подумай, я не жалуюсь. Я сильная. Вернее, это она, моя сестренка, сильная, а я могу взять и расплакаться ни с того ни с сего. Ты же знаешь. Мне это ничего не стоит.
Ну вот, опять я что-то придумываю, какую-то сестренку.
Все никак не могу к себе привыкнуть. Всю жизнь привыкаю и не могу. И к жизни привыкнуть никак не получается, хотя пора бы уже.
Очень трудно расставлять запятые про казнить и помиловать. Все знаю, все понимаю, а трудно.
И вставать каждое утро затемно. И потом одной домой возвращаться снова в темноте.
А она совсем не такая, ей все легко. И видит все по-другому, и чувствует. Никому это объяснить невозможно, а ты поймешь. Вот, например, утром еду на работу. Жду трамвая, и от ледяного ветра на глаза навернулись слезы, щеки обожжены. Замерзшая толпа на остановке угрюмая, молчаливая. Не то люди, не то тени. Трамвая все нет, а может, и не будет вовсе. Приплясывают, отхаркиваются, досыпают стоя. Тоже закрываю глаза, чтобы на все это не смотреть.
А она смотрит, но видит что-то другое.
Поземка раскоса. На снегу звездки. Деревья и провода за ночь обросли инеем на палец. Помойка – и та заневестилась.
А вокруг толпы на остановке густые клочки – душа разлетается самосевом. Трамвай подходит гремя, кренясь, тенькая. Пером соскабливает с проводов искры.
Тени на остановке засуетились, ринулись.
Кое-как втиснулись. Кондукторша ругается, трясет сумкой с мелочью. У нее очки – запотели.
Ухватилась за петлю, раскачиваюсь. Кожа ремня пахнет кислятиной. Трамвай на стрелках месит свою человечью начинку.
От тусклой лампочки вчерашняя «Вечерка» будто утопленница. На первой странице война, на последней кроссворд. Вероломно напало на нас царство попа Ивана. Точка пересечения линий в перспективе, пупок мироздания, горстка букв.
Новости все те же. Иных зарезали, а тех стоптали. Гробницы разграблены еще при жизни. Окот возвещает конец зимы. Одеснели вы, а мы ошуяли. Вот сейчас, в это самое мгновение, гондольер отталкивается ногой от скользкой, обросшей плесенью и водорослями стены.
Ученые сообщают, что мы – теплокровные, надышали, поэтому в вагоне становится тепло и сыро. Но на каждой остановке мороз из дверей лезет под юбку.
И время все никак не дает исследователям покоя. Ведь давно опытным путем выяснили, что оно заполняет собой пространство не до краев, как жидкая каша, а с горкой, как густая, но теперь проблема возникла с его хранением. По последним данным, сохранить его могут только зимописцы и только последовательно, одно за другим, в линию, которая уходит туда, куда уходят трамвайные пути, и там с ними соединяется, но для удобства это линейное время порезали на строки, как бесконечную макаронину.
Письма читателей. Есть детская игра для совсем маленьких – в доске вырезаны круг, квадрат, домик, разные предметы, и нужно эти формы туда правильно вкладывать. Потерял фигурку – нечем закрыть дырку. Вместо домика – сквозная пустота. И вот у меня ощущение, что моя жизнь – это такой набор пустот: дом, муж, любовь, сегодняшний вечер – и нечем заполнить. Дыры в мироздании – из них сквозит. И дыр этих с годами все больше и больше – люди уходят.
Погода за морем: солнышко, тепло.
Завтра по гороскопу сикось-накось.
Ищу.
Одинокая, счастливая несмотря ни на что, глаза больные, красные, ночью не могла заснуть, все время задыхалась – нос заложен, спала с открытым ртом, просыпаясь от собственного храпа, ходит целыми днями с соплями и тяжелой головой, сморкается до разрыва ноздрей, платок сушит на батарее, и с каждым разом платок становится все жестче, берет его, а он похрустывает. Все видит и все про всех знает. Получила свою порцию счастья и просит добавки.
Повезло, вот я уже у окна, варежку ухватила зубами, дышу на стекло и протираю пальцами в намороженном инее лунку.
Вагон швыряет на стрелках. Гремит по мосту.
Прильнула к глазку и смотрю на рассветающую реку, разлинованную лыжнями. У нас тут тоже были уроки физкультуры – вспомнила то странное ощущение, когда шла на своих стареньких лыжах под мостовым пролетом – над головой ржавые железные конструкции, громыхает невидимый трамвай, а я парю над пустотой, под лыжами – глубина. Так чудесно неумело идти над водой, отталкиваясь палками.
Каждый раз, когда грохочем по этому мосту, вспоминаю орущий кулек на льдине. Может, это та самая река?
Смотрю в лунку, а в ней луностояние. Зимний дым над фабрикой башковит. Долго проплывают газгольдеры, увенчанные сигнальными огнями, потом остановка у школы – там уже начался за заиндевелыми окнами первый урок, и еще заспанных, зевающих учат, что нельзя долго смотреть на луну, а то лунатиком станешь, что мальчики – это будущие солдаты, а девочки – санитарки, и что я у гусеницы и я у бабочки – совсем разные, но это одно и то же.
Мне почти до конечной, вагон пустеет, снова набирается мороза.
Выхожу, иней на кустах булавчат, по дороге у забора в снегу золотые вензеля. Собачьи? Человечьи? Не перестаю удивляться: и что мне в голову лезет?
С крыльца поликлиники спускается хромая в ортопедическом ботинке, на каждом шагу ввинчивая в себя ногу. Она работает в библиотеке, не любит читателей за то, что те берут книжку, а возвращают засаленную лепешку с выпадающими страницами, и в отместку им пишет карандашиком на первой странице детективов, кто убийца.
В регистратуре невидимка за окошком тараторит мелко, будто грызет слова, как кролик морковку.
Поднимаюсь к себе на второй этаж направо, там на двери кабинета табличка: такая-то, повелительница жизни, хозяйка женщин. А те сидят в очереди, во всех озимые, разговоры про муть в моче, ребенком больше – зубом меньше, живот дынькой – пацан, арбузиком – девка.
И все про всех знаю.
Вот у этой ночи бесконечные, а годы трусцой. И жизнь завивается нескончаемой картофельной кожурой.
Той хочется, чтобы все было по-людски, муж, ребенок, чтобы утром завтракать вместе, а не умеет. В прошлом году взяла путевку на речной круиз, решила, все, отступать некуда, поеду в отпуск на корабле одна, а вернусь счастливая. И вот в последний вечер сидит на палубе и смотрит на чайку, которая сидит на поручне и смотрит на нее. И чайка думает: «А ведь мы сестры. Ты, я и вот эта пристань, к которой никто не пристает».
А эта вот – глаза тяжелые, овечьи – горе-художница, которая дарит всем знакомым на дни рождения свои картины, а те мучаются, куда их деть, так в прошлом году одна пара, он крупный губошлеп и везунчик – когда спрашивают: в какой руке? – всегда угадывает, а она работает в собачьем салоне, купает и стрижет собак, жара, все закрыто, потому что после ванны песик может простудиться, поэтому она выбегает покурить потная, вся в собачьей шерсти, так вот, они при художнице повесили подарок в столовой, а потом сняли и забыли снова повесить к ее приходу. Она приходит, а на том месте, где висел ее натюрморт, – часы. Теперь сидит на банкетке у окна, задумавшись, и подсчитывает что-то на пальцах.
Захожу, снимаю платье, вешаю его на плечики за дверью, надеваю хрустящий халат.
И начинается.
– Следующая!
Стягивает с себя рейтузы, трусики, утирая запястьем текущий нос, лезет на холодное кресло. Гусиная кожа высыпала на посинелых тощих бедрах, на ягодицах с красными полосками от резинки. Курчавится рыжее.
Казнить нельзя помиловать.
А сегодня утром, когда снег и сумерки еще были единым целым, на трамвайной остановке шмыгала носом простуженная, вся в соплях отроковица.
Я рядом стояла. Трамвая долго не было.
Потом кто-то выдохнул:
– Идет!
Остановка затопталась, защурилась.
– Пятерка? Или двенадцатый?
– Пятерочка!
Трамвай все ближе, а отроковица вдруг бегом от него, заскочила за остановку и, захлебываясь, согнулась пополам в рвоте. Снова увидел свет бабкин соленый огурец и еще что-то рубленое, винегретное.
Пока отдышалась, отплевалась, трамвая след простыл. Я тоже уехала.
Я осталась.
Еду в трамвае и стою на остановке.
Над рвотной кляксой – пар. Прилетела галка, подскакала кособоко, клюет горячее.
Я подошла совсем близко, наши клочки дыхания сцепились, съежились вместе. Спрашиваю:
– Все хорошо?
Она вытирает снегом губы и косится на меня, мол, отстань.
Я:
– Сколько тебе лет?
Она:
– Какое вам дело?
Я:
– Никакого. Просто когда-то у меня не случилась дочка. Смотрела на тебя и вдруг подумала, что она могла бы сейчас быть как ты.
Она:
– Что вам от меня надо? Кто вы?
Я:
– Какая разница. Просто трамвая жду. Короче, я – повелительница жизни. Весть и вестник. Не важно. Не бойся меня.
Она:
– Я и не боюсь.
Я:
– Я все знаю.
Она:
– Ничего вы не знаете.
Я:
– Понесла непорочно, а никто не верит?
Она:
– Не ваше дело!
Я:
– А откуда ж тогда взялось? В пруду, что ли, искупалась – и готово?
Она:
– Но ведь ничего же такого я не сделала! Честное слово!
Я:
– Ну, девочка моя, всякое бывает. Могла взять на палец и – туда. А птицы вовсе умудряются ввести сперму на лету.
Она:
– Да при чем здесь птицы?
Я:
– Птицы тут ни при чем. А человек, ты еще не знаешь, вообще одинок. Единственное состояние, когда человек по-настоящему не одинок, – это когда женщина ждет ребенка. Радуйся, дуреха! Ты думаешь, ты одна такая? Эка невидаль! Чего только не бывает. Не ты первая, не ты последняя. Дети же не от семени. Считай, что непорочное.
Она:
– Я боюсь.
Я:
– Все будет хорошо. Вот увидишь. Не переживай так! Ты здоровая, красивая, справишься! И ребенка родишь здорового и красивого.
Она:
– Я не хочу. Я решила, что не буду.
Я:
– А это вот не тебе решать, хочешь или не хочешь. Кто тебя спрашивает? Ты теперь о животе своем думай. Если арбузиком – то пацан, если дынькой – то девка. В общем, как получится.
Она:
– Нет!
Я:
– Успокойся и будь умницей! Иди и благодари тот пруд за подарок и проси его, как Аленушка у омута, чтобы ребеночек родился нормальным и с как можно более огромными глазами, и чтобы все у него было на месте – руки там, ноги, голова, а то ведь всякое бывает!
Она:
– Я все равно не буду рожать!
Я:
– Будешь!
Она:
– Нет!
Я:
– Будешь! Возьми себя в руки! На, держи платок, высморкайся. И послушай. Жила-была одна девочка, совсем как ты, такая же простуженная, так же шмыгала носом, так же понесла непорочно. Никто ей не верил. И в ее отроковичной голове было то же, что в твоей. Как раз начался ледоход. Она пришла ночью на реку и положила свой кулек на льдину. Ребенок уплыл вниз по течению. Она, горько плача, пошла с берега в свой недом, но поняла, что там будет нежизнь. Бродила по улицам до утра. Из груди у нее текло, потому что женщину создали, а кран забыли. В ушах все время стоял детский крик. Наконец она не выдержала и пошла обратно к реке. А крик раздавался все громче и громче. Она подошла к берегу. Детский плач все ближе. И тут она увидела свой кулек на льдине, которая медленно опускалась с другой стороны реки, сверху по течению. Она бросилась в реку, побежала по льду, проваливаясь в воду, схватила дитя, выбралась, еле живая, на берег. Села в сугроб, выпростала горячую сиську, сунула. Всосался, зачмокал. И началась жизнь, горласта, благоухающа, нетленна.
♠
Сашенька моя!
Уже несколько дней мы в походе.
В голове только обрывки, вот и пишу тебе обрывками.
Сейчас дождь перестал, кое-как разожгли костры. Ночь кругом густая, ничего не видно, только лица освещены.
Ночью все какие-то другие, незнакомые. Все уставшие, злые.
Костер иногда вспыхнет – вдруг видны и повозка и лошадиная морда, потом снова темнота подступает со всех сторон.
У меня все-таки лихорадка. И в голове – то просветы, то тьма кругом. То совсем какие-то далекие мысли лезут.
Помнишь, ты спрашивала, что я думаю про Джоконду. Теперь я точно знаю, о чем ее улыбка. Она улыбается потому, что она уже там, а мы еще здесь. Она улыбается нам оттуда. И не улыбка это вовсе. Она уже знает то, чего мы еще не знаем. Мы все надеемся, вдруг там что-то есть, а она уже знает, что там ничего нет, вот и усмехается над нами, дураками.
У меня жар, все мешается в голове! День прошел, снова дождь, да еще с ветром. Хлещет все сильнее, и полог палатки хлопает. Голове жарко, а ногам холодно.
Все целый день ходят мокрые, а сушиться негде.
Со мной творится что-то неладное. Опять то и дело перестаю понимать, где я, что со мной? Это я?
То темнота кругом, то вдруг прорывы.
Мокрая парусина бьется, а сделать с ней что-то сил нет.
От дождей снова появились комары. Мои лицо и руки сплошь распухли от укусов. Вот и сейчас писать приходится, зажмурив глаза и беспрерывно мотая головой.
Дороги размыло, в колеях воды по колено. Липкая грязь висит гирями на ногах, облепляет колеса, лошадям очень тяжело.
Пить хочется нестерпимо. Несколько раз пил воду из луж, хотя понимал, что этим еще более расстраиваю и без того больной желудок. Но жажда мучила ужасно.
Рисовые поля залило водой, там полно змей. Они извиваются у самой поверхности, и на воде подолгу видны их следы.
Идешь, и все время кажется, что рядом шевелится трава, и слышишь шорохи.
Вчера устроили дневной привал, все так устали, что повалились кто где стоял. Потом один стрелок всем показывал мертвую змею, на которой он, как оказалось, спал:
– А я думаю, что за веревка под боком мешается!
Неразбериха полная. Части отстают, перемешиваются. От страха начинают палить друг в друга. Вчера русских стрелков, захвативших деревню в стороне от дороги, английские артиллеристы приняли за китайцев и начали обстреливать шрапнелью. Несколько человек ранено, один умер уже по дороге в лазарет, потерял много крови.
Планы наступления без конца меняются. Сейчас первыми идут японцы, за ними мы, за нами американцы.
Сегодня проходили несколько деревень, покинутых жителями и опустошенных японцами.
Из одной деревни стали стрелять по нашей растянувшейся колонне. Генерал Стессель приказал развернуть батарею – от деревни за несколько минут ничего не осталось.
Мы идем по правому берегу реки Пейхо. Китайская армия отступает в полном беспорядке. По деревням встречаются места стоянок, брошенных как попало: они все оставляют – ящики со снарядами, патроны, ружья.
Где проходили японцы, там деревни совершенно разорены. Они забирают все съестное, а оставшихся китайцев заставляют идти с собой как носильщиков. Для острастки расстреливают. Таких трупов убитых жителей много набросано по деревням.
Грабеж продолжают наши, хотя много с собой не унесешь. Рыщут по деревням и тащат оттуда арбузы, дыни, овощи, кур.
Хлеба у китайцев нет – заменяют его вареным рисом, лепешками, все без соли.
Солдаты перестали есть свиней, их везде огромное количество – те пожирают трупы, которыми теперь завалены окрестные деревни. Убирать мертвецов некому.
У всех отрядов много отставших. Мы все время натыкаемся на японцев, которые бесконечной вереницей тянутся позади своих войск или возвращаются в Тяньцзинь. И всех, без национальных отличий, мучит дизентерия. Всюду по краям дороги сидят со спущенными штанами и измученными лицами и японцы, и русские. Самых слабых отставших японцев наши подбирают и сажают на свои двуколки, лазаретные фуры, орудия.
Сегодня день жаркий, ни ветерка. Но дорога все равно не просыхает, хотя и идет по насыпи, возведенной для ограждения полей от разлива Пейхо. Повсюду лужи загнившей воды, и ужасная вонь поднимается со всех сторон. Следы извержений испорченных желудков повсеместны.
Все боятся засад. То и дело из зарослей раздаются выстрелы. Гаолян густой, непроходимый и такой высокий, что легко скрывает даже всадника. Иногда у солдат нервы не выдерживают, и они начинают просто так палить по зарослям. Все время кажется, что там кто-то затаился.
Снова взялся записать несколько слов. Те же деревни, тот же гаолян. Заросли такие густые, что за несколько шагов человек исчезает. Солдатам запретили бегать туда по нужде. Уже было несколько случаев, что людей находили со вспоротыми животами.
Извини, дорогая моя Сашка, у меня уже давно не получается написать тебе письмо, настоящее, хорошее. Записываю на привалах что придется.
Сейчас от всего, что тут происходит, хочется спрятаться, но я все равно пишу – а вдруг когда-нибудь эти мои записи кому-то понадобятся?
Может, кто-то захочет что-то про нас узнать. Про то, что я сегодня видел. Про то, как шли допоздна и остаток ночи проспали на мокрой земле, не разбивая палаток. Все валились как попало. Дожди превратили глинистую дорогу в жидкое месиво. Обоз и передки орудий тонули по ступицы, и солдаты вытаскивали их на руках. Вытягивал сегодня ногу из жидкой глины и оставил там сапог.
Хотя кому может быть интересен мой сапог?
Все равно буду писать.
Опять ночь. Устроились в разрушенной деревне. Белье и кители мокрые, хоть выжми. Нет возможности сушить портянки. Огарок свечи вставили в китайский бумажный фонарик, едва мерцает. Глотаем мутную душистую жидкость – китайский зеленый чай, сваренный в солдатском походном котелке. Заставил себя съесть три яйца. Москиты, духота, одуряющие испарения из луж и канав.
Из колодцев боятся пить, заставляют сначала пить эту воду китайцев – старики не убежали из оставленной деревни. Вода бурая, густая, как гороховый суп.
Я уже писал, что перед нами идут японцы – сейчас прошли мимо дерева, на котором висят повешенные за косы – завязаны узлом вокруг шеи.
Днем то палящая жара, от которой люди опять валятся с солнечным ударом, то тропические дожди за какой-то час затопляют всю местность. Вода не впитывается в глинистую почву и образует в котловинах целые озера, а канавы и ручьи превращает в не проходимые вброд реки.
Люди падают без сил – их оттаскивают в стороны, на высокие сухие места, иначе они могут захлебнуться в лужах и жидкой грязи.
Сейчас начальник передовых постов расставлял в сторожевую цепь свою роту. Дождь хлестал, и часовым пришлось стоять прямо по щиколотку в воде. Посты специально ставят в низинах – ночью виднее снизу вверх.
Купы деревьев над гаоляном – то ли кладбища, то ли деревни.
Ночлег под открытым небом. Все в кучке, настороже. Шелест гаоляна похож на шорох, будто кто-то подкрадывается.
Как только небольшой привал – колонна моментально ложится. Люди так устают, что засыпают на голой земле в самых разных положениях.
Шли всю ночь, кругом горели соседние деревни. От зарева на небе все было видно. Потом опять дождь начался, но зарево сквозь него пробивалось. Какой-то красноватый дождь, такого не бывает.
Дорога по-прежнему невыносимая, то и дело приходится помогать лошадям вытаскивать из грязи застрявшие повозки.
Устал до того, что свалился замертво, – так и проспал, не раздеваясь, в грязных сапогах. Забились в какую-то мазанку, солдаты заснули на полу, используя друг друга в качестве подушек. От всех несет плесенью, потом и въевшейся грязью.
Мой собственный запах мне невыносим.
Снаружи было тихо, а потом из полей донеслись какие-то то ли крики, то ли стоны. Кирилл спросил:
– Это птица?
– Нет. Наверно, раненых не подобрали.
Поспать не дали – под утро часовым в тумане померещился кто-то, и они открыли пальбу. Оказалось, собака. Нервы не выдерживают, люди срываются по любому поводу, кричат друг на друга.
Все озлоблены до дикости. Зверства повсюду.
Китайские солдаты стреляют из засады, скрывшись в зарослях гаоляна, а в случае опасности сбрасывают свои куртки, кидают оружие, вылезают, кланяются, выдают себя за мирных жителей. И японцы, и англичане, и наши убивают теперь всех, кого встретят.
При мне казаки изрубили нескольких человек, на которых наткнулись в поле. Может, это крестьяне прятались от проходивших войск, кто теперь разберет? И кого это волнует? Ни о смерти этих людей, ни об их жизни никто никогда не узнает.
Я видел, как прикалывают человека штыком, а он еще хватался руками за этот штык, пытался отвести его.
В одной деревне захватили парня и при мне его допрашивали, а Кирилл переводил. Пленный сидел на полу, запрокинув голову назад, потому что руки у него были связаны за спиной его собственной косой. Кожа да кости. И глаза, полные ненависти и страха. Грязное, изможденное лицо. На все вопросы парень отвечал «мию», что значит «нет». Ему выстрелили в ступню, он завизжал, закрутился на полу, брызгая кровью, но все равно отвечал «мию». Его вытащили на двор и бросили в колодец.
Сашенька, я устал, смертельно устал.
Мне дает силы только то, что ты меня ждешь.
Пишу на следующий день. Кирилл убит.
Вот как это произошло. Несколько наших солдат послали в соседнюю деревню, с ними пошел Кирилл. Их долго не было. Послали еще людей, те вернулись и сказали, что в деревне была засада. Мы бросились туда.
Я не сразу понял, что я увидел.
Вернее, сразу понял, но не хотел понимать.
Все погибли. Но сначала их замучили. Тела были изуродованы. Я не хочу писать о том, что я увидел.
Наши стали поджигать дома, но под дождем ничего не горело.
На другом конце деревни нашли старика и притащили его волоком, за щиколотки. Он весь был в желтой грязи. Когда его бросили, он так и остался лежать лицом вниз. Но он был жив. Сапогом его перевернули на спину.
Старик с длинной седой косой, обмотанной вокруг шеи.
Его стали бить сапогами и прикладами.
Я вступился, попытался удержать их, но меня отпихнули так, что я поскользнулся и упал в жидкую глину.
Ему наступили каблуком на кадык, и я слышал хруст горла.
Сейчас мы пьем чай. Хорошо попить горячее.
Какой был смысл у этого дня? Какой глупый вопрос. Я всю жизнь задаю себе глупые вопросы.
Наверно, если был смысл у этого дня, то лишь в том, что он прошел.
Еще один день закончился и приблизил нашу встречу.
♥
Володенька!
Ты мне очень нужен, потому что только с тобой я – настоящая.
И ты все во мне понимаешь, даже если я сама чего-то не могу понять.
И так хочется делиться с тобой только хорошим, но мне так важно делиться с тобой всем!
Я вовсе не собираюсь жаловаться, наоборот, мне нужно поделиться с тобой моим счастьем.
Я почувствовала себя счастливой – в тот момент, когда остальные испытывают горе.
Я никому не смогу это объяснить. Только тебе. Ты поймешь.
Вот я узнала, что такое дежавю: казалось, только что получила в руки свидетельство о смерти мамы, а уже оформляю документы на отца. Те же бумаги, те же слова. Та же суета с похоронами, странные ненужные обряды, ненастоящие церемонии – никак с настоящими мамой и папой не связанные.
Папа умер дома. Так и хотел.
Похороны были какие-то бестолковые.
Лифт маленький, пролеты лестниц узкие, и грузчики намучились, спуская папу с пятого этажа. Края гроба то и дело бились о стены и перила. Грузчики перекрикивались. На шум из открытых дверей выглядывали соседи. Несколько женщин стояли у подъезда, прикрыв рты ладонями.
Во дворе мальчишки играли в футбол, кричали, потом сбежались смотреть на похороны. Мяч выскочил, подскакал к самому гробу.
Поехали в крематорий.
Папа лежал в гробу, сложив руки, как паинька. Я гладила его спокойную грудь, которая не ходила больше ходуном, как в последние минуты перед смертью.
Убрала ему прядь со лба и увидела слезы на неумело выбритых мною щеках – мои слезы.
Жара, на папу садились мухи, я отгоняла их.
В крематории, пока ждали на скамейке, видела только костяшки пальцев. Папин живот вздулся от таблеток, возвышался над краями гроба. Я невольно сравнила взглядом его сложенные руки на груди с оконным шпингалетом за ними, и вдруг мне показалось, что папа дышит.
Среди пришедших были какие-то женщины, которых я не знала. Любовницы? Сожительницы? Любимые? Любившие? Ничего не знаю.
Когда целовала папу в последний раз, заметила, что ему на плечо села божья коровка. Смахнула ее, а то еще сгорит.
Краем уха услышала, как кто-то поинтересовался, какая температура в печи.
Когда закрывали крышку, я видела, что папа улыбнулся.
Сейчас сижу и читаю тетрадь, в которую он записывал что-то в последнее время и не показывал.
Отец давно говорил, что собирается писать мемуары. Может, он и действительно хотел. А получилась тощая тетрадка, в которой выдранных страниц больше, чем исписанных.
Шутил, что пишет книгу жизни.
– Это, зайка, моя брошюрка бытия. Вот допишу до конца, до самой последней точки, тогда прочитаешь.
После инсульта я много времени провела у его кровати. У него парализовало правую сторону. Угол рта и века перекосило, вместо слов была каша, но я кое-как научилась его понимать. Он еще не вставал, но уже снова стал делать в тетрадке записи левой рукой. Я предлагала ему записывать – не хотел.
Вообще он довольно быстро восстанавливался. В больнице пробыл совсем недолго – не хотел там оставаться. Говорил, что медсестры некрасивые, заглядывают редко и делают только то, что положено делать с тяжелобольными.
Патронажная сестра, которая приходила домой, чтобы заниматься с ним восстановительной гимнастикой, возмущенно выговаривала мне, что он хватает ее здоровой рукой за все выступающие части.
Я отвечала:
– Ну, значит, дела идут на поправку.
– Но я ничего не могу делать, потому что ваш отец хватает меня за грудь!
– Дайте ему по руке! Она же здоровая.
Отцу я говорила:
– Что ты творишь? Не можешь потерпеть?
Он мямлил что-то искривленным ртом.
И вот теперь я листаю его записи, а там – ничего. Вернее, ничего из того, что я хотела найти. Почти ничего про меня, про мое детство. Про меня на самом деле только одно упоминание:
«Иногда думаешь о своей жизни: все коту под хвост. А иногда: да нет, вот Сашку сотворил. Вот ею спасаться и буду. Мне за нее, может, вся моя чумовая жизнь и простится?»
Я, наверно, ждала, что узнаю что-то про себя, про ту сторону жизни, которая была скрыта от взгляда ребенка. Вместо этого какие-то разорванные записи обо всем на свете и ни о чем.
«Прислушиваешься ночью к часам – как они забирают жизнь. Одиночество – это когда у тебя все вроде есть, чтобы не быть одиноким, но на самом деле ничего нет. И вот среди бессонницы стоишь в ванной голый, стареющий – перед зеркалом. Смотришь на тело – предающее. Под бесцветными глазами набрякшие мешки, из ушей торчат космы. И чешешь себе между лопатками зубной щеткой. И думаешь – скоро умирать. Как так получилось?»
«К смерти нужно относиться легко: поспел – выдернули, как морковь с грядки. Не выходит».
«Время опять перевели. Вроде только что переводили. Надо торопиться что-нибудь написать, а то, не успеешь оглянуться, вообще отменят».
«Юношей я думал о том, как когда-нибудь состарюсь и буду писать мемуары, и поэтому записывал в дневник что-то, что может потом понадобиться. И вот теперь, по другую сторону жизни, через много лет вспоминаю, как юношей писал дневник, который должен мне теперь помочь вспомнить важные события и переживания из моей жизни. Но теперь выходит: то, что казалось тогда важным, – ерунда. А что было на самом деле важным – на то не обращал внимания. Получается, что мне сейчас писать о том себе – вранье».
«Вот вспомнил, как в детстве отец купил мне черепаху в зоомагазине. Я был счастлив. Был холодный зимний день, и я спешил домой, потому что боялся, что черепаха моя замерзнет. Зоомагазин и сейчас, через полвека, в том же доме. Я проходил мимо и зашел на минуту. Что я хотел? Поймать себя того, счастливого? Что общего между тем мальчиком, которому отец пытался втолковать, почему Ахиллес никогда не обгонит черепаху, шуршавшую в коробке из-под обуви, и этим угрюмым и не совсем трезвым прохожим? Да ничего!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.