Электронная библиотека » Михаил Тарковский » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Промысловые были"


  • Текст добавлен: 26 апреля 2023, 20:00


Автор книги: Михаил Тарковский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В елке копошились поползни, ползали по стволу головой вниз, пищали. Федя поймал, придавил одного:

– Слушай меня внимательно. Если не будешь рыпаться – не трону ни тебя, ни твою родову. Не будешь верещать, сделаешь все, что скажу – еще и отблагодарю. Ну что? – и даванул поползня так, что тот захрипел:

– Что делать надо?

– Собак отвлечь.

– Ты бы попросил добром, я и так бы помог.

– Не умничай. «Попросил»… Будто сам не видишь, что творится?

– Делать-то что надо?

– Для начала подлети поближе к собакам. Сведай, кто чем занят. Где сидит.

Поползень слетал и рассказывал громким шепотом:

– Буран сидит лижется, Аян под елкой. Пестря на елку орет, как сумасшедший. Норка – тоже орет и на Пестрю поглядывает. А Кузя тоже лает, но задирается к Пестре… Переживает. Бусый валяется, шкуру чистит…

– Стоп, – наморщился соболь. – Ясно. Надо вам с твоим братцем сесть над Аяном на веточку и затравить его на кого-нибудь. Чтобы они убежали…

– Что там какой-нибудь зверь, ну… более… – начал было поползень и испуганно замолчал.

– Ну че замолчал, хе-хе? Говори уж, че думал, что зверь более ценный, чем я, – разжевывая чуть не по складам сказал Федя. – Ну?

– Ну да, – смущенно пискнул поползень. – А кто? Сохатый?

– Да какой сохатый?! Я для них сейчас всех сохатых важней.

– Ну, а кто тогда? Медведь: не поверят – они здесь все берлоги знают. Росомаха?

– Э-эх… – разочарованно протянул Федя, – удивляюсь я на вас. Взрослые вроде пичуги. Росомаха… Другой раз, может, и сработало бы. Но не теперь. Тут надо что-то, ць, такое! Чтобы имя́ всю подноготню вывернуло.

– Че-то не могу сообразить…

– Глухарь? – пискнул брат Поползня.

– Да какой глухарь?! Объясняю: рысь! Слышали такого зверя?

– Брысь? А кто это?

– Не брысь, а рысь. Здоровая кошара. Их нет здесь. Но псы тем лучше затравятся.

– А кошара – кто это? На-подвид волка?

– О-о-о, – раздражаясь потянул Федя, – тяжело с вами. – Кошка. Такой зверь домашний. Но есть еще и дикий. Короче, я не нанялся тебе лекции о фау́не читать. Сядьте на ветку и начните судачить: мол…

– Понял, понял! – радостно перебил-защебетал Поползень. – Там в ручье Рысь сидит! Там Рысь! Там Рысь! Пи-пи-пи! Так?

– Те и «пи»! От ить деревня! Надо сказать так, чтоб… эх! Чтоб они поверили! Какая «Рысь, пи-пи-пи»? Ничо не можете! Надо сказать… – И он произнес заправски, неторопливо и веско: – Слышь, Серая спинка, я чуть не упал тут. Шелушил сушину на краю гари у Юдоломы, и вдруг кто-то ка-а-к… И повтори: ка-а-а-к…

– Ка-а-ак…

– Ка-а-ак мявкнет! Да так хрипло, главное, – я чуть личинкой не подавился… Понял?

– А какой личинкой, сказать? Усача или короеда?

При слове «личинка» Федю и Поползня моментально окружили поползни и открыли писк:

– Лубоеда!

– Жука-сверлилы!

– Не! Лучше толстощупика!

– Толстопопика! Кая разница? Не-вы-но-симо! – Федя аж куснул кору. – У вас товарищ будет с голоду дохнуть, а вы его сверлить будете: тебе корощупика или тупоусика! Все мозги проели своими бекарасами. – Федя аж метнулся по ели так, что собаки залились, но успокоился и сказал, выдохнув: – Здесь важно дух передать. Скажи: «Поближе-то подлетел. И обомлел. Смотрю… скажи, кедра – аж шапка с головы падат!» Обязательно так скажи!

– Как это шапка?

– Ой да чего вы нудные! Короче, скажи: «Кедра́! Не, не так. Вот как: скажи, кляповая лесина…»

– Какая?

– Кляповая. Наклонная, значит. И на ней: Рыси здэ-э-эровый кошак сидит. На кедре́…» Ну-ка, повтори:

– Рыси здоровый к-э-э-эшак сидит…

– Не «здоровый кэ-э-эшак», а «здэ-э-эровый ка-шак»… И скажи: «Когти – о! На ушах кисточки – хоть ворота крась. И ворчит так противно, мол, я этих собак всех передавлю… Вопшэ не перевариваю их родову…» Ну че-нибудь такое. Поняли? Ну чтобы они затравились… Мол, я этих шавок вообще в грош не ставлю… Во! – воодушивился Федя. – Мол, будут борзеть, все дядьке своему скажу, он их на рямушки порвет! Поняли? Обязательно скажи «на рямушки»! Скажи, летом как раз под Уссурийск собираюсь. Там фазан до того жирен, аж с хвоста капат. Хоть банку ставь. Запомнили?

– Поняли! Поняли! Пи-пи-пи!

– Всю родову, мол, передавить обещал. Можно еще сказать: и до того злосмрадно от него кошатиной прет, что аж…

– Что аж мутит!

– Что аж мутит. Ну все. Маленько потренируйтесь, а я… подумаю.

«Кошак-то, конечно, хорошо, а что дальше-то делать? – тревожно размышлял Федя. – Даже если Гурьян поедет ко мне на базу, то племяши мне тут устроят… рямушки. Драть надо отсюда, хоть по воздуху. Эх».

И услышал, как поползня́ начали:

– Слышь, Носик, у тебя нет жучка позабористей?

– А че такое?

– Че-то мутит… Стоит в горле этот запашина кошачий..

– Како-о-ой?

– Чево-о-о-о?

Раздались возмущенные голоса собак:

– Да быть не может! (Обожди, Бусый! Задрал с кусачками!)

– Ры-ы-ысь?

– Что, прямо так и сказал: «на рямушки?»

– Ну да: та́к выходит!

– Да что же эт, братцы?!

– Надо наказывать!

– Брать надо!

– Нельзя так оставлять!

– Тут только слабину дай!

– Слабину почуют – вообще проходу не дадут!

– А соболь как же?!

– Накажем и с соболем разберемся! Далеко не уйдет.

– Не, мужики, за такое сразу… учить надо!

– Да конечно!

– А я, главное, бегу седни и… как кошани́ной набросит. Еще думал, онюхался. Думал, откуда ей здесь взяться?!

– Да заходят!

– Заходят! Вон че отказыватца. Нос не обманешь, хе-хе!

– Так, ну че? Хорош сопли жевать! Работать его надо! Кто за?

– Все за! Гав!

Собаки еще погалдели, погавкали на елку, мол, сиди смирно, «только дерни отсюда», и убежали. Федя выждал полчасика, велел поползням замолчать и, спустившись пониже, долго слушал удаляющийся топ и шорох. Когда убедился, что никто не вернулся, спустился на пол и во весь опор побежал в противоположную сторону.

Уже чуть светало. Он выбежал на маленькую проплешинку среди кедров, растрепанных и стоящих навалом во все мыслимые стороны, словно их приморозило в момент, когда они что-то с жаром обсуждали, маша лапами и качаясь от возмущения или восторга.

На светлеющем небе горели звезды. Снег был особенно ясным, объемным, великолепно-парадным. На нем синела канавка с крестами глухариных лап. Под большой узловатой кедриной, как ножницами, накрошили хвою, и глядела в выстывшее небо лунка. «Хорошо живет, поел, тут же нырнул. Потоптался, поворочался, снежок пообмял» – Федю раздражил безмятежный глухариный режим. Он начал очень осторожно приближаться к лунке, как вдруг из нее раздался строгий голос:

– А ну, стоять, пока в лоб не получил!

«Да что за невезенье!» – аж изогнулся от досады Федя, как внезапно из снега показалась здоровенная глухариная голова:

– Че кра́десся? Даже не думай! Нашел поползня!

– А ты откудова знашь? – удивился Федя.

– Я все знаю, – отрезал Глухарь. – А ну, назад!

Федя покладисто отбежал, повернулся к Глухарю, стал столбиком и сказал:

– А на тебе можно улететь?

– В смысле? – не понял или сделал вид Глухарь. Сама по себе картина была замечательной: синий снег, нежнейшее предутреннее небо и черная бородатая голова в лунке, как в вороте. Из ноздрей и клюва шел парок в такт дыханию. Правда, Феде не до видов было.

– Я знаю: на тебе улететь можно. Слушай, мне край надо. Да и это тебя касается. Сейчас сюда прибежит десяток собак и Гурьян с сыновьями. Все равно жизни не дадут. – И добавил заманистым тоном: – А я тебе расскажу, как себя вести, чтобы ни-ког-да не попасться. Только для этого надо будет… все соблюдать. Технику безопасности.

– Техника безопасности глухаря, – громко проговорил Глухарь. – Никогда не верить соболю. Хе-хе…

– Вот клянусь, друга, – сказал Федя, – стою вот перед тобой. Как есть. Че не веришь? Раз такой… всезнающий.

– Куда лететь? – быстро сказал Глухарь и, выбравшись на снег, похлопал крыльями и так богатырски покрасовался статью, грудью («Эх хорошо, с утра морозец!»), что Федя сказал про себя: «Здоров! Ничего не скажешь».

– В поселок.

– А садится куда?

– Ну там аэродром, хе-хе. А если серьезно – хоть куда, главное, поближе к дому, на краю там.

– А там есть лохматые кедрины?

– Вот я как раз хотел сказать. А ты на кедру сможешь сести… с грузом? Там кедра лохматая такая на краю, прямо как шар, вот в нее если попасть, то само то будет. Прямо с леса залететь, никто не увидит.

– Не увидит – это полдела. А что по́ полу подхода не будет – важно. Собакам хоть заорись – никто не поверит. – Бородатый Глухарь басил не то что самоуверенно и не то что пренебрежительно. Пренебрежительность предполагает давление на того, кем пренебрегают, пусть и таким сподтишковым способом. А Глухариный тон, если что и выражал – то естественное состояние знания. И соболек, собиравшийся придавить петушину за шею в лунке, перед ним мельчал, словно придавливали его, но не упреком и неуважением, а правдой, к которой хотелось прибиться.

– Но, – сказал Федя, – а ты грамотный.

– Х-хе, еще ветер какой будет, – резанул с напором на Соболя Глухарь, пустив лесть мимо ушей. И Соболю показалось что он сам в два счета превратил из заказчика в какого-то помощника.

– Ветер нормальный, – вытянул вверх острую скуластую морду и лизнул кончик носа Фудя. – Сейчас север дует, как раз под него снизу зайти.

– Если снизу заходить будем – нормально, – сказал Глухарь густо, сильно.

– Я грю, снизу.

Небо наливалось светом, ярким, торжественным и всегда поражающим этим каждодневным, ликующим, зимним совершенством каждого тона. Красота была в такой розни с происходящим, что Соболь сильней заторопил:

– Ну что?! Пробуем?

– Так, – сказал сосредоточенно Глухарь, – Давай с моей тропы попробуем. Она проколела. Сядешь. Разбегусь и полетим. Ты, главное, держись добром. И не дури – только почувствую зубы – так оземь шарахну, что дух выпустишь. Понял?

– Да понял. Понял.

– Ты за зубами за перо прихватись, прямо пониже возьмись, под корешки. И лапами держись передними прямо за шею. А как взлетим, зубы отпустишь, а лапами будешь держаться. Главное, взлететь. Морда у тебя острая, парусить не будет – уши ветром придавит, только держись.

Было ощущение, что он каждый день извозом соболей занимается.

– Давай – пробуй, а то точно попадем: ты на пялку, я на приваду.

Глухарь уже стоял на своем каменном следе с синими крестиками. Соболь запрыгнул и взялся, как сказали.

– Все? – крикнул Глухарь. Соболь хлопнул его передней лапой по перу.

Глухарь побежал, захлопал крыльями, совсем чуть-чуть оторвался и, едва пролетев, лупя крыльями по снегу, сел, проехав и взвив снежный морок, так что Соболя всего припорошило, особенно морду.

– Че такое? – спросил Соболь.

– Полоса короткая, мне не хватит. В лес воткнусь. Да и вообще, че с тягой. Так… слушай, давай попробуем вот как: ты сиди здесь, рядом с полосой. Я разбегусь, оторвусь сантиметров на сорок, а ты прыгай. На пенек на этот залезь и с него прыгай.

Федя залез на кедровый обломыш с острыми сучьями и сосновой шишкой в расселине. Глухарь разогнался, взлетел, соболь прыгнул, но Глухарь пролетел совсем низко метров десять и рухнул, пробороздив снег.

– Неа. Тяги не хватат. Вроде разогрелся. И мороз. Не знаю… – сказал Глухарь, тяжело дыша, но не жалуясь, а даже пребывая в каком-то рабочем азарте.

– Ты ел сегодня? – строго спросил он Федю.

– Да нет! Ничо не ел, – сказал Федя и, подумав: «Нда, не тот нынче глухарь пошел», предложил: – Со скалы надо попробовать. Или вот хотя с листвени. Во-о-н с той надо, с берега. Давай вон на бережок выберемся.

Федя выбежал на бережок речки и залез на высокую листвень, которые вымахивают на таких берегах, куда наносит рекой плодородную почву. Глухарь тоже взгромоздился на листвень:

– Ну че, садись.

– Погоди. Ты это, – сказал Соболь, – камни сбрось.

– Какие камни?

– Ну в зобу-то…

– Ты совсем трекнулся? Я те где сейчас камней добуду?

– А я тебе адресок скажу – есть обнажение на Майгушке, там в любое время камня возьмешь, там осыпь такая…

Глухарь выплюнул камешки, некоторые время отдышивался.

– Ты это, если тяжело будет, – заговорил Соболь, – садись там где-нибудь.

– Ты че как маленький? – осадил его Глухарь. – Тут если делать – то делать. Чем ближе к поселку – тем больше и собак, и народу. У поселка вообще лыжня на лыжне. Ученики еще эти… шнурят везде. Не-е-е, – с прохладцей и почти презрительно протянул Глухарь, – тут или до упора лететь, или тогда затеваться нечего.

– Ясно, – согласился Соболь, который и сам так считал.

Рассвет просто мчался, солнце на глазах вставало и из оранжевого, пульсируя и переливаясь, превращалось в желтое. Федор забрался на глухариную спину и увидел, как далеко внизу бегут по его следу на тундрочке собаки, а поодаль едут на двух снегоходах Гурьян с сыновьями. Залезать было невыносимо трудно, Глухарь, хоть и напрягался встречно спиной, креп ногами, но казался шатким, высоким, спина шелково-скользкой, а от сознания того, что тот еще и сам сидит на ветке, да на шатучей огромной листвени, – мутило. Прихватил Глухаря зубами на крепкое перо на спине, в основании шеи, обхватил лапами и крикнул:

– От винта!

– Чего? – не понял Глухарь.

– Погнали, пока целы, вот чего.

Глухарь рухнул, головокружительно лег в воздух, заработал крыльями. Ничего не было страшней, поразительней и восхитительней этого свала в даль, прозрачную, одушевленно-выпуклую, морозно налетающую и тут же берущуюся у глаз морозно-слезной коросткой. Крепкий воздух проминался, но держал отяжелевшую птицу, которая, было пойдя вниз, выровнялась и начала набирать высоту. В повороте Глухарь накренился, и соболю показалось, что его сейчас ссыпет, сметет с глухариной спины, и весь впился, растянулся, превратившись в летягу. Глухарь словно с горы пошел с понижением и набирая скорость.

– Ну как? – крикнул Глухарь, сойдясь головой с солнцем, так что оно налило половинки клюва, и те восково загорелись.

– Нормально, – пробубнил сквозь перо Федя, не разжимая зубов.

Глухарь то работал крыльями, то расправлял их и планировал, отдыхая, и тогда несся особенно плавно и свист пера был отчетлив. Удивительно – вроде птица, машущая крыльями, вроде вокруг воздух, зыбкий, ухабистый – но как-то стойко летелось, будто ехалось по прозрачной неведомой колее. И дорога во время взмахов поднималась в гору, а на планировании – спускалась вниз. Так и летели – с сопки на сопку.

Самое поразительное, что, как бы глухарь ни кренился в повороте, голова его оставалась в одном положении, в четкой привязи к земле. И непонятно было, что вращалось, смещалось – голова относительно глухаря или глухарь относительно головы и соболь вместе с глухарем. Еще Федя не ожидал, что глухарь будет так вертеть головой, осматривая окрестность. Когда Глухарь смотрел в бок, Федор видел его ярко-красную бровь и карий глаз, полный покоя и иконописной какой-то выразительности нижнего века. И хоть простреливало от зыбкости, от того, что пустота внизу, но и надежей веяло от уходящей вперед сероватой шеи, ее упрямого вылета, от черной головы и костяного белесого клюва. Федя уже не держался за перо зубами. Морду, глаза, особенно нос – холодило, на остальном теле мех справлялся, хотя его и трепало частой волной, проминало мелкою ямкой. Перо глухаря лежало плотно, и лишь когда изредка налетал боковой ветер, перья кое-где привставали, как закрылки.

Когда Глухарь только взлетал с листвени и описывал оборот – открылась даль сопок в такой резкости, густоте и величии, что и у Федора сжалось сердце. Главным в этой горной и суровой дали была ее предельная заиндевелость с вершин. У самых высоких сопок таежная штриховка особенно постепенно редела кверху, на безлесной пологой вершине уступая место абсолютно меловой белизне, и голая светящая белизна эта была настолько величественно-спокойна, что не могла не значить чего-то таинственно и требовательно важного.

Сопки пониже были сплошь в тайге, но с тем же плавным белением к вершине – чем выше, тем мельче и острее, штриховатей были кедры и елки и тем сильнее облеплены каменным сахарным снегом.

Сопка приближалась, подрастая, подпирая глухарю под лапы, и уже совсем крупно были видны желтые от солнца лиственничные верхушки в перекрестьях ветвей. Сверху лиственничник выглядел, как звездчатое полотно, а каждая листвень была как нанизанный на ось набор крестов. Чернолесье же с высоты гляделось вовсе сквозным, редким, в струну отстроенным, подчиненным вертикальной незыблемой тяге, черно-белому штриховому совершенству. И чем реже стояли кедры и ели, тем сильнее поражала их верность отвесной своей породе, свечевому зенитному строю.

Сопки все разглаживались, и ковер тайги выравнивался к далекому Енисею. Соболек уже был часть птицы. И как сведет от неловкой позиции или холода один какой-то кусок тела, так и всего Федю свело от этого полета, в котором сплелись и жизнь, и небыль, и краса, и погибель – и все произошедшее в предыдущие дни и часы, а сейчас будто достигнувшее пиковой точки. И это погибельное лежание ковром на глухариной спине, и скользкое плотное перо и тепло тела под ним, и его напряжения, передающиеся Феде, и два могучих крыла по бокам. И полная тишина над тайгой, будто специально притихло все лишнее и даже свист ветра в пере казался убавленным небом.

Вокруг простиралась красота, особенно немыслимая и драгоценная именно в своей неизвлекаемости. И Федя был в этой красоте не как зритель, а как пронзаемый, независимо от того, зажмуривал или открывал глаза. Красота была лишь частью обвального потока: налетающего ледяного ветра, затыкающего дыхание, мутящего кренения, сползания с глухариной спины, косого, перекошенного пространства, когда бок сопки очутился где-то сбоку и казалось, Глухарь сейчас завалится на спину и оба рухнут… И ты, крепче обняв птицу, стараешься удержаться и смещаешься, уходишь в сторону, силясь помочь, перевесить. А когда Глухарь, выровнявшись, начинает с шумом работать крыльями, то немыслимо напрягаешься телом, передавая птице натугу и собственных сил, а когда тот планирует – еще сильнее приливаешься, превращаешься в пласт и плоскость… И причудливо лежишь меж крыл, которые то опускаются, то поднимаются, округло выгнутые книзу, и ты то оказываешься на спине, как на горке, то в спасительной ложбине.

Лететь было тяжело, и Федя знал, что глухарь не для дальних полетов. Что хоть и хороша у него тяга при взлете, но это не гусь и не казарка. И, то ли почуяв соболиное сомнение, то ли сам по себе устав, Глухарь начал неумолимо и незаметно снижаться, с еще большим усилием налегая крыльями, аж до дрожи, отчего шея как-то особенно напряженно вытягивалась. И даже стала при каждом взмахе чуть ходить вверх, как у коня, идущего в гору. Что-то происходило и с воздухом, он терял твердость, и Глухарь сказал:

– Так, ты давай не молчи там, рассказывай что-нибудь, а то тяжеловастенько. Тяга падат.

– А что рассказывать? – сказал Федя, чувствуя, как громко звучит его голос и как притихли и ветер, и гулкая даль, внимая их разговору.

– Не знаю. Хоть что! Можешь что-нибудь… о природе… Или сказку! Давай не молчи только!

Федя вдруг, не успев подумать, заговорил с неожиданным выражением и так доносчиво, что слово свободно полетело над окрестностями:

– Соболь чрезвычайно смел и отваживается нападать на больших птиц, как то: на косачей и даже глухарей, когда они спят, зарывшись в снег. При малейшей оплошности соболя глухой тетерев быстро поднимается с ним кверху; соболь, крепко вцепившись в глухаря, поднятый на значительную высоту, боится упасть на землю, стараясь уже только как-нибудь держаться на птице, которая в свою очередь с испугу летит с неприятелем, куда глаза глядят и насколько хватит сил. – Феде даже показалось, что Глухарь кивнул бородатой своей головой.

– Наконец глухарь, перенесшись чрез несколько хребтов…

– «Чрез» – это хорошо! – Глухарь восторженно повернул к соболю бородатую голову. От ноздри по черному ворсу пролегал размашистый мазок куржака.

– Я такие слова люблю, от путних слов сразу сил прибавляется, – крикнул Глухарь. И Федя почувствовал, как их начало поднимать, будто и воздуху, и крохотной ледяной пыли тоже по сердцу слова, которые звучали над тайгой странным этим днем.

Федя обрадованно продолжил:

– «Наконец глухарь, перенесшись чрез несколько хребтов… Глухарь аж хрюкнул от удовольствия и хмельно тряхнул-крутанул головой. – А может, и десятков верст, от изнеможения где-нибудь падает и, таким образом, переносит на себе соболя из одного места в другое. Это объяснение весьма правдоподобно; зная отважность соболя и силу глухаря, сомневаться не до́лжно. Да и, вероятно, были этому очевидцы… ээээ… или другие обстоятельства, фактически доказывающее это… явление,… явление, ибо нельзя думать, чтобы простолюдины без основания могли придумать такую остроумную… гипотезу… А-а-а… Забыл…

– Да что же ты?! – крикнул Глухарь, отчаянно заработав крыльями, которые стали будто проваливаться, будто не только сил у них убыло, но и сам воздух прослаб от огорчения.

– Ну! – гулко крикнула даль.

– Ведь были же очевидцы, как ласка, зверек несравненно меньше соболя, отваживался нападать на косачей и поднимался с ними в воздух, а потом, умертвив их, падал с ними на землю. (Записки ружейного охотника Оренбургской губернии. М., 1852. С. 347.)

– Вот это другое дело! – сказали верхушки лиственниц.

Некоторое время они хорошо летели, и Федя ничего не читал наизусть, но Глухарь все больше уставал и снова начал терять тягу. Не дожидаясь команды, Федя начал чтение:

– Как во время войны довольно явиться перед фронтом какому-нибудь известному полководцу, которого любит, уважает и на которого надеется войско, чтобы одержать победу, так в артели зверовщиков довольно присутствовать известному, удалому, опытному промышленнику, чтобы убить медведя…

Глухарь восторженно повернулся с рассказчику, и Федор снова увидел его древний карий глаз цвета смолы, картинное веко и красную бровь. Федор продолжил чтение:

– Собравшись совсем, промышленники прощаются друг с другом, кланяются на все четыре стороны и отправляются к самой берлоге пешком тихонько, молча – словом, с великой осторожностию, чтобы не испугать медведя и не выгнать его из берлоги раньше времени. Подойдя к ней вплоть, более опытный и надежный охотник тотчас бросает винтовку на сошки, перед самым лазом в берлогу, взводит курок и дожидает зверя; между тем другие здоровые промышленники подходят к самому челу и затыкают в него накрест крепкие, заостренные колья, называемые заломами, имея наготове винтовки и холодное оружие, как то: топоры, охотничьи ножи и рогатины. Разломав чело берлоги, промышленники начинают дразнить медведя, чтобы он полез из нее, а сами между тем крепко держат заломы и не пускают медведя выскочить вдруг из берлоги. Лишь только последний покажет голову или грудь, как стрелки, избрав удобную минуту, стреляют медведя из винтовок. Заломы нужно держать как можно крепче, потому что освирепевший медведь, хватая их зубами и лапами, старается удернуть к себе в берлогу, но никогда не выталкивает их вон. Нужно быть хорошим стрелком, чтобы уловить удобную минуту и не промахнуться, ибо медведь так быстро поворачивается в берлоге и так моментально выставляет свою голову в чело ее, что здешние промышленники особо даже выражаются по этому случаю: «Не успеешь наладиться, чтобы его изловить; высунет свою страшную головизну да и опять туда удернет, словно огня усекет, проклятый, а ревет при этом, черная немочь, так, что волоса подымаются; по коже знобит, лытки трясутся, – адоли гром грымит индо лес ревет»!!![1]1
  Было бы радостно, если бы читатель сам узнал-определил автора сиих замечательных строк. – Примеч. М. Тарковского.


[Закрыть]

– Добррром! – пробасил Глухарь. – Мне еще верст на пятнадцать хватит! Верно говорят: слово – не кедровая иголка. Его ни клюв не пострижет, ни камень не перетрет.

И снова напитали сил крылья, и заработало глухариное сердце в полную прокачку. И снова, будто воспряв, с силою потянулась подкрыльная сизая даль и склон с лиственничником начал подступать под самое глухариное сердце.

Господи! Как бы хотелось, чтоб и от моего слова креп воздух над Сибирью и наливались силою чьи-то крылья. Чтобы в долгой дороге – по воде ли, пыльно взрытой задиристым севером, в ухабистом ли иссеченным пургой воздухе или на уваленном снегом зимнике легчало бы на́ сердце от запавшей в душу строки и сгоняло с усталых очей сонную пелену. Чтобы трудовой мужик, умученный незадавшимся днем, придя в промороженное зимовье, растопив печь и избыв хозяйственный бытовой круг, откинулся на нары и, нащупав на полке именно эти страницы, прочитал и почувствовал, что не один в тайге, да и в жизни. И слова, что в городе покажутся чересчур плотными, здесь расправятся и без остатка разойдутся-растащатся стужей, требовательной и сильной далью, сердцем, обостренно открытым и жадным до человечьего слова.

Лети, слово, в студеное Божье небо. Помогай ему всей силою образа и памяти, древнего строя и музыки. Держи ветр, не жалей пера и знай: не в том доблесть, чтоб, пустив тебя в морозное поднебесье, с восторгом и гордостью следить за твоим взмывом и ставками. И не суть, каков напуск – в подлет или с верха, и что меж вами в эту секунду – сокольничья перчатка или пласт прозрачного воздуха. А в том, чтоб не выронить связи меж судьбой и взмывшей под облако птицей. Ведь едва прервется перевязь-жила – хана промыслу, и не мешкая хлынет в прорех ложь и измена. И не в том суть, как добавить красы полету, а в том, как, стоя на земле, не отпуститься от кречета и делом подтвердить слово, если уж одарила тебя высь соколиной ловитвою.

В это время тень метнулась сбоку, и Федя увидел сизо-белого кречета. Он спикировал, но увидев странного Глухаря, сделал круг и приблизился так, что виден был его черный выпуклый глаз, ярко-лимонная кожа век и на восковице вокруг ноздрей. Сам он был пестрый сверху, белоголовый и снизу белый необыкновенно снежной какой-то белизной. И неожиданно ширококрылый, и с этой ширины крыло сильно сходило на угол, и сам конец крыла был неострым. И вид Кречет имел не такой остроугольный, как рисуют соколов в книгах, а повадка – солидная и неторопливая. Полет его, ход крыла был неглубокий, хоть и частый, словно работал он нехотя и вполсилы, едва тревожа, притрагивая нетолстый слой неба.

Едва Кречет поравнялся, Федя поднял голову и спросил:

– Че хотел?

И было видно, как отшатнулся Кречет, но, не подав виду, сказал:

– Да нормально все. Тут наши не пролетали?

– Ваши – на Майгушаше, – бросил Соболь, и Кречет, так же, будто совсем не торопясь и работая широкими на конус крыльями, отвалился от курса и потянул к югу.

Кречеты откочевывали поздней осенью с Путоранских гор. Летели редко и очень осторожно, будто сторонясь человека, и Федор их видел всего несколько и раз и почему-то всегда над рекой, по которой шел на лыжах. Однажды весной он отобрал у кречета свеже добытую копалуху. Ехал на снегоходе и, увидев большого светлого хищника, сидящего на добыче на реке, подъехал, а кречет тоже как-то не проворно и нехотя отлетел. Копалуху Федор забрал, чтобы дома сунуть в морозилку – на следующий год на приваду. По пути в поселок он встретил мужиков с кем-то приезжим, который, узнав про кречета, взбударажился, заставил копалуху достать и, выудив бутылку коньяка, велел приготовить макалово (соль с перцем) и на сиденье снегохода устроил гульбу. Построгал грудку копалухи, макал ее и все восхищался: «Мужики, теперь я могу сказать, что закусывал копалухой, добытой из-под кречета! Это же опупеть!» Сейчас Федя, распластанный на глухариной спине, об этом и не вспомнил. Его небольшая голова вмещала одну мысль – как долететь.

Глухарь только покачал головой:

– Хорош гусь…

Тот север, о котором говорили еще на полу и который должен был помочь с заходом на посадку, перешел из-под тучки в северо-запад и стал кидать птицу и буквально вставать стеной, отлепляя Федю от глухариной спины. Удары сбивали с маха, крылья то проваливались, то упирались в порыв, и с каждым метром все трудней становилось лететь, да и ветер настолько глушил голос, что уж не подпитаться было спасительным словом.

Они летели вдоль реки. Поселок стоял в ее устье, где впадала она в Енисей. Они срезали кривуны, но белое полотно реки пролегало рядом, то и дело появляясь меж гористых берегов. Теперь шла равнина и реку было хорошо видать.

– Давай на остров! Там не будет никого! Облети – следы глянем входные.

– Остров – хорошая штука.

Сверху остров был похож на плоскую лодку или талиновый лист, острый с концов.

– Будем ждать, пока не западет ветер. Заодно перекусим.

На острове росли несколько кедров и большие лиственницы. Глухарь подкреплялся кедровой хвоей, и Соболь его охранял, следил за обстановкой. От острова уже недалеко оставалось до Енисея и поселка. Место было хорошо освоенное, и они слышали лай собак в тайге, и несколько раз вдоль коренного берега проезжали снегоходы. Ветер начал западать. Тучка разрослась и, побледнев, натянула сизоватую дымку, в которой все как-то осеребрилось.

– Ты лети спокойно, – сказал Федя, – сейчас все охотники в тайге, а остальные, если и увидят, не успеют смикитить. Они и не увидят. Залетай с кладбища, там дом с профнастилом на свету горит.

Стартовали с высокой лиственницы и потянули к Енисею. Чем ближе к поселку, тем чаще раздавались рев снегоходов и собачий лай. Началась самая опасная полоса – пояс, где особо шнурливые подростки носились с собаками и ружбайками, словно учеба им не в прок, и одна забота – в тайгу удрать. Зато у самого поселка была своего рода полоса безопасности – охотники ее проходили ходом, ломясь дальше в тайгу. К тому же к Федорову участку примыкало кладбище и никому не пришло бы в голову шариться там с собаками. Необыкновенно густой кедрачок рос и у домов, и на кладбище, где был похоронен отец Федора, дед Евстафий.

Уже смеркалось. Глухарь, едва взгромоздившись на круглую кедру, высадил Федю и тут же, захлопав крыльями, взмыл над поселком и улетел восвояси. А Федя высидел в шарообразной кедре ночь. Выдалась она нелегкой и тревожной. Слышал, как лают собаки, как лай, только начавшись в одной точке одиночно, тут же подхватывался в других местах и как особенно тоскливо, с подвывом, лаяли на нижнем конце. С натянутой ветром хмари луна была мутная, но окрестность просматривалась, и Федя надеялся, что, может, выйдет вечером Анфиса, хлопнет дверью, и даже перебрался поближе – совсем на край, на высокую пихту.

Федя прежде не особо думал о семье, и хотя и прикрывался ею, оправдывая свой соболиный нарыск, на самом деле лишь себя тешил, и когда накатывала тоска по близким, то была она и настоящей, и сердечной, да только он скроил себя так, что погоды она не делала. И сидели в нем и грусть по жене и сыну, и сочувствие, и нехватка близости, но мешала низовая хватка, которую он сам в себе выбрал и с такой силой развил. В ней он возрос, ею и занимался, а любовь не догрел, и она осталась в зачатках, а когда настигала, то он с непривычки терялся, переживал неуклюже и впадал в топорное даже умиление. Эх, если б люди, живущие выгодой, шли до конца, то понимали бы, насколь выгода душевная ценнее физической.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации