Текст книги "Три прозы (сборник)"
Автор книги: Михаил Шишкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 61 страниц)
Вопрос: О том, что если мы и действительно только какой-то атом в харкотине Серого и летим к черту, то и в той вселенной из плевка все равно сидит в форточке кошка и ловит лапой снежинки. И в той вселенной тоже есть какой-нибудь Талмуд, в котором рассказывается, как к мудрецу прибежал теленок, скорбящий, что его хотят зарезать, и мудрец сказал ему: «Ступай, куда тебя ведут, – на то ты и создан».
Ответ: Какая кошка? И что все это значит?
Вопрос: А то и значит, что сначала я – старослужащий, а вы – салабон, а потом, наоборот, вы – старослужащий, а я – салабон. Кто-то ведь должен нас, салабонов, учить! Просто нужно понять судьбиный язык, ее воркование. Мы же слепцы от рождения, ничего не видим и не можем уловить связь событий, единение вещей – так крот копает свой ход и натыкается на толстые корни, и для него это просто непреодолимые препятствия, и он не может представить себе крону, которая питается этими корнями. Так взвод, идущий походным маршем с полной выкладкой по лесной дороге в середине бесснежной зимы, когда голые ветки деревьев уже полезли из утреннего тумана, тоже не может осознать ту самую крону – ее цвет осенью, ветер, шорох ее листьев и то, что она похожа на чьи-то легкие. Позвоночные и беспозвоночные по-разному реагируют на окружение – первые повышают свою температуру, когда температура среды падает, и все равно замерзают, а другие живут всегда в гармонии со средой и, если наступает зима, превращаются в лед, а потом, переждав, оттаивают. Нужно переждать, перетерпеть, и тогда мы станем черпаками и будем освобождены от побоев, а там и дедами, и тогда уже нам с вами будут стирать ХБ, подшивать воротнички, чистить сапоги, чесать пятки, и в столовой будем накладывать себе полные тарелки с горкой, а что не сможем съесть, то оставим на тарелке, предварительно харкнув туда, чтобы не могли доесть голодные юноши, еще так мало знающие о любви и так много о ненависти. И если кто-то из салаг сядет в нашем присутствии на единственный табурет в бытовке, то мы скажем, похлопывая резинкой на животе, что здесь произошло оскорбление деда и поэтому каждый сейчас подойдет и плюнет недотепе в харю. И никто не осмелится нам с вами перечить. И каждый подойдет и плюнет. Этим держится та вселенная в летучем плевке – иначе мир распадется, развалится, разлетится, как стопка исписанной бумаги по паркету.
Ответ: Это необходимо?
Вопрос: Это же инициация. Чудо превращения прыщавой гусеницы в перламутровую бабочку! Приобщение к загадочному и удивительному миру взрослых! Ритуал мужества, пройдя через который вы разнесете это таинство по всей родине, во все гаражи и постели. Подумаешь, плюнули, или поссали, или пернули! Чтобы стать мужчиной, в каждой культуре что-то придумали. Не вы первые, не вы последние. Тот же Тацит сообщает, что у хаттов салабон не стриг бороду и усы до тех пор, пока не убивал врага. У тайфалов и герулов вы не дотронулись бы до женщины, пока не убили бы вепря безоружным! Скажите еще спасибо, что вам между ног ничего не отрезают, как некоторым. А на Суматре вообще делают юношам не об-, а подрезание, вскрывают нижнюю часть уретры, после чего мужики могут мочиться только сидя, как женщины. Все просто: юноши, молодые воины должны потерять свою человеческую сущность и обрести сущность более высокую, стать волками, или медведями, или дикими собаками. Так что ничего страшного. Помучили и помучили. Дело же не в этом.
Ответ: А в чем?
Вопрос: В красоте.
Ответ: Что же здесь красивого – в звуке шлепающей о живот резинки трусов?
Вопрос: Вспомните, как солдаты играли во дворе той больницы в футбол дырявым резиновым мячом, и после каждого удара появлялась вмятина, которая потихоньку затягивалась, – мяч как бы переводил дух, втягивал в себя через дырку воздух. Потом Серый, вскочив со своего кресла, ударил так сильно, что мяч стал похож на резиновую шапку. Разве вы не чувствуете в этом красоту? Не с глянцевой обложки в витрине киоска, а настоящую, живую. Не говорю уже о том, что эти люди в синих трусах и сапогах, бегающие за мячом-шапкой по больничному двору, усеянному битым стеклом, заключили обет жертвы, готовы отдать себя, свои мозги-облака, свой пульс-сквозняк, свое дыхание-ветер другим, тому же отечеству, – разве в этом нет красоты? Разве не красивы были те двое, поднимавшиеся на гору с вязанкой дров для жертвы старик и мальчик, который все спрашивал: «А где же агнец, отец?» А старик отвечал: «Подожди, увидишь!» Так и здесь – вот они бегут все вместе, загорелой, потной гурьбой, топая тяжелыми сапогами, скользя на осколках стекла по асфальту, и им кажется, что они бегут за мячом, чтобы побольнее ударить его в живот, но это им только кажется. Они бегут за испустившим дух мячом с больничного двора на разбитый проселок, и дальше то ржаным полем, то березовым лесом. Иногда останавливаются перевести дух, когда кто-то запустит мяч на крышу гаражей, и вот, пока кто-то громыхает сапогами по железным крышам, они, будто опомнившись, спрашивают: «Серый, а где же жертва? Где агнец?» – «Подождите, узнаете!» – отвечает тот, и тут снова сбрасывают с крыши мяч, и все бегут веселой гурьбой дальше. Топают сапоги по ржаному полю, по березовому лесу. И назавтра всегда будет война.
Ответ: Как быстро стемнело.
Вопрос: Ничего, посумерничаем.
Ответ: Тихо у вас тут. Колокольчики. Коровы в тумане пасутся.
Вопрос: Да, здесь тихо.
Ответ: Скажите, а зачем вы записываете то, что я говорю, если все равно никакого толка не будет. Ведь скажут: послушал колокольчики, и давай, вали отсюда! Я знаю, так всем говорят.
Вопрос: Чтобы от вас хоть что-то осталось.
Ответ: Значит, то, что вы про меня запишете, – останется, когда меня уже здесь не будет?
Вопрос: Да.
Ответ: А то, что вы не запишете, исчезнет вместе со мной? И ничего не останется?
Вопрос: Нет. Ничего.
Ответ: И я могу рассказать про всех-всех-всех?
Вопрос: Можете, но у нас очень мало времени. Расскажите про тех, кого вы любите.
Ответ: Про маму можно?
Вопрос: Можно.
Ответ: Сейчас, я сосредоточусь. Нужно ведь вспомнить что-то важное. Я помню, как однажды в детстве заснул, но сквозь сон слышал, что вошла она, и, наверно, в шубе, потому что в комнате стало холодно. Записали?
Вопрос: Да. Это все?
Ответ: Подождите, не торопите меня. Я и так сбиваюсь.
Вопрос: Может быть, про те коробки конфет и про мороженое?
Ответ: Да, конечно. Мама работала в магазине и приносила домой коробки списанных конфет. То есть домой она приносила совсем хорошие, а продавала старые. Она у меня непутевая была – ее потом устроили работать продавщицей мороженого с лотка, а она в первый же вечер напилась, и раздала все бесплатно, и уснула прямо около своего рабочего места. Но это же все совершенно неважно! Вы меня путаете.
Вопрос: Что еще?
Ответ: Еще помню, как я лежал в больнице, и родителей в палаты не пускали – карантин. Пришла мама и стояла внизу, кричала мне что-то в окно, но ничего не было слышно – даже форточки заклеили. Мы крупно писали на бумаге, что нам принести для передачи, и прикладывали к стеклу. Но в тот день стекла заморозило.
Вопрос: Вы знаете, почему она дала вам имя отца?
Ответ: Нет.
Вопрос: Она представила себе – когда вы подрастете и будете бегать в толпе мальчишек – так радостно будет крикнуть, позвать вас, как его, – просто чтобы вы оглянулись. А про отца вы что-нибудь знаете?
Вопрос: Ничего. Да и не хотел ничего знать. Он подонок. Бросил нас, когда я еще не родился. Он умер. Я помню, что он умер зимой в другом городе, где жил, и весной мы с мамой к нему поехали. Там еще в купе с нами ехал странный такой старик весь в наколках. И он, глядя в окно на рельсы, вдруг сказал, что тут под каждой шпалой – покойник. Мы приехали на кладбище, снег сошел, земля оттаяла, и вместо холмика на могиле было углубление. Мама сказала, прижав меня к себе, когда мы стояли там перед просевшей в моего отца глиной: «Ну вот, теперь нет у нас больше папы». Как будто до той самой минуты он был. Что-то ничего и не вспомнишь, когда надо. Так много всего было, а что важное рассказать – не знаю.
Вопрос: Расскажите про что-нибудь другое. Книжки читать любили?
Ответ: Любил. Там в одной были картинки, из чего состоит человек: пять небольших гвоздиков означали, что столько железа находится в нашем организме. Чашечка соли показывала, сколько в нас соли. И так далее: черпачки, мензурки, кульки. Еще любил про всякие морские приключения – мне очень нравилось, что на кораблях били склянки. А любимая книжка у меня была про историю, про князя Василько. Там брат брата ножом ослепил. Все читал и думал, какие же звериные были времена. И люди были какие-то свирепые, грубые.
Вопрос: А что там случилось на даче с шариком от пинг-понга?
Ответ: Да ничего особенного. Я украл у соседской бабки лупу и прижигал муравьев. Даже помню, что я в ту минуту думал: вот ползет муравей и ни о чем не подозревает, а я уже знаю, что ему осталось совсем ничего, – и раз! – солнечный фокус на него. Или на другого – а того милую. Казню и милую. Одних казню, других милую. И от них ничего не зависит. И ни в чем они не виноваты. Просто я – вершитель муравьиной судьбы! Тут кто-то свистнул. Я оглянулся. Она стояла у забора. Соседская Ленка. В одной руке ракетки от бадминтона, в другой шарик от пинг-понга. Звала играть. Вот и все. С бадминтоном ничего не получилось, и мы пошли на речку – плевали с мостика в воду. Что тут рассказывать? Это было летом на каникулах в Быкове, мы воевали с лесной школой, стреляли друг в друга сосновыми шишками через забор. Хорошо получалось бить по шишкам ракетками от бадминтона. Летели, как пули. Мы с Ленкой прятались по кустам, собирая в майку целые кучи шишек, наши боеприпасы, и обстреливали больных – это была лесная школа для туберкулезников. А они нас. Потом Ленка бросила щебенку. Тут и они стали обстреливать нас щебенкой – там асфальтировали дорожки и лежали кучи щебня. Война так война. Я кому-то разбил голову до крови.
Вопрос: Вы знаете, что у вас есть сын?
Ответ: Знаю, что есть. Но я про него ничего не знаю. Даже не видел никогда.
Вопрос: Расскажите о матери ребенка.
Ответ: Лика мне тут приснилась. Представляете: я на посту, а она вдруг идет. Я ей громко: «Стой, стрелять буду!» А шепотом: «Откуда ты взялась?» Подходит, целует меня в губы и кладет руки на плечи, а мне показались ее пальцы лычками на погонах. Чушь какая-то. Я к ней по веревке залезал прямо в окно общаги. Лика смеялась, что это – ее коса. Работала медсестрой и училась на заочном. Иногда ночью заснуть не могу: так вдруг захочется дотронуться до нее, понюхать волосы. И вдруг увидишь, будто наяву, как сквозь черные колготки розовеют ее коленки и как сильные бедра распирают короткую юбку. Один раз у меня сломанный ноготь царапался, и она боялась за колготки. Сказала мне: «Подожди!» Взяла свои короткие кривые ножницы и подрезала мне остаток ногтя.
Вопрос: Что она вам говорила? Что-нибудь важное?
Ответ: Один раз, когда я положил голову ей на живот, вдруг сказала: «В какой-нибудь прошлой жизни я была тебе мамой».
Вопрос: А про монетки-шоколадки?
Ответ: Да, в детстве ей подарили красивую бархатную сумочку на золотой цепочке, полную монеток-шоколадок в серебряных и золотых бумажках. Они куда-то ехали на поезде, и она хотела положить сумочку с собой спать, но ей сказали, что шоколад растает, монетки расплющатся. А ночью их обокрали и все забрали – и эту сумочку тоже.
Вопрос: Еще?
Ответ: Еще помню, как она вытирала тряпкой свои сапоги и говорила, что невозможно жить в городе, где на сапогах каждый день выступает соль.
Вопрос: Но как она объяснила вам, что вы у нее не один?
Ответ: Сказала, что любовь такая большая, что она не может существовать сама по себе, что она как апельсин – цельная, но состоит из отдельных долек. Надо любить и того, и другого, и третьего, чтобы в целом как раз и выходила та большая любовь, – просто люди, которых любишь, намного меньше твоей любви, она в них не помещается. У Лики была тетрадка, куда она записывала разные мысли. Не свои, конечно. Она где-то прочитала и выписала, что дерево разбрасывает семян больше, чем способна вырастить земля, ручей горной реки держит про запас непомерное русло под вешнее половодье, а в душе заложено складок больше, чем требуется для повседневности. И вот наступает время, когда душа начинает раздвигать складки. Я знаю – это была не любовь. А если любовь, то какая-то нелюбовная.
Вопрос: Ничего вы не знаете.
Ответ: Давайте про что-нибудь другое.
Вопрос: Как хотите. Но теперь вы понимаете, почему она дала сыну ваше имя?
Ответ: Вы меня все время путаете. О чем мы говорили? Я ведь рассказывал вам про учебку? Так? Потом нас отправили в Моздок. Там пыль нависала пещерой.
Вопрос: Как это?
Ответ: Столько пыли, что едешь на БТРе, а кругом поднимается до неба и клубится над головой. Как в пещере. Потом все это возвращается с неба на землю. На волосы, одежду, еду. И все становятся похожи друг на друга. В первые дни лицо так запылилось и обгорело на солнце, что во время умывания я не мог провести по лицу рукой, всякое прикосновение доставляло режущую боль. Лица представляли сплошную темную маску, из которой сверкали только белки глаз. Мы неделями не мылись, а когда приезжала водовозка, то раздевались догола и лезли под шланг. Стирали одежду и мокрую тут же на себя надевали. Вы успеваете?
Вопрос: Да.
Ответ: А в дождь за минуту пыль становится непролазной грязью. Все покрывается тестом. Это тесто все пожирает, все следы. Всюду слякоть и сырость. Разъезженная танками жирная глина налипает на сапоги пудовыми комьями. У входа в палатку очищаешь саперной лопаткой сапоги, но эта глина все равно шлепками валяется на нарах, на одеялах, въедается в бушлаты, забивается в стволы автоматов. И очиститься невозможно: только помоешь руки, но за что ни возьмись – снова все в липкой грязи. Тупеешь, покрываешься глиняной коростой, пытаешься затаиться в теплом бушлате, сохранить тепло. Руки в несмываемой грязи, будто в перчатках. Сырые дрова в палатке обливаешь соляркой – плещешь из консервной банки в печурку, и по промозглой палатке стелется едкий смолистый дым.
Вопрос: Что вам запомнилось от первых дней там?
Ответ: Как мы шли мимо детей. Стайка мальчишек и девчонок высыпала на дорогу. Мы им улыбались, пытались рассмешить, строить им рожи – никто из детей не улыбнулся. Еще выли оголодавшие собаки на цепях у брошенных и сожженных домов. А в Грозном собаки были, наоборот, толстые, отъелись мертвечиной.
Вопрос: Я записал, дальше.
Ответ: Один раз палатку поставили внутри разбитого дома, без крыши, окна заложили кирпичом, и там валялось детское ведерко, в которое набралась вода и замерзла, а я потом перевернул – и выпал ледяной кулич.
Вопрос: Дальше.
Ответ: Так хотелось пить, что таблетками для обеззараживания воды, которые клали в сухпайки, никто не пользовался, потому что надо было выдерживать воду четыре часа.
Ведь сдохнешь, пока дождешься. А пить-то хочется. Вот и пьешь, зачерпнув прямо из реки, мутную, цвета цемента.
Вопрос: Какой та вода была на вкус?
Ответ: Зачем вам все это? Вода пахла тухлыми яйцами. Кто-то сказал, что сероводород полезен для почек. И мы каждый раз повторяли, что сероводород полезен для почек. А для чего нужно, чтобы остался запах той воды?
Вопрос: Говорите дальше.
Ответ: Еще запомнились женщины в стоптанных тапках и цветастой одежде. Беженки в Чечне одеваются во что-то яркое. Закутывают голову в пестрые, красивые косынки. Раз траур – так надевай черное, а они повязывают самое пестрое. Одна такая, помню, подошла к тому, что осталось после ее дома, и молча стояла. Долго вглядывалась. Потом на меня посмотрела и так же молча ушла.
Вопрос: Еще что?
Ответ: Еще помню, как убили Серого.
Вопрос: Где это было?
Ответ: Его под Бамутом убили. Только закурили в рукав, пряча бычок в глубине бушлата, как он бросил: «Енох, замри!» – и выпрыгнул за угол сарая куда-то, намотав ремень автомата на запястье. Тут выстрелы – и он уже ползет обратно с распоротым животом, кишки волокутся – в соломе, в говне. Там и умер. Я сижу рядом и вижу, как кровь смешивается с лужею воды под ним. И еще небо запомнилось – с перистыми облаками на закате, ребристое.
Вопрос: Что вы испытали, после всего, что он вам сделал?
Ответ: Серый – хороший. Без него там было бы совсем худо. Там все вконец озверели, а он держался. Один раз после боя нам попался раненый. А мы до этого насмотрелись на то, что они с нашими ранеными сделали, в первый раз тогда увидел: двое ребят – глаза выколоты, уши отрезаны, все суставы в обратную сторону вывернуты. Мы обозлились, привязали его к БТРу и потаскали по засохшей глине всласть. Потом бросили на пустыре, хотели оставить его подыхать на солнце. А Серый подошел и пристрелил. Пожалел. Все недовольны были, но против Серого ничего не скажешь. А умер глупо. Хотя по-умному не умирают. А один раз я выстрелил из «мухи» и неудачно развернулся – струя выхлопа ударила Серому прямо в ухо – он скатился под откос, зажал пальцами нос, стал продувать уши, сглатывать. Думал, убьет меня, а он ничего. Выругался только. Серый мне там, на войне, как братом стал. И жратву делили, и зимой ночью в один ковер завертывались. То прямо на улице спишь, то на роскошной кровати, не раздеваясь, в наших перемазанных бушлатах. Жалко Серого. А когда пили, он всегда опрокинет в рот и прислушивается к себе, говорит: «Ух ты, как Бог босичком по жилочкам…» Уже столько времени прошло, а я тут ночью вдруг проснулся, потому что показалось, будто он шлепает по животу резинкой трусов. Просыпаюсь, спрашиваю темноту: «Серый, ты, что ли?»
Вопрос: Все? Или еще что-то?
Ответ: Везде надписи на стенах, на разрушенных домах: русские свиньи.
Вопрос: Вы убивали мирных жителей?
Ответ: Это они днем мирные, на базаре, а ночью с гранатометом охотятся за машинами с ранеными. Мы поймали гранатометчика, который стрелял по ребятам из нашей роты. Прикрутили его проволокой к гранатомету, облили бензином и подожгли. Те в машине сгорели, теперь пусть он сгорит. Сначала молчал. Презирал нас так. Потом, когда вспыхнул, заорал.
Вопрос: Вы стреляли в детей?
Ответ: Зачем вам это?
Вопрос: Чтобы простить. Кто-то же должен все знать и простить.
Ответ: А кто вы здесь такие, чтобы прощать?
Вопрос: Я только записываю. Вопрос-ответ. Чтобы от вас что-то осталось. От вас останется только то, что я сейчас запишу.
Ответ: Этого нельзя простить. Вот он стоит, вытирает сопливый нос – рукава пальто по локоть блестят от соплей.
Еще совсем пацан, но знает, что это мы, русские, убили его отца. Он подрастет и будет мстить. И нам он не простит. И деваться ему некуда. У него и выбора никакого другого нет. Вот мы схватили такого, и у него в карманах нашли десяток патронов – все пули были со спиленными кончиками. Попадая в тело, такая пуля действует как разрывная. Этот пацан с рукавами, блестящими от соплей, не вырастет и не будет стрелять в моего сына.
Вопрос: Дальше.
Ответ: Меня никто не может простить, потому что никто не посмеет меня ни в чем обвинить. Ясно?
Вопрос: Что было потом?
Ответ: Не торопите меня.
Вопрос: У нас совсем не остается времени. Вспомните еще, только самое важное.
Ответ: Что?
Вопрос: Как на улице играл ребенок и вдруг у него голова разлетелась вдребезги – это русский снайпер. Или про бомбежку в Шали, как девочка трех лет играла на дороге около своего дома, тут пролетел самолет, и ее не стало – в полном смысле этого слова – вместо ребенка захоронили ее зимнюю шубку. По-чеченски ребенок – «малик ду», это переводится как «ангел есть».
Ответ: О чем вы? Вы что-то путаете. Это было не со мной.
Вопрос: Какая разница. Расскажите про то, как приехала в Чечню искать вас ваша мать.
Ответ: Я ничего про это не знаю.
Вопрос: К ней пришли из военкомата с обыском и предъявили бумагу – «верните своего сына на добровольных началах». Так она узнала, что у нее сын – СОЧ. Самовольно оставивший часть. Шла по вашей Гастелло и думала: «Господи, сделай так, чтобы он был жив и здоров, а если не можешь, если он убит, то сделай так, чтобы его убили сразу и не мучили». Она у себя на работе попросила об отпуске и о деньгах, чтобы поехать искать сына, а ей ответили: сперва возьмите в части справку, что сын пропал. Она собралась и поехала через всю страну во Владикавказ, оттуда добралась до штаба части. Там ей сказали: а вы его найдите и приведите к нам. Стала ездить на опознания – в огромных холодильниках хранились обгоревшие трупы, и все одинаковые. Майор, который с ней зашел, посоветовал: «Мать, признай кого-нибудь». Она не поняла, а как ей объяснить? Там еще несколько таких женщин собрались, жили вместе и искали своих сыновей. Сказали себе, что не уедут из Чечни, пока не найдут своих детей живыми или мертвыми. Вечером сидели и гадали: выдирают волосы из своей головы, продевают в кольцо и застывают над фотографией. Висит кольцо неподвижно – сын мертвый, если движется – живой. А днем бродили по деревням – сидит чеченка у корыта перед разбитым домом, а русская к ней с карточкой: «Не видела ли ты, мать, моего ребенка?» А они на карточках все одинаковые. «Видела, – отвечает, – это тот, кто моего сына убил».
Ответ: Подождите…
Вопрос: Вы бежали, не исполнив того, что должны были сделать?
Ответ: Подождите! Я просто хотел заснуть и проснуться кем-то другим. Перестать быть собой. Вернуться к себе под кожу не там и не тогда. И вот мне снилось, что я на посту, а она вдруг идет. Я ей громко: стой, стрелять буду! А шепотом: откуда ты взялась? Она подошла, поцеловала меня в губы и положила руки на плечи, а мне ее пальцы показались лычками на погонах. И я проснулся и никак не мог понять – где? Я был на каком-то корабле, каком-то странном, как из музея. Вокруг меня были какие-то странные люди, мореходы. Меня растолкал кто-то, как оказалось начальник корабля, один глаз серый, другой карий, пропойца и убийца, и стал кричать: «Что ты спишь, когда Бог воздвиг на море крепкий ветер, и сделалась великая буря, и корабль готов разбиться!»
Вопрос: Что за корабль? Что за мореходы? Куда вы плыли?
Ответ: Какой-то корабль, который шел из Иоппии в Фарсис и давным-давно утонул, а мореходы давным-давно умерли, если жили. И вот на корабле били склянки, и капитан мне кричал, что корабельщики устрашились, и взывали каждый к своему богу, и стали бросать в море кладь с корабля. «А ты тут в трюме дрыхнешь! – кричал он. – Встань, воззови к Богу твоему! Может быть, твой Бог вспомнит о нас, и мы не погибнем!» И сказали корабельщики друг другу: «Бросим жребий, чтобы узнать, за кого постигает нас эта беда». И все бросили жребий, и жребий пал на меня. Тогда они спросили: «Скажи нам, за кого постигла нас беда? Какое твое занятие и откуда идешь ты? Где твоя страна и из какого ты народа?» И я сказал им: «Я – СОЧ. Народ мой, в синих трусах и кирзовых сапогах, играет в футбол сдутым мячом. Ночью я вышел на двор. В темноте у грибка кто-то пошевелился. Окликнул меня: “Иди сюда! У меня тут есть вареная сгущенка!” Я подошел, только не узнал, кто это. Он открыл банку штыком. Стали есть пальцами. Обмакнешь палец и облизываешь. Тут он сказал, что назавтра я должен пойти в какую-то Ниневию около Катыр-Юрта на зачистку. Мне стало страшно, потому что я понял, что проснулся не собой, а кем-то другим». И устрашились мореходы, потому что поняли, от кого я бегу. «Иди, – возопили корабельщики, – иди скорей в Ниневию! Ты же бежишь от лица Господня!» Я их спросил: «А кто это?» Они еще больше изумились: «Бог – это то, без чего жизнь невозможна». Я им: «Да погодите вы! Нам что-то говорили про первоначальный сгусток чего-то, потом этот сгусток вроде как взорвался и с тех пор все растет и растет – вселенная расширяется. Так, что ли, мореходы?» Они мне: «Что-то вроде этого. В начале была любовь. Такой сгусток любви. Вернее, даже не любовь еще, а потребность в ней, потому что любить было некого. Богу было одиноко и холодно. И вот эта любовь требовала исхода, объекта, хотелось тепла, прижаться к кому-то родному, понюхать такой вкусный детский затылок, свой, плоть от плоти – и вот Бог создал себе ребенка, чтобы его любить: Ниневию. Он взял одного убитого под Бамутом солдата. Ты его знаешь, это же Серый. И вот из тела его сделал землю. Из крови, что вытекла из его раны, получились реки и море. Горы – из костей. Валуны и камни – из передних и коренных зубов. Из черепа – небосвод. Его мозг – облака, пульс – сквозняк, дыхание – ветер, перхоть – снег. Но это он тебе сам все говорил. Его волосы стали пожухлой травой. И вот так началась Ниневия. Это для нас непредставимо, а для Него это, может, раз плюнуть. Может, мы и есть только Его плевок. И какая разница, проснулся ты на этом корабле собой или нет». Я испугался: «И что же теперь будет?» – «Мы тебя сейчас выбросим за борт, и повелит Господь большому киту тебя проглотить, но это ошибка в переводе, ты же не планктон, но неважно. Важно, что у этой рыбищи будет ребристая глотка». – «А потом? Как я окажусь в Ниневии?» – «Этого мы не знаем. Наше дело мореходское – бить склянки. И вот ты придешь в Ниневию и сделаешь все, что нужно. И там еще что-то будет с деревом, мы точно не помним. То ли оно вдруг засохнет, то ли сухое зацветет. Одним словом, Господь опечалится и скажет: “Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором сто двадцать тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множества скота”. Сжалится и уничтожит Ниневию, чтобы не мучить больше ни людей, ни животных».
Вопрос: Уже поздно. Смотрите, совсем стемнело.
Ответ: Я им сказал: «Возьмите меня и бросьте в море – и море утихнет для вас». А они снова бьют склянки и отвечают: «А ты разве еще не сообразил, что мы уже в чреве кита, раз у него такая же ребристая глотка, как у того неба над Бамутом. Мы и так проглочены небом. Мы и так все внутри той рыбы. Устроились и живем понемногу. Видим каждый день ребристый свод ее глотки – и ничего, привыкли. Потому что внутри рыбы все уравновешено и гармонично – и смертей ровно столько, сколько рождений, а рождений ровно столько же, сколько смертей – ни на одну больше или меньше, и в этой бухгалтерии все всегда сходится и всегда будет сходиться». И я спросил: «Так куда же мне идти?» Они ответили: «Это все равно. Все дороги тебя приведут в Ниневию. Иди куда хочешь». И я пошел. Завернув за угол, я оказался в сумерках. В полумраке увидел аиста на крыше – ног не было видно, и он будто повис в воздухе. Доцветали бульденежи, развернулись к вечеру каприфолии. Донесся далекий звук колокола, будто поварешкой скребли по громадному чану в пищеблоке. Поезд издали – как школьная линейка. Я долго шел по шоссе, заслоняясь рукой от фар. Потом стоял на переезде и смотрел, как мимо на платформах везли автомобили в неприличных позах – грузовик лез на грузовик. Закат еще чуть теплился, и в застывшей воде пруда облака плавали не пленкой, по поверхности, а светились из глубины. Я присмотрелся – это отражались те самые перистые облака как небесное горло. Мне на руку села запоздавшая божья коровка и поползла к локтю, переваливаясь через волоски, вернее, волосы поднимали ее, как волны. Я подумал, что это уже должна быть Ниневия, где жаркий день начинается с утренней политвы, а когда приходит зима, то снова все пишется черным по белому, где, помимо здравого смысла, есть еще другой, нездравый, который сильней, где даже снег – любовь и человек там, где его тело.
Вопрос: Я устал.
Ответ: Подождите, немного осталось. Я был в Ниневии. Меня поразило, что там все было совсем как у нас. Кошка лапой ловила снежинки, на кораблях били склянки, князя Василько ослепил брат ножом, мама раздала мороженое бесплатно и свернулась калачиком спать. Меня звали как отца, а моего сына звали как меня. Слышались гулкие раскаты грома, то ли приближалась гроза, то ли кто-то бегал по крышам гаражей. Обломанный ноготь цеплялся за юбку и колготки. В бытовке салабоны пришивали дедам подворотнички. Собаки рыгали, наевшись мертвечины. В зеркале отражались покосившиеся часы шиворот-навыворот. В подвалы бросали гранаты. Матери показывали всем на рынке фотографии в полиэтиленовых мешочках. Снайпер выбивал из головы красную пыль. Деды, не доев кашу в тарелке, харкали в нее. Вместо ребенка хоронили детское платье. Через забор летели шишки и щебенка. Из сострадания пристреливали. В трусах и сапогах играли в футбол сдутым мячом на больничном дворе. Мяч сипел и не мог отдышаться, когда ему били под дых. И никто не хотел сжалиться, чтобы никого больше не мучить. Из сострадания. Бог ведь обещал пожалеть Ниневию, но все оставалось по-прежнему, как было. Тут я увидел, что в ржавом гинекологическом кресле сидит Серый. Он поманил меня пальцем. Я подошел, скользя сапогами по разбитому стеклу на асфальте. «Серый, это ты? Тебя разве не убили под Бамутом?» Он сплюнул сквозь зубы на асфальт, заложил руки за голову и усмехнулся: «Как же убили, если ты со мной разговариваешь?» Тогда я спросил: «Серый, ты что, и есть Бог?» Он снова сплюнул, почесал под мышкой и сказал: «Нужно верить или знать».
Вопрос: Но ведь вера и знание – это одно и то же.
Ответ: Я так ему и сказал. И еще спросил: «Господи, ну почему Ты не пожалеешь Ниневию?»
Вопрос: А он?
Ответ: А он ухмыльнулся: «Разве ты еще не понял, дурак, что Бога – нет?» И хлопнул по животу резинкой от трусов. Тут кто-то свистнул. Я оглянулся. Она стояла за забором под акацией – в одной руке ракетки от бадминтона, в другой шарик от пинг-понга. Оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшую на глаза челку. Протягивала мне шарик, улыбалась и звала: «Иди сюда!»
Сретение
Не брала в руки дневник все это время. Уже месяц, как убили Алешу. Была в Александро-Невской церкви. Поставила за него свечку. Встала на то самое место, где мы тогда с ним стояли. Смотрела снова на все, как тогда с ним: на васнецовские росписи, на мозаику, на иконостасы. Все как тогда. Даже тот же самый батюшка. Только тополей в заснеженных окнах не видно и Алеши больше нет.
Потом пошла к нему домой. Сергея Петровича не было. Татьяна Карловна лежала у себя. Посидела немного с ней, потом зашла к Тимоше. Ему нравится смешной толстый человечек, весь сложенный из шин, в автомобильном шлеме и очках – из рекламы шин «Мишлен» – найдет в газете и раскрашивает его цветными карандашами. Села с ним, раскрашивали вместе. Тима уже может смеяться беззаботно, счастливо. Для него брата уже больше нет.
Он так похож на Алешу!
Я ведь в ту ночь все почувствовала – его больше нет – и проснулась. А наутро письмо – читала, радовалась, что жив, а Алеши уже не было. Так живо представляла себе за его окном солнце, мороз, как сверкает снег, воробьиное счастье, а его уже убили.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.