Текст книги "Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе"
Автор книги: Михаил Зощенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 109 страниц) [доступный отрывок для чтения: 35 страниц]
Плохой обычай
В феврале я, братцы мои, заболел.
Лег в городскую больницу. И вот лежу, знаете ли, в городской больнице, лечусь и душой отдыхаю. А кругом тишь и гладь и божья благодать. Кругом чистота и порядок, даже лежать неловко. А захочешь плюнуть – плевательница. Сесть захочешь – стул имеется, захочешь сморкнуться – сморкайся на здоровье в руку, а чтоб в простыню – ни боже мой, в простыню нипочем не позволяют. Порядка, – говорят, – такого нет.
Ну и смиряешься.
И нельзя не смириться. Такая вокруг забота, такая ласка, что лучше и не придумать. Лежит, представьте себе, какой-нибудь паршивенький человек, а ему и обед волокут, и кровать убирают, и градусники под мышку ставят, и клистиры собственноручно пихают, и даже интересуются здоровьем.
И кто интересуется? Важные, передовые люди – врачи, доктора, сестрички милосердия и опять же фельдшер Иван Иванович.
И такую я благодарность почувствовал ко всему этому персоналу, что решил принести материальную благодарность.
Всем, – думаю, – не дашь – потрохов не хватит. Дам, – думаю, – одному. А кому – стал присматриваться.
И вижу: некому больше дать, иначе как фельдшеру Ивану Ивановичу. Мужчина, вижу, крупный и представительный и больше всех старается и даже из кожи вон лезет.
Ладно, – думаю, – дам ему. И стал обдумывать, как ему всунуть, чтоб и достоинство его не оскорбить, и чтоб не получить за это в рожу.
Случай скоро представился.
Подходит фельдшер к моей кровати. Здоровается.
– Здравствуйте, – говорит, – как здоровье? Был ли стул?
Эге, – думаю, – клюнуло.
– Как же, – говорю, – был стул, да кто-то из больных унес. А ежели вам присесть охота – присаживайтесь в ноги на кровать. Потолкуем.
Присел фельдшер на кровать и сидит.
– Ну, – говорю ему, – как вообще, что пишут, велики ли заработки?
– Заработки, – говорит, – не велики, но которые интеллигентные больные и хотя бы при смерти, норовят непременно в руку сунуть.
– Извольте, – говорю, – хотя и не при смерти, но дать не отказываюсь. И даже давно про это мечтаю.
Вынимаю деньги и даю. А он этак любезно принял и сделал реверанс ручкой.
А на другой день все и началось.
Лежал я очень даже спокойно и хорошо, и никто меня не тревожил до этих пор, а теперь фельдшер Иван Иванович словно ошалел от моей материальной благодарности. За день раз десять или пятнадцать припрется он к моей кровати. То, знаете ли, подушечки поправит, то в ванну поволокет, то клизму предложит поставить. Одними градусниками замучил он меня, сукин кот. Раньше за сутки градусник или два поставит – только и всего. А теперь раз пятнадцать. Раньше ванна была прохладная и мне нравилась, а теперь набуровит горячей воды – хоть караул кричи.
Я уже и этак, и так – никак. Я ему, подлецу, деньги еще сую – отстань только, сделай милость, он еще пуще в раж входит и старается.
Неделя прошла – вижу, не могу больше.
Запарился я, фунтов пятнадцать потерял, похудел и аппетита лишился.
А фельдшер все старается.
А раз он, бродяга, чуть даже меня в кипятке не сварил. Ей-богу. Такую ванну, подлец, сделал – у меня аж мозоль на ноге лопнула и кожа сошла.
Я ему говорю:
– Ты что же, – говорю, – мерзавец, людей в кипятке варишь? Не будет тебе больше материальной благодарности.
А он говорит:
– Не будет – не надо. Подыхайте, – говорит, – без помощи научных сотрудников.
И вышел.
А теперича снова идет все по-прежнему: градусники ставят один раз, клизму по мере надобности. И ванна снова прохладная, и никто меня больше не тревожит.
Не зря борьба с чаевыми происходит. Ох, братцы, не зря!
Человек без предрассудков
Это было в жестком вагоне московского поезда.
Какой-то толстоватый гражданин, отрезая от буханки кусок хлеба, обронил нож.
Соседка толстоватого гражданина с любопытством спросила:
– Чего, батюшка, упало, ножик или вилка?
– Ножик, – нехотя ответил гражданин, шаря рукой по полу.
– Мужчина придет, – сказала гражданка. – Ежели ножик упал, то мужчина…
Мой сосед, человек в зеленых обмотках и с мешком за спиной, вдруг возмутился. Даже почернел от злости.
– Это довольно вам стыдно так говорить, гражданка, – сказал он. – Довольно стыдно в двадцатом веке иметь свои предрассудки и суеверия.
Гражданка испуганно посмотрела на моего соседа.
– Примета такая, – сказала она. – Ежели нож, то мужчина обязательно придет, ежели вилка – дама… А я, товарищ, ничего. Такая примета…
Сосед мой ехидно засмеялся.
– Вот, – сказал он, – не угодно ли! Кругом электрификация, а тут такие предрассудки…
Сосед помолчал, но потом заговорил снова, обращаясь больше ко мне, но так, чтобы и все слышали:
– Да, товарищ, кругом электричество, кругом черт знает какие великие идеи происходят, кругом борьба с религией, а наряду с этим, обратите внимание, полное невежество и мещанские предрассудки.
– Ну, не всегда же, – сказал я.
– А мне от этого не легче, – хмуро сказал сосед. – Я, может, товарищ, от этого со своей супругой расстался.
– Да что вы?
– Ей-богу, – сказал он. – Я хоть и беспартийный человек, а не могу, знаете ли, с мещанкой жить. Я, может, товарищ, шесть лет с ней жил, а теперь не могу. Не такое время… Я ее, подлую, честью просил: брось, – говорю, – Катерина Васильевна, свои штучки, брось, говорю добром, мещанские предрассудки и суеверия. Так нет. Нож упал – мужчина, видите ли, придет, попа встретила – пути, – говорит, – не будет, икнула – опять примета… Тьфу!
– Неужели разошлись из-за этого?
– Ей-богу, – сказал сосед, – из-за этого, и вообще, поведение у ней стало какое-то легкое. А я ее честью просил. Не хочет – не надо. Не могу с дурой жить… А теперь я в Москву еду. А если встречу, например, в Москве настоящую, правильную гражданку без предрассудков, то обязательно на такой женюсь. Да только вряд ли, товарищ, встречу. Сомневаюсь я что-то…
Сосед замолчал, свернул папиросу и закурил.
Потом тихонько икнул и сказал:
– Вспоминает кто-то…
– Это она, жена твоя разведенная, не иначе как вспоминает, – сочувственно отозвалась гражданка. – Как-то ей теперь, милой, живется?..
– Все может быть. Может, и она вспоминает. А только сама, дура, виновата, – ответил гражданин, сплевывая на пол.
Драма
Вот, братишки, истинное происшествие на днях случилось. И это не только происшествие – это настоящая даже драма из жизни небогатых беспартийных людей на почве религиозных заблуждений.
Тут, конечно, все вокруг виноваты. И сами супруги Тишкины виноваты, и ихняя маменька, беспартийная старушка, виновата, и я, конечно, не без вины.
А в апреле месяце у молодых супругов Тишкиных родилась девчонка. И такой прелестный ребенок восьми с половиной фунтов, что даже посторонним людям от зависти смотреть противно. А про родителей и говорить не приходится. Глаз они с ребетенка своего не сводят и все на весы прикидывают, дескать, вес каков. А вес восемь с половиной фунтов с небольшим походом. С одеяльцем несколько побольше. А ежели подушечку подложить, то и все девять фунтов набегают родителям на утешение, советскому отечеству на пользу.
Так вот, у небогатых супругов Тишкиных родился ребенок, а на третий день после того приезжает из Твери ихняя мамаша.
– Да, – говорит она, – ребенок славный. Такого, – говорит, – ребенка ежели не крестить – прямо грех перед Богом. Надо, – говорит, – его обязательно крестить.
Ну, молодые супруги, конечно, в слезы. Плачут, рвут на себе волосы и пеплом их посыпают.
– Что вы, – говорят, – мамаша. Вы, – говорят, – хотя нам и ближайшая родственница, но лепечете явные пустяки. Не можем, – говорят, – мы пойти против совести – крестить ребенка по церковным обрядам в купели и с певчими.
А старушка на это отвечает загадочно.
– Да-с, – говорит, – ребенок молодой, может, конечно, без крещения помереть. Если, скажем, его ангельская душенька соскучится без святой водички.
Ну, родители на это, одним словом, совершенно плачут и мучаются и голову пеплом посыпают – дескать, зачем же помирать ребенку в полном расцвете своих сил и молодости. Лучше уж тогда, действительно, крестить, где бы вот только крестного отца раздобыть.
А я на это отвечаю:
– Если, – говорю, – ребенку угрожает смертельная опасность, то я могу как комнатный жилец пойти на компромисс и крестить вашего ребенка. Хотя, – говорю, – это идет против совести и эпохи. А главное, – говорю, – дорогонько будет стоить. Золотой, – говорю, – крестик, хотя и в ползолотника, по карману меня шлепнет. Будьте покойны. Кроме того, – говорю, – кружевные рубашечки даром не раздают по магазинам. Это, – говорю, – понимать надо и чувствовать.
Ну, родители на это просят в один голос. Дескать, пожалуйста, что за счеты, лишь было бы охоты.
– Можно, говорю. Хотя, – говорю, – в таком случае, конечно, надо бы вам винца поставить после того, как произойдет в церкви таинство крещения. Я, – говорю, – хотя и неверующий человек, но, – говорю, – выпить не дурак. И от выпивки не отказываюсь, хотя, – говорю, – многие ученые и партийные люди и отрицают вино и никотин, считая это явлением вредным как для благородных частей организма, так и для почек и для селезенки с печенкой – частей неблагородных. И чтоб, – говорю, – ко всему этому была бы небольшая закусочка.
Ну, родители, конечно, погоревали насчет дороговизны жизни, но спорить очень не стали. И на другой день в церкви бывшей великомученицы Ксении блаженной произошло таинство крещения.
Принесли ребенка, развернули, окунули, записали, заплатили, плюнули и понесли назад.
А когда ребенка развернули, я сразу подумал:
«Не застудили бы, черти, ребенка в холодной атмосфере».
Так, конечно, и вышло. Ребенок заболел и через неделю помер.
А медики в один голос заявили, что ребенок помер от ужасной простуды и от ныряния в воду после теплого одеяльца.
Горе родителей не поддается описанию. Горе крестного тоже не поддается описанию – родители не вернули золотого крестика.
– Нам, – говорят, – сейчас не до крестика.
Горе горем, а крестик вернуть бы надо.
Случай в провинции
Многое я перепробовал в своей жизни, а вот циркачом никогда не был.
И только однажды публика меня приняла за циркача-трансформатора.
Не знаю, как сейчас, а раньше ездили по России такие специалисты-трансформаторы. Они, скажем, выходили на эстраду, почтительнейше раскланивались публике, затем, убравшись на одно мгновение за кулисы, снова появлялись, но уже в другом костюме, с другим голосом и в другой роли.
Вот за такого трансформатора однажды меня и приняли.
Это было в революцию, в двадцатом или двадцать первом году.
Хлеб был тогда чрезвычайно дорог.
За фунт хлеба в Питере запрашивали два полотенца, три простыни или трехрядную гармонь.
А потому однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся Грекова, я и лирический поэт Дмитрий Цензор выехали из Питера в поисках более легкого хлеба.
Мы решили объехать с пестрой музыкально-литературной программой ряд южных советских городов.
Мы ехали своим чистым искусством заработать кусок ржаного солдатского хлеба.
И в конце сентября, снабженные всякими мандатами и документами, мы выехали из Питера в теплушке, взяв направление на юго-восток.
Ехали долго.
В дороге подробно распределили свои роли и продумали программу.
Решено было так. Первым номером выступает пианистка Маруся с легкими музыкальными вещицами. Она дает, так сказать, верный художественный тон всему нашему вечеру. Вторым номером – имажинист. Он вроде как усложняет нашу программу, давая понять своими стихами, что искусство не всегда доступно народу.
Засим я – с юмористическими рассказами. И наконец, лирический поэт Дмитрий Цензор. Он, так сказать, лаком покрывает всю нашу программу. Он создает впечатление легкого, тонкого вечера.
Программа была составлена замечательно.
– Товарищи! – говорил имажинист. – Мы первые в Советской России на верном пути. Мы сознательно снижаемся до масс, мы внедряемся в самую гущу. Этой программой мы докажем, что чистое искусство не пропадет. За нами стоит народ.
Пианистка Маруся молча слушала и, для практики, пальчиками на своих коленях разыгрывала какой-то сложный мотив.
Я покуривал махорку с чаем и печально сплевывал на пол зеленую едкую слюну.
А поэт Дмитрий Цензор говорил мечтательно:
– Чистое искусство народу необходимо… Нам понесут теплые душистые караваи хлеба, цветы, вареные яйца… Денег мы не возьмем. На черта нам дались деньги, если на них ничего сейчас не купишь…
Наконец двадцать девятого числа мы приехали в небольшой провинциальный дождливый город.
На станции нас приветливо встретил агент уголовного розыска. Он долго и внимательно читал наши мандаты, потом взял под козырек, шутливо приветствуя этим русскую литературу.
Он нам по секрету сообщил, что он сам из интеллигентных слоев и что он в свое время кончил два класса местной женской прогимназии и что поэтому он и сам не прочь между двумя протоколами побаловаться чистым искусством.
На наш литературный вечер он обещал непременно прибыть.
Мы остановились у Марусиных знакомых.
Первые дни прошли в необыкновенных хлопотах и в беготне.
Нужно было достать разрешение, получить зал, осветить его и сговориться с устроителем.
Устроитель был тонкий и ловкий человек. Он категорически уперся на своем, говоря, что чистая поэзия вряд ли будет доступна провинциальной публике и поэтому необходимо разжижить нашу программу более понятными номерами – музыкой, пением и цирком.
Это, конечно, очень портило нашу программу. Однако спорить мы не стали – иного выхода не было.
Вечер был назначен на завтра в бывшем купеческом клубе.
Тридцатого сентября, в восемь часов вечера, мы, взволнованные, сидели за кулисами в специально отведенной для нас уборной.
Зал был набит до последнего предела.
Человек сто красноармейцев, множество домашних хозяек, городских девиц, служащих и людей всевозможных свободных профессий ожидали с нетерпением начала программы, похлопывая в ладоши и требуя поднятия занавеса.
Первым, как помню, выступило музыкальное трио. Затем жонглер и эксцентрик. Успех у него был потрясающий. Публика ревела, гремела и вызывала его бесконечно.
Затем шли наши номера.
Маруся Грекова вышла на эстраду в глухом черном платье.
Когда Маруся появилась на сцене, в публике произошло какое-то неясное волнение. Публика приподнялась со своих мест и смотрела на пианистку. Многие хохотали.
Маруся с некоторой тревогой села за рояль и, сыграв короткую вещицу, остановилась, ожидая одобрения. Однако одобрения не последовало.
В страшном смущении, без единого хлопка, Маруся удалилась за кулисы.
За ней почти немедленно выступил имажинист.
Гром аплодисментов, крики и одобрительный гул не смолкали долго.
Польщенный таким вниманием и известностью даже в небольшом провинциальном городе, имажинист низко раскланялся, почтительно прижимая руку к сердцу.
Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном сомнении – аплодисментов опять-таки не было.
Буквально не было ни единого хлопка.
Третьим, сильно напуганный, выступил я.
Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.
Задняя публика вставала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.
– Ловко! – кричал кто-то. – Ловко, братцы, запущено!
– Ах, сволочь! – визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.
Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.
Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:
– Ах, сволочь, едят его мухи!
– Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!
Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:
– Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.
Последним должен был выступить лирический поэт.
Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота. Он говорил, что он только вчера приехал из Питера, не осмотрелся еще в этом городе и не свыкся с такой аудиторией.
Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.
Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань потрясли весь зал.
Публика восторженно гикала и ревела.
Часть публики ринулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.
Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни одного слова, простоял так минут пять. Затем качнулся, открыл рот и, почти неживой, вполз обратно за кулисы.
Аплодисменты долго не смолкали. Кто-то настойчиво бил пятками в пол. Кто-то неистово требовал повторения.
Мы, совершенно потрясенные, забились в своей уборной и сидели, прислушиваясь к публике.
Наш устроитель ходил вокруг нас, с испугом поглядывая на наши поникшие фигуры.
Имажинист, скорбно сжав губы, в страшной растерянности сидел на диване, потом откинул свои волосы назад и твердо сказал:
– Меня поймут через пятьдесят лет. Не раньше. Мои стихи не доходят. Это я теперь вижу.
Маруся Грекова тихо плакала, закрыв лицо руками.
Лирический поэт стоял в неподвижной позе и с испугом прислушивался к крикам и реву.
Я ничего не понимал. Вернее, я думал, что чистое искусство дошло до масс, но в какой-то странной и неизвестной для меня форме.
Однако крики не смолкали.
Вдруг послышался топот бегущих ног за кулисами, и в нашу уборную ворвалось несколько человек из публики.
– Просим! Просим! – радостно вопил какой-то гражданин, потрясая руками.
Мы остолбенели.
Тихим, примиряющим голосом устроитель спросил:
– Товарищи… Не беспокойтесь… Не волнуйтесь… Все будет… Сейчас все устроим… Что вы хотели?
– Да который тут выступал, – сказал гражданин. – Публика очень даже требует повторить. Мы, как делегация, просим… Который тут сейчас с переодеванием, трансформатор.
Вдруг в одно мгновение все стало ясно. Нас четверых приняли за трансформатора Якимова, выступавшего в прошлом году в этом городе. Сегодня он должен был выступать после нас.
Совершенно ошеломленные, мы механически оделись и вышли из клуба.
И на другой день уехали из города.
Маленькая блондинка пианистка, саженного роста имажинист, я и, наконец, полный, румяный лирический поэт – мы вчетвером показали провинциальной публике поистине чудо трансформации.
Однако цветов, вареных яиц и славных почестей мы так и не получили от народа.
Придется ждать.
Полетели
Девятая объединенная артель кустарей два года собирала деньги на аэроплан.
И в газетах воззвания печатала, и особые красочные плакаты вывешивала, и дружескую провокацию устраивала. И чего-чего только не делала! Одних специальных собраний устроено было не меньше десятка.
А какой был подъем! Какие были мечты! Планы какие! Сколько фантазии и крови было истрачено на одно лишь название аэроплана!
На собраниях председателя артели буквально закидывали вопросами. Кустари главным образом интересовались: будет ли аэроплан принадлежать всецело Добролету или же он будет являться собственностью артели? И может ли каждый кустарь, внесший некоторую сумму, летать на нем по воздуху?
Председатель, счастливый и возбужденный, говорил охриплым голосом:
– Товарищи, можно! Конечно, можно! Летайте себе на здоровье. Дайте только вот собрать деньги… И тогда полетим… Эх, красота! Простор…
– Главное, что на собственном полетим, – восхищались в артели. – На чужом-то, братцы, и лететь как-то неохота. Скучно на чужом лететь…
– Да уж какое там летанье на чужом, – подтверждали кустари. – На своем, братцы, и смерть красна.
Председатель обрывал отдельные восхищенные выкрики и просил организованно выражать свои чувства.
И все кустари, восхищенные новой идеей и возможностью летать по воздуху, наперебой просили слова, яркими красками расписывали ближайшие возможности и клеймили несмываемым позором малодушных, не внесших еще на аппарат. Даже секретарь артели, несколько унылый и меланхолический субъект, дважды отравленный газами в царскую войну, на вопрос председателя высказаться по существу говорил:
– Без аэроплана, товарищи, как без рук. Ну на чем лететь прикажете? На столе не полетишь. А тут захотел куда-нибудь полететь – сел и полетел. Только и делов.
Два года артель с жаром и пылом собирала деньги и на третий год стала подсчитывать собранные капиталы.
Оказалось – семнадцать рублей с небольшими копейками.
На экстренном, чрезвычайном собрании председатель сказал короткую, но сильную речь.
– В рассуждении того, – сказал председатель, – что аэроплан стоит неизмеримо дороже, куда предполагают уважаемые товарищи девать эти вышеуказанные суммы? Передать ли эти суммы Добролету или есть еще какие предложения? Прошу зафиксировать вопрос путем голосования рук.
Голоса разделились.
Одни предлагали деньги внести в Добролет, другие предлагали купить небольшой, но прочный пропеллер из карельской березы и повесить его на стене клуба, над портретами вождей. Третьи советовали закупить некоторое количество бензина и держать его всегда наготове. Четвертые указывали на необходимость произвести ремонт в помещении кухни.
И только несколько человек, из числа явно малодушных, затребовали деньги назад.
Им было возвращено семь рублей.
Остальные десять рублей с копейками решено было передать в Добролет.
Однако казначей распорядился иначе.
В один ненастный осенний вечер казначей артели Иван Бобриков проиграл в карты эти деньги.
На экстренном, чрезвычайном собрании было доложено, что собаку казначея арестуют, имущество конфискуют и вырученные деньги передадут Добролету с отличным письменным пожеланием.
Председатель артели говорил несколько удивленным тоном:
– А на что нам, братцы, собственный аэроплан? В сущности, на кой шут он нам сдался? И куда на нем лететь?
– Да, лететь-то, действительно, как будто и некуда, – соглашались в артели.
– Да я ж и говорю, – подтверждал председатель, – некуда лететь. Передадим деньги в такую мощную организацию, как Добролет. А собственных аппаратов нам не надо.
– Конечное дело, не надо, – говорили кустари. – Одна мука с этими аэропланами.
– Аэроплан не лошадь, – уныло заявил секретарь, – на лошадь сел и поехал, а тут поди попробуй. И бензин наливай, и пропеллер закручивай… Да еще не в ту дыру плеснут бензин – и пропала машина, пропали народные денежки…
– А главное, лететь-то, братцы, некуда, – с удивлением бормотал председатель.
Закончив вопрос о воздушном флоте и решив деньги передать Добролету, кустари перешли к обсуждению текущих дел.
Собрание заволновалось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?