Текст книги "Один на льдине"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Жевательной резинки в СССР еще не продавалось. Поэтому плюнул я на все слюной. И пошел со своими хохмами по знакомым. Пошел к Аркашке Спичке, однокашнику и корешу по «Скороходу»: он сидел в Доме Прессы на юморе двух городских газет. Пошел к скороходовскому ответсекру Адику Феодосьеву: он уже редактировал «Речник». И в сам «Скороходовский рабочий» пошел. Раздал кому мог.
В мае раздал. В конце сезона. И уехал. Забыл думать.
Потом оказалось – они тоже забыли думать. Лето.
Осенью я вернулся и вспомнил. Нигде ничего.
Стал звонить. А. Конечно. Они тоже вспомнили.
И стал я ждать, стыдясь ничтожности своих ожиданий. Нервы. А потом начал работать, и ждать перестал. Не впервой.
В первый погожий осенний денек. Октябрь уж наступил. Жди, когда наводят грусть желтые дожди. Местами гололедица.
…И в половине десятого утра четыре резких звонка в коммунальную дверь по мою душу. Путаясь в мыслях и спотыкаясь в халате, гремлю крепостным засовом. В запахах мерзлой листвы, уличного бензина и «скорой помощи» заходит брат и швыряет мне на стол газету:
– Минька, это что?
Проснувшись, разворачиваю газету. «Ленинградская правда». Так. Ну? Ага. «Пестрые колонки». Вот. Есть! Есть.
М-да. Только у меня это называлось «Сестрам по серьгам». А здесь озаглавлено «Повесть». Свежо, ударно, оригинально. Сразу привлекает глаз. Чтоб вас всех перевернуло и стукнуло на первом повороте.
Читаю. Да нет, текст мой. Вроде, не переврали. И редактировать было нечего: короткие фразы, невинный смысл, ноль политики и социальности. Для полноты представлений о редакционном процессе – предъявляю:
«Практикант хотел стать писателем: он переписал все по-своему.
Редактор был начинающим писателем: он вычеркнул все «что» и «чтобы» и убрал две главы, а также одного героя, чтобы прояснить психологическую линию.
Завпрозой был молодым писателем; он снял концовку, а завязку поместил после кульминации с целью усилить последнюю.
Ответсекр был профессиональным писателем; он снизил эпитеты и повысил акценты.
Замглавного был известным писателем: он заменил название, усилил звучание и поправил направление.
Машинистка не любила писателей (кроме одного, дряни…); она авторизировала, чтобы не скучать, и сократила, потому что все равно было скучно».
«Дрянь» мне заменили на «славный». А так все оставили.
– Ну? – удовлетворенно спросил я.
– Подпись читай! – презрительно сказал брат.
«В. Михайлов», – прочитал я. Посмаковал. Утираю плевок, а он не утирается. Сука, ну уж Аркашка-то свой, мог бы… сказать… спросить хоть… не делать этого. Я понимаю, он хоть и Спичка, но ни фига не Иванов, но, мда, твою мать.
Потом я оправдывался, а брат верил. Пить за такую первую публикацию не было ни малейшего желания. Тем паче с утра. В рабочий день.
Понес я ноги на Фонтанку.
– Аркашка, – говорю…
– Ты уже видел свой рассказ? – возбужденно приветствовал он. – Я его вчера в номер поставил.
– А ты взгляни в газеточку.
– А что? – Он придвинул по столу свежую газету и развернул. – Ну?
– Подпись – взгляни?
– Да, – сказал толстый, добрый, веселый и талантливый Аркаша.
– Ну? – сказал худой, злой и невеселый я.
– Понятия не имею, откуда это взялось… – сказал Аркаша, самую капельку розовее, чем раньше. – Сейчас я позвоню, узнаю.
Он стал звонить и не узнал.
– Старик, – сказал он и развел руками.
– Я понимаю, но хоть бы сказал, – не мог сдержаться я.
Он прижал руки к груди:
– Это поставили где-то уже на уровне корректуры, а подписывал номер Славка, его сегодня не будет. Но я выясню! Но ты доволен?
…Вот так в возрасте тридцати лет я впервые опубликовался в печати. Ну – точнее: опубликовал в печати рассказ. А: дебютировал в печати как писатель. Ёж твою двадцать. Праздник. Дожили, сказал попугай.
* * *
Ну что. Через месяц добрый Аркашка опубликовал меня еще и в «Смене». Уже под моей фамилией. И «Речник» с интервалом в месяц шлепнул две хохмы. И «Скороход» три. Так я еще изобразил к датам «Скороходу» пару «рассказов» не юмористических, а даже скорее драматических. Утеряны! Точно помню, что один назывался «Бабушкина медаль». Могу допустить, что второй был «Дедушкин крест» или «Пирожок для внучки». Блокадный город, знаете, колыбель трех революций.
И в сопроводительной справке, прилагаемой к рукописи, я теперь достойно указывал: «Около десяти рассказов опубликовано в периодических изданиях». Аж самому нравилось.
Хрен. Все равно не печатали.
28. Псевдоним– Миша, – сказал Стругацкий, – а вы не думали о том, чтобы взять себе псевдоним? В сущности, это обычная в литературе вещь, но это просто может облегчить публикации. Светлова или Каверина, как вы знаете, это ничуть не роняет. Подумайте! Я думаю, вы меня правильно понимаете. Мой к вам добрый совет – подумать – вызван только искренним желанием, как вы понимаете, чтоб ваша литературная судьба стала немного легче. В наше время это может иметь значение, уверяю вас.
Он оперся подбородком в сгиб открытой ладони, прищуренные глаза за очками щурились обычной богатой гаммой: лукавство, печаль, опыт, мудрость, доброта – и неистребимое любопытство естествоиспытателя: ну, каково ты отреагируешь? Есть отзвон, метать ли бисер?
Обычное дело. Мне предлагали это часто. По-свойски, из дружбы. Мы свои, ты все понимаешь. Некоренные фамилии не приветствовались. Их без того звучало в печати до черта. Процент и засилье наводили на. Лимит превышен, норма выбрана, прочие – от винта.
Норма не нормировалась, но полагалось чуять. Евреи чуяли тоньше, и в оберегании собственного места отпихивали подобные фамилии – а чтоб самих не заподозрили. При этом плакали тебе о своем сочувствии. Русские были лучше: если понравилось – предоставляли тебе больше шансов. Нравилось редко, и выходило так на так.
Я мог бы взять псевдоним в Германии, в Англии, в Америке, – где фамилией Веллер никого не удивишь. В Союзе семидесятых – это означало не взять псевдоним, а официально отречься от фамилии. Помесь червя с шакалом может вызвать только брезгливость.
29. Ночь, дождь и колонна на площадиНа третьем году счет отказов перевалил за сотню. Иногда меня стало вдруг пробивать. Укол! вспышка! черное! безвоздушная пустота. Соотношение сил и препятствий пронзало безнадежностью. Я опускал лоб на свою черную, потерто-лаковую, прохладную машинку, и так сидел с закрытыми глазами. Знание было прежним. И вера была прежней. И папки с готовыми рассказами вместо надежд, и стопа бумаги сплошь в рожденных отборных словах под конец сезона. Но кураж вдруг исчезал, и это было как порог самоубийства.
Это было нечасто. Раз в месяц или в два. Я научился с этим бороться. Это просто, если есть деньги, но тогда легко спиться. Деньги, достаточные для выпивки, губили не дошедших до своего пункта художников. У меня никогда не было денег на водку у ночного таксиста. Это десять рублей. Когда они были – пузырь шел с веселой компанией, заначить НЗ невозможно.
В шкафу стоял пузырек с цветочным одеколоном. «Гвоздика» или «Кармен». Я обвыкся к этому в скотогонах: нам было запрещено продавать спиртное, чтоб в перепое не растеряли скот и не порезали друг друга, и продавщицы сельмагов в редких горных деревнях, боясь доноса и репрессий, продавали нам одеколон. А в нем семьдесят градусов.
Я выливал его в отдельную щербатую чашку (смыть запах одеколона из посуды нельзя, а отжигать долго) и запивал водой. Если было чем – зажевывал, лучше – круто соля. Закуривал. Отпускало. И шел гулять в ночь.
Я выходил на Невский, где горел после часу лишь каждый шестой фонарь. По набережной канала доходил до Певческого моста. И входил на Дворцовую.
В первый сезон, на грани отчаянья, слова не приходили, я не мог как хотел, вера расползалась дырявым ситом, я ходил здесь ночью. Осень, и моросило, но пальто и шляпа не промокали, и туфли не промокали, и три часа, пустой город. Я помню время: семь минут четвертого.
В четвертом часу случается ночью странная потусторонняя легкость в сознании. Не трудны труды, не важны потери, не долго время и не страшна вечность. И я понял мозгом костей, что нет плохого и страшного в сдохнуть нищим под забором, но делать свое без оглядки на нужность жизни и успеха. Прими худшее как естественный и достойный жребий. И на пути к нему делай все для победы. О черт. Все сдохнем. Какое счастье делать свое, не отклоняясь даже гибелью мира.
Процесс становится самоценным. И тогда ты весь направлен в точку успеха. Ты все равно делаешь свое – и раньше или позже линия твоего успеха в собственном измерении – должна совпасть с линией касаемой тебя жизни.
Я запомнил это состояние. Его уже довольно трудно забыть. Только не следует злоупотреблять такими сеансами психотерапии на повторах места и времени в душе и пространстве. Я вылезал ночью на площадь считаные разы – когда прижимало.
Это великое прозрение. Ты понимаешь, что победа – это каждый шаг к цели, а не конечное ее достижение. А сделать каждый следующий шаг хрен кто тебе помешает.
Ты размазываешь Победу по сроку и труду жизни, как пленку масла по всему хлебу. И вкушаешь ее с каждой крошкой своего существования. Только не своди взгляда и живи правильно.
Иди по путям сердца твоего – и тебя поведет Его рука.
Есть точка – на Земле и в Вечности – где ты всегда победитель.
30. Конференция. Молодых. Дарований. №. 2.Один год в 25, в 40 и в 60 – это три разные единицы измерения времени, ребята. И была осень, и была весна, – год первый. И был год второй, и год третий, и уже шестой год тянулся и отщелкивал с той давней зимы, когда в порыве дерзновенных надежд и нетерпеливой горячки кружил я через ночной метельный Ленинград, вознесенный в силах моей первой Конференцией (молодых, стало быть, писателей).
И не лег чертой поперек жизни минувший невесомо рубеж разменянного тридцатника. Легок и разгонист накат молодости, и все мое было при мне. И счастливые дни летели под праздничной гирляндой воздушных шариков, но необъяснимой хичкоковской угрозой все ощутимее веяло от этого полета, и мрачным свинцом напитывался шар, как ядро, и проступал чеканеный черным артиллерийский смысл: «Последний довод королей».
Я еще не знал об осьмушке своей рабочей немецкой крови, и руки ниже локтей вдруг делались отдельными, как рычаги.
α
«Работа с молодыми» была отдельной сферой деятельности Союза писателей СССР. Их (их? их?! их… нас!!! нас…) собирали по провинциям даже на районные, а выше – на областные Конференции молодых писателей. А полпути к Луне – региональные Конференции. А уж причастность горнему миру – Всесоюзная Конференция молодых писателей. Колонный зал, Москва, Кремль, фотохроника.
Их произведения отбирали для коллективных сборников, и часто через два-три года действительно издавали; злословлю, могли издать через полтора года. А могли и никогда не издать. Короче – это был допуск в предбанник. Первый кордон литературного фэйс-контроля.
Помните, помните великого казахского акына Джамбула Джабаева:
Мы росли совсем не так.
Нас держали как собак.
Конференция могла дать молодому автору рекомендацию на публикацию – для предъявления в указанный журнал или издательство. Ими можно было подтереться, но тенью признания в послужном списке оставалось: «Рекомендован к печати Конференцией молодых писателей Мухосранска». То есть: дурак, но проверен: мин нет.
Молодых иногда собирали на областные, региональные и Всесоюзные семинары в Дома Творчества. В Домах творчества ели на халяву, пили на свои и возбужденно вступали в непорочащие их связи, которые трудно было назвать интимными в силу их общеобозримости и особенно общеслышимости. Кровати звучали, как ударная установка эротомана.
Молодые были до тридцати, драматурги – до тридцати пяти. Это быстро пресекли: молодые до тридцати пяти, драматурги – до сорока. И реально году к восьмидесятому дело обстояло так: молодые – до сорока, драматурги – до сорока пяти.
Ты старел, оставаясь молодым внутри подвижного ценза. Потом старых молодых сливали в унитаз. Это был поток параллельных параписателей. Чтоб не мешали в тесной кормушке тем, кто уже сидит там.
Параллельный литературный процесс. Чемпионат юниоров, переходящий в олимпиаду инвалидов.
Эту полосу болотной трясины следовало преодолевать с ходу, на полном газу. Если ты не имел связей и волосатых лап – благословление официозов давало хоть знак редакторам, что ты не графоман.
β
Отбор производился заранее. Семинар Стругацкого был под Секцией научно-фантастической и популярной литературы. Семинар выдвинул на Конференцию молодых писателей Северо-Запада номер хрен ее знает римской цифрой раз в два года – троих членов, если одним из членов считать Наташу Никитайскую. Секция утвердила.
Я был матёр. Но не стар. Тридцать один. Самое то. Зрелая молодость. Одна из звезд семинара. «Около десяти рассказов опубликовано в периодической печати».
Я обжился в Доме Союза писателей, то бишь Ленинградской писательской организации, им. Маяковского на ул. Воинова. Члены жюри, то бишь руководители семинара фантастов и научпоповцев, были те же всем нам близкие члены бюро секции науч. фан. и поп. лит-ры Лен-й пис. орг-и СП СССР. А вы как думали.
γ
Зима на переломе к весне. Снег снаружи, огни внутри, задорные молодые голоса, юные талантливые лица, умудренные литературные мэтры, начало нелегкого пути в большую литературу. Нет ничего прекраснее пулемета в нужный момент.
Ту Конференцию раскручивали. Пресса и шорох. Мы с Наташей Никитайской попали на первую полосу «Смены»: умно смотрим в книгу, она с прической, я с галстуком. Двадцать строк интервью со мной было в следующем номере «Ленинградки», и пять строк поощрительных слов обо мне Стругацкого – в заключающем отчет номере «Вечерки». Да это был почти триумф!
δ
Ну что. Я ходил при параде: в своем сером костюме за 90 р., свекольной рубашке к нему и галстуке в цвет рубашки, время такой моды. И новые туфли за 6.50. Клянусь, я был элегантней всех.
И я первым брал голос на всех обсуждениях. И говорил как можно умней. Руководством заведовал зав. всей секцией Бразоль, похожий на актера Дэвида Нивена: усы на длинной британской роже. Он был главней нашего науч. фантастического доброго Брандиса, у которого меня выкидывали из всех сборников. Я старался набрать очки и произвести впечатление.
Засаживались в десять утра в небольшой боковой зальчик. Семинар был двойной, фант. и поп.: шесть руководителей и двадцать участников.
Ну что. Я читал старый «Все уладится». Много хлопали и много хвалили.
– Пока слушаешь – страниц десять, а кончилось – страниц сорок! – Слава Витман.
В рассказе было девятнадцать.
– Это и есть один из признаков настоящей хорошей литературы. – Борис Стругацкий.
Видит бог, я выступил там лучше всех. Блестяще и основательно. Я был собой доволен. Я снял с этого сборища все, что было возможно.
Ага. Сейчас.
ε
Когда я попросил у милого, так дружески и по-доброму покровительствующего мне Брандиса рекомендацию для публикации в «Авроре» и рекомендацию для публикации сборника рассказов в издательстве «Лениздат», бедный Брандис замялся. В голосе вдруг появились нотки раздражения какой-то моей виной. Не так-то просто и не так-то хорошо и естественно то, чего я прошу. Я омрачил просьбой нашу интеллигентную и добрую дружбу. Короче, выразив это через интонации, хмурость и взгляд мимо, он сообщил, что это все-таки не так просто, и он же не может не посоветоваться со всем руководством.
Шел последний день, подведение итогов, мы с ним курили среди людей в коридоре, он вернулся в комнату, где за закрытыми дверьми руководство составляло реляции и выписывало путевки в жизнь.
Будьте спокойны. Никакой рекомендации мне не дали. Но любили страшно.
Я не мог понять. Эти рекомендации ничего не значили. Редакции и издательства плевали и жали плечами, улыбаясь раздраженно. И они, рекомендации эти, абсолютно ничего не стоили руководству семинара, понимаешь, своим людям, которые полтора года знали меня достаточно. Никого ни к чему не обязывали. А мне давали хоть крошечный аргументик в разговорах с редакторами. Хоть на микрон поднимали мои официальные возможности.
Неприязнь из зависти? Опасения, что вдруг я свалю, а они меня хоть куда-то рекомендовали, а я эмиграцией предал родину? Или национальная неполноценность руководящей троицы фантастов – Стругацкий, Брандис и Браун – не позволяли им впасть в сионизм и рекомендовать Веллера?..
В отдельные краткие моменты жизни я ненавижу фашизм не так сильно, как обычно.
…Больше меня семинар фантастов не интересовал. Посещать его было незачем. Ждать нечего. Любовь была проявлена в полном объеме. Изредка я заходил поболтать вечером от скуки.
ζ
Они еще составили для оглашения на закрытии Конференции список особо отмеченных участников. Если верить словам обсуждения, так они меня отметили по самое не могу. С высокой трибуны меня прозвучало во второй части панегирика: «А также…» Четвертым из четырех, также отмеченных справедливым и объективным руководством семинара.
Мне был тридцать один год. Из всех руководителей семинаров этой конференции писателей было один. Борис Стругацкий. Прочие шли у меня за шелупонь, и у времени прошли по тому же разряду. И вот они спокойно пытались определить мне место во втором ряду. Ну что. Гюльчатай открыла личико. Вырви яйца сучьим детям. Если сможешь. Нормальная жизнь.
η
Так потом произнес слово закрытия ленинградский генерал от литературы – Даниил Гранин. И обгадил все окончательно.
– Поспешность в опубликовании губительно сказывается на молодом писателе, – добро и мудро увещевал Гранин. – Вам необходимо быть требовательнее к себе. Работать больше, упорнее. Не торопиться нести свои произведения в печать. Слишком быстрый успех пагубен для неокрепшего таланта. Спрашивайте с себя строже!
Ненависть моя была невыразима. Более фальшивых, гнусных и неуместных слов я не мог себе представить. Так звучала подлость советского функционера.
Это говорил Гранин. Умный настолько, что при всех режимах само собой пристраивался к власти, к кормушке, к распределению писательских благ. И умный настолько, что имел при этом репутацию доброго, отзывчивого, порядочного человека. И умный настолько, что в советской литературной табели о рангах проходил на уровне с Марковым, Бондаревым, кадавром Леонидом Леоновым и выразителем интеллигенции Трифоновым.
Брежневская эпоха душила нас. Печататься было невозможно. Генерал Гранин предостерегал голодающих нищих от обжорства. Он был очень богатый и серьезный человек по тем временам: массовые официальные тиражи на всех языках народов СССР и «стран народной демократии».
Я вышел на улицу в злобе и по слякоти пошел в винный. В России нельзя не пить.
* * *
Министерство литературы СССР было гениальным институтом. «Чужие здесь не ходят», – девиз чиновника и чекиста. Я не был борцом – кот, который гуляет сам по себе. И подотдел очистки плакал по мне, как по родному.
Глава перехода
Седлание белого коня
1.Скажи мне, кто твой друг, и оба идите на фиг.
– А с кем вы были знакомы из ленинградских писателей?
– А ни с кем я не был знаком из ленинградских писателей.
– Но ведь это ваши коллеги!
– Нищий дворнику не коллега.
Борис Стругацкий был старше меня на пятнадцать лет, и состоял небожителем той части неба, что затянута тучами. Их книги в конце семидесятых выходить перестали, а из журналов печатал исключительно «Знание – сила». Мы не были ровней. Я числился полтора года его семинаристом.
Ребята из студии «Звезды» находились в переходе от членов окололитературного процесса в полноправные члены литературного процесса. Их жизнь была устроена в своей струе, к которой я не имел никакого отношения.
Можно было просиживать вечера в кабаке Союза писателей, пить брудершафты с укорененными и должностными. Посиживать на секциях и входить в компании. Нужны были деньги и пониженный рвотный рефлекс, они отсутствовали.
«Задруживались» с «маститыми» методом оказания услуг. Достать дефицитную книгу и соврать о знакомой продавщице с номинальной ценой. Возить рукописи на перепечатку машинистке. Доставить пачку бумаги из Литфонда. Организовать знакомого хорошего врача, или автослесаря, или сантехника, или билеты в театр, на поезд, самолет. Шестерили! В ответном порядке маститый отвечал на просьбу – рецензией, рекомендацией, отзывом, звонком, введением в круги. Ты снабжался паролем: свой.
Я действительно люблю сладкое, но к лизанию задниц это отношения не имеет.
– А как же литературное общение? Вы нуждались в литературном общении? Неформальном, кроме семинаров? Обсудить вопросы творчества, новые книги, события мировой литературы? Писатель не может ведь жить в вакууме!
– Как только писатель впадает в неформальное литературное общение и начинает обсуждать с коллегами события мировой литературы – он начинает жить в вакууме. Между ним и нормальной жизнью отблескивают стеклом стенки профессионального аквариума. Письмен-ники варятся в собственном соку, и сок смешан из жидкостей их некрасивых тел. Как-то пили мы с девчонками из союзписательского машбюро, и я предложил им представить их клиентуру на пляже в плавках. Так самую юную и хорошенькую Ленку стошнило.
Жить среди идиотов еще не означает благотворительность.
Друзья мои естественным порядком были из однокашников и ровни.
Грех гордыни я не одобряю, но Ленинградская писательская организация позиционировалась в моем литературном пространстве как инвалидская команда капитана Миронова в Белогорской крепости. И пушкинская ассоциация здесь есть честь.
При любом раскладе я рассматривался как претендент на место в кормушке, славе, издательских емкостях. Эмбрион-конкурент. Давить в зародыше!
Помогали? Заведомым неудачникам и перестаркам. Демонстрируя свою доброту и страхуясь от вытеснения талантами.
Интересные умные разговоры о литературе – горячие, изощренные, с полетом эрудиции до утра – я отговорил еще в университете. Я был чемпион по разговорам об умном. А у нас были толковые головы! Ну так каждому овощу свой фрукт. Детская болезнь левизны в гомосексуализме.
Пустословие мне обрыдло. А единомышленники редки и встречаются не в том лесу, что ленинградские советские писатели.
– Но были же писатели непечатающиеся, работающие в стол. Советская власть давила таланты, но они были, и работали как могли! Неужели среди них вам тоже никто не был интересен?
– Любому интересен клад, и кладоискателями заполнены целые палаты в дурдомах. Я не пересекался с вывихнутыми людьми. Если сразу воспринимал кожей, что на человека нельзя положиться в пампасах, в драке, что он не станет любой ценой тянуть доверенное дело, за которое поручился, – он был противен. Андеграунд – были люди с ущербным мировоззрением. Понимаете: среди них не было Ромео и Джульетт, д’Артаньянов и Робин Гудов, Растиньяков и Гракхов. Был комплекс неполноценности и болезненный снобизм. Большинство людей шло у них за серое быдло, добившиеся успеха – за продажных коммунистических конъюнктурщиков; психика их была ущербна, они были не энергичны, не храбры, не красивы, не чистоплотны. Не образованны и не умны. Второсортные снобы-творцы делали искусство для второсортных снобов-потребителей.
Короче.
На хрен я был никому не нужен, и это взаимно.
Приучен я был с гарнизонов: разговоры отдельно – дело отдельно. Я писал. И отлюбил разговоры о литературе. Пар выходит. А дураки растут густо.
И на площадке моей сделалось пусто.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.