Текст книги "Дикая весна"
Автор книги: Монс Каллентофт
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Монс Каллентофт
Дикая весна
Этот роман – чистейшей воды вымысел и ничего иного. Всякое сходство с реальными людьми или событиями является случайностью. Я также позволил себе некоторые географические вольности.
Mons Kallentoft
Vårlik
© 2010 Mons Kallentoft. First published by Natur & Kultur, Sweden. Published by arrangement with Nordin Agency AB and Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency, Sweden
Пролог
Май 2010 года (В пространстве тьмы)
Где ты, папа?
Ты должен быть рядом со мной.
Куда ты пропал? Папа, папочка, приходи скорее!
Братишка плачет.
Он совсем маленький. Лежит на полу и плачет, он описался. Здесь пауки – а вдруг и змеи приползут? Ящерицы, вараны с желтыми зубами – это они скребутся? Ты будешь виноват, если мы умрем, папа!
Он говорит: «Плохие, плохие!»
Как дома у бассейна, папа. Он боялся прыгнуть в воду, даже с надувными рукавами. А я не боюсь. Я смелая. Я смелее его, потому что мне шесть лет, а ему три, хотя скоро будет четыре.
Я вся вспотела, мне жарко. Но только иногда. Я сняла свитер. Можно мне было снять свитер? Опять звуки, и я слышу, как дядьки снова пришли. Свет под дверью исчезает, что-то тикает, и становится темно, и пусть братишка замолчит, иначе они побьют нас. Я боюсь, и я кричу: «Не бейте меня! Не бейте!»
И тогда свет под дверью появляется снова, и дядьки уходят, но скоро они вернутся – они нас тогда убьют? Они убьют нас, папа?
Нас заперли, и я хочу, чтобы нас отпустили. Они приносят нам еду, у нас есть горшок, и нам дали мелки – мы рисуем фигуры на полу и на стенах. Мы их не видим, но все равно рисуем.
Мне страшно. Братишка боится еще больше.
Что это тикает? Где эти мерзкие ящерицы? Они блестят в темноте.
Как ужасно все время бояться… Я обнимаю братишку, он теплый, он плачет, и это как страшный сон, о котором я никому не хотела рассказывать. Поэтому все это происходит теперь, папа, что я никому не рассказывала?
Если быть добрым, то к тебе все будут добрыми.
Как ты, папа. Ведь ты добрый, правда? Ты вправду добрый, и я выпускаю его из рук, стучу в запертую дверь, кричу: «Не приходите! Я не хочу умереть! Мы не хотим умирать!»
Скорее, папа, приходи!
Шестью годами раньше
Мое тело стонет от желания испытать безусловную любовь, ощутить кипение в жилах – только этого оно и желает.
Это самое главное из всех чувств – моя единственная потребность, единственное, чего хочу я.
Вас отобрали у меня.
Я сама так захотела, о вас никто не знает. Я отдам вас другим людям, которые, я надеюсь, будут добры к вам.
Не предполагалось, что вы вообще появитесь на свет, а вас к тому же оказалось двое, и я вижу себя в палате, вижу, как бледный мертвый весенний свет стокгольмского неба пронизывает унылое помещение, падает рентгеновскими лучами на линолеумный пол, пытаясь прогнать меня прочь…
Я оставлю вас. Навсегда. Я отдам вас, и у вас не останется обо мне никаких воспоминаний, а кто ваш отец – это и вовсе не имеет значения. Может быть, меня изнасиловали, когда я валялась в беспамятстве в одном из притонов или в жестком голубом свете туалетов на Центральном вокзале, или кто-то воспользовался мною в одном из тайных помещений пустых переходов метро, когда я заснула крепким сном химического счастья.
Но однажды оказалось, что вы есть во мне. А теперь вы лежите в соседней комнате, скоро вы увидите свою новую мать и нового отца, и я хочу кричать, но это должно произойти, я хочу прочь отсюда, любовь не для меня, и вы останетесь моей огромной, всепоглощающей тайной.
Вашим отцом мог быть кто угодно.
Так что никогда не задавайтесь этим вопросом.
Вот открывается дверь в мою палату, я вижу вас, и вы – самое прекрасное на этой планете! Не забывайте этого! Вы плачете – может быть, свет слишком резкий? Вы лежите у меня на руках, мне удается вас убаюкать.
«Не спеши, – говорит акушерка, – твое время у тебя никто не отнимет!»
И она забирает вас, а я цепляюсь за край кровати и рыдаю, но так будет лучше, так будет лучше. Вас унесли от меня, но знайте, что мама любит вас.
В коридорах университетской больницы повис запах смерти и бактерий, с которыми не справятся никакие антибиотики, и я вылезаю из постели, натягиваю свою одежду, висящую в шкафу, пробираюсь по коридору в лифт, стараясь никому не попадаться на глаза, потому что они наверняка попытаются остановить меня. Однако никто не замечает меня – я знаю, как сделаться невидимой.
Я не чувствую ни стыда, ни вины.
Или чувствую? Бесполезно прислушиваться к своим чувствам.
Я так тоскую без вас. И я не могу, не хочу сдерживаться.
Вскоре я сижу в такси, которое высаживает меня у площади Сергеля, и я, спрятав в ладони свернутую тысячную, здороваюсь с темнокожим мужчиной, которого знаю. И легко нахожу дорогу в самые отдаленные закутки станции метро, где собрат по несчастью одолжит мне шприц и зажигалку. Укол – и мир снова становится таким, каким он должен быть, раскрывает мне объятия, избавляет от тяжелых чувств.
Час спустя я стою на Сенной площади в душном вечернем свете. Повсюду камеры видеонаблюдения. Они видят меня.
Я же вижу двух девочек, лет семи, бегущих по черно-белым плитам площади к окнам Дома культуры, – вижу, как они отражаются в окнах, но не могу различить их лиц. Я оборачиваюсь. Люди стоят группками, некоторые кивают в мою сторону, словно говоря: «Так ты вернулась…»
Я киваю в ответ.
Снова оборачиваюсь.
Девочки исчезли.
Растворились в своем отражении.
Часть I
Жадная любовь
Глава 1
Линчёпинг, 7 мая, понедельник
«Кажется, в небе можно увидеть свое отражение, как в зеркале, – такое оно сегодня оглушительно-надрывно-голубое. Оно такого же цвета, как огонь у самого жала сварочного аппарата», – думает мама, шагая по плитам Большой площади, где булыжники тесно прижались друг к другу, спаянные тысячами человеческих шагов; шагами людей, которые проносились здесь туда и обратно, в погоне за тем, чего они хотели получить от жизни.
Солнце стоит низко, его лучи пронизывают атмосферу, как блестящие острые копья, прежде чем обжечь лица людей, сидящих под огромными зонтами, натянутыми над летними верандами кафе «Мёрнерс инн» и Центрального отеля. Обманчивое тепло, в глубине которого еще таится зимняя стужа.
Мама смотрит в сторону здания, где расположено бюро по продаже недвижимости, – в окнах угадываются отчаянные объявления. Она отмечает, что возле банкомата пусто, и поднимает глаза к часам под кровлей – тяжелые стрелки, кажется, прибиты гвоздями в определенном положении, однако они могут двигаться, она знает это наверняка.
Четверть одиннадцатого.
Пустые витрины по обеим сторонам площади. Магазины и кафе, которым пришлось закрыться в связи с экономическим кризисом. Объявления о распродажах еще остались, умоляют прислушаться к ним среди пыльцы, танцующей в лучах света.
«Удивительно, как мало людей на улице», – думает она. Никакого блошиного рынка, никаких крестьян, пытающихся продать экологически чистые овощи, выращенные в теплицах; никаких эмигрантов, торгующих фруктами без кассы, никаких барахольщиков, продающих за немыслимые цены всякую мелочь, которой давно место на помойке.
Но старичок, торгующий горячими сосисками с маленького переносного прилавка, на своем месте. Он сидит на корточках под своим оранжево-желто-красным зонтиком в ожидании проголодавшихся гуляющих, мечтающих недорого перекусить.
Десять крон за горячую сосиску. И продавец цветов тоже тут со своими розовыми, желтыми, красными и оранжевыми тюльпанами.
Дети – девочки-близнецы, которым уже шесть, – бегут впереди нее, подбегают к банку «SEB», останавливаются у банкомата, где она обычно снимает деньги, прежде чем отправиться по другим делам. На девочках одинаковые розовые куртки, одинаковые джинсы, белые кроссовки с четырьмя красными полосами на боку.
Их двое, однако они дышат, движутся, говорят как один человек. Они во всем похожи. Незнакомые люди обычно не различают их, однако умиляются той радости, энергии и красоте, которую излучают девочки, словно все их существование – хвалебная песнь этому миру и тому, что они существуют в нем.
Светлые волосы взъерошены ветром, фигурки движутся в такт, но немного порывисто и непредсказуемо – свидетельство того, что так много еще всего интересного в самих себе и в огромном мире, который в данный момент, на этой площади, в их маленьком провинциальном городишке принадлежит им целиком.
Мама вдыхает весенний воздух.
Она ощущает запах распустившихся тюльпанов, отчаянный запах, словно цветы хотят шепнуть ей: «Почему наша жизнь так коротка, когда твоя, ваша такая долгая?»
«Вы принимаете все как данность, – думает мама, глядя на своих дочерей. – Я же ничего не принимаю как данность – знаю, что все можно потерять…»
Мужчина в черной куртке с поднятым капюшоном ставит свой велосипед рядом с банкоматом. Не запирая велосипед на замок, он рукой в перчатке осторожно поправляет рюкзак на багажнике.
Мужчина оставляет рюкзак, но не снимает деньги в банкомате, а идет через площадь в сторону улицы Букхолларегатан.
Мама не думает о том, кто этот человек. Почему на нем капюшон, несмотря на весеннее солнце, почему он оставляет велосипед и рюкзак.
Девочки уже подбежали к банкомату. Они оборачиваются к ней и улыбаются, и ей хочется подбежать к ним, схватить их на руки, обнять, поцеловать – показать им, как она их любит, чтобы эта любовь дала им чувство защищенности, уверенности и свободы.
Но тут им на глаза попадается прилавок с сосисками. Привычка и голод заставляют их пробежать мимо матери и прямо к старичку, скучающему под зонтом от солнца за прилавком, разукрашенным изображениями сосисок.
Они скачут перед мужчиной в капюшоне, и он тоже спешит туда.
«Есть ли у меня наличность?»
Конечно же, в кошельке лежат две монетки по десять крон. Она роется в сумочке в поисках кошелька, а мужчина с черной бородой уже дал девочкам по сосиске в булочке. Когда она подходит, он кивает ей, как старой знакомой.
– Сок. Они любят грушевый, не так ли?
Грушевый. Или яблочный.
Мужчина говорит с резким акцентом. Она роется на дне сумочки – и они лежат там, как она и помнит, две десятикроновые монетки, холодные на ощупь. Она протягивает их мужчине, который кивает, благодарит и приглашает их заходить еще.
Девочки бегут к белым тумбам, похожим на куски сахара, стоящим перед Центральным отелем, возле натянутого, как парус, куска брезента, отделяющего летнюю веранду кафе.
Девочки отбрасывают длинные тени, и мама бежит за ними, крича, чтобы они были осторожны и не закапали свои новые куртки кетчупом. Потом она спохватывается, возвращается к прилавку, а продавец уже стоит с протянутой рукой, держа в ней две салфетки.
Она качает головой, удивляясь собственной забывчивости, и вскоре уже сидит на одной из белых тумб рядом с дочерьми и смотрит, как они едят, видит, как они уверенно и привычно расправляются с жирными сосисками.
Солнце ласкает им щеки, заставляя их слегка раскраснеться.
На открытой веранде сидят люди.
«Кто вы такие?» – думает она, стараясь избегать мыслей и чувств, на которые у нее нет сил. С претензией одетый пенсионер в синем клубном блейзере, в бежевых шерстяных брюках. Волосы зачесаны назад. Кем он раньше работал – инженером на заводах самолетной техники «Сааб»? Профессором в университете? А может, он в прошлом главный врач нейрохирургического или ожогового отделения университетской больницы? Или самый обычный старичок, всю жизнь гнувший спину, который теперь пытается украсить свою старость, изысканно одеваясь? Старается придать торжественности своей жизни, чтобы не думать о неотвратимо приближающейся смерти…
Она проклинает себя за эти мысли.
За одним из столиков на веранде ресторана Мёрнерса четыре пожилых иммигранта играют в кости. Они выкладывают на стол спички, так что она не сомневается – играют на деньги. За другим столиком – прогульщики старшего школьного возраста, ибо они наверняка прогуливают, если у них не «окно» в такой ранний час. За другими столами сидят люди всех возрастов – наверняка те самые безработные, потерявшие работу, когда местные предприятия начали закрываться одно за другим. В их глазах отчаяние, тревога – удастся ли найти новую работу? Или все пропало и они не смогут прокормить семью, обеспечить своим детям достойный старт в жизни?
Сильно накрашенная молодая женщина в белом плаще курит.
«Я узнаю ее, – думает мать, – она работает в салоне красоты возле церкви Святого Ларса».
Мимо заведения Мёрнерса проходят трое мужчин в темных костюмах – возможно, служащие одного из немногочисленных в городке адвокатских бюро. Или просто банковские клерки, мечтающие стать финансовыми воротилами. Такие все еще есть, даже в Линчёпинге. Они поправляют свои галстуки, мерцающие на солнце, как мерцает дешевый шелк фабричного производства. А может быть, они продавцы копировальной техники или мобильных телефонов или работают в страховой фирме, расположенной на площади…
Возле столика на веранде Центрального отеля сидит группка студентов университета. Технари, судя по их интеллигентному виду и немного неуклюжему поведению. Джинсы, вязаные свитеры, кроссовки для дальних переходов. В маленьких портфельчиках у них наверняка компьютеры. На столе перед ними – самый обычный кофе безо всего.
«Что я знаю о людях в этом городе?» – размышляет мать, вытирая дочерям рты салфеткой. Сосиски уже съедены, и теперь ее обожаемые девочки по очереди тянут через трубочку зеленый сок с химическим привкусом, который так любят.
«На самом деле я ничего не знаю, – думает она. – Только то, что мы живем бок о бок, и мы такие разные, и мы не ссоримся лишь потому, что решили проявлять друг к другу терпение. Однако всех нас связывает одно – вне зависимости от количества денег на счете, происхождения или профессии – у всех у нас одна и та же простая мечта о счастье!
Но иногда мы кусаемся. Кусаем друг друга. Но только не сейчас. Не здесь. В такой чудесный весенний день ничего плохого не может случиться. В эту минуту Линчёпинг – один из самых надежных и безопасных коконов для человеческой жизни».
Местный красно-оранжевый автобус останавливается возле памятника Фольке Фильбютеру, потомку первого королевского рода Швеции. Несколько человек садятся в автобус, который продолжает свой путь к замку. Попрошайка, пожилая женщина с редкими волосами, сидит с протянутой рукой возле торговой галереи.
– Ну что, вы наелись?
– Да, мамочка.
– Тогда пойдем снимать деньги.
– Можно я буду нажимать на кнопки?
– И я тоже, я тоже хочу!
– Мы можем нажимать вместе!
И они устремляются через площадь к банкомату, где по-прежнему стоит велосипед с рюкзаком на багажнике.
Мать видит афиши в витринах банков. Узнает стиль прежних объявлений и компаний; ей не хочется вспоминать имя, но оно приходит само.
Куртзон.
Банк «SEB» отдал рекламное место в своих витринах фирме гениального, но не любящего яркого света финансиста.
Девочки уже подбежали к банкомату, возле них открывается автоматическая дверь банка, и на улицу выходит мужчина с большими загорелыми руками. На его плечах – кожаный жилет. Оглядевшись, мужчина улыбается девочкам и уходит в сторону старого здания суда.
Мать быстрыми шагами приближается к девочкам, но спотыкается о булыжник мостовой, который оказывается чуть выше остальных, и роняет сумочку.
Бумажник выкатывается на мостовую.
Зеленая блестящая карточка «Виза».
На счету еще немало денег. До конца месяца осталось прилично, а «резерв» она пока вообще не трогала.
Она опускается на колени, ощущая хруст в коленных суставах.
Девочки стоят возле банкомата, и она видит их, словно в замедленном кино – как они играют, делая вид, что вставляют карточку, нажимают на кнопки и затем вынимают из окошка для выдачи купюр огромное сокровище.
Сумочка снова в руке, и, уже собираясь подняться, она слышит шипение, переходящее в оглушительный свист. Словно трещотка гремучей змеи вибрирует с такой силой, что звук сливается в единый гул.
Она видит, как девочки замирают и зажимают уши ладонями, и понимает, что звук исходит из рюкзака на багажнике велосипеда, и она хочет броситься к ним, но не может пошевелиться, ибо ее тело застыло в бессмысленной позе. Она видит и то, как меняются лица девочек, – словно звук из сумки невидимыми ядовитыми зубами впивается в них всех троих.
И тут мать кричит.
Но ее крик тонет в холодной бело-голубой вспышке, за которой следует жар за пределами возможного, и ее отбрасывает назад. А затем остается только тишина, покрывающая бесконечно болезненный гул, несущийся над всем городом и дальше над только что проснувшимися лесами и зеленеющими полями, над водой и человеческим жильем.
А девочкам кажется, что мир исчезает, словно разорванный на куски миллионами кровожадных хищников, чтобы потом раствориться в заливающем все свете и снова возникнуть в иной ипостаси – где-то в белом пенистом небе без начала и конца.
Глава 2
«Ты теперь на небе, мама?»
Приближаясь к гробу, в котором лежит ее мать, Малин Форс ощущает легкую вибрацию под ногами. Она слышит отдаленный гул, но ни сотрясения, ни звуки не вызывают дребезжания стекол в часовне Вознесения.
«Наверное, взрывают у Ламбохове, где строят дорогу», – думает Малин, опуская глаза и разглядывая черные кружева на подоле своего длинного черного платья.
«В Линчёпинге много строят благодаря антикризисным мерам и то и дело что-нибудь взрывают. Или происходит нечто другое – может быть, это ты, мама, хочешь что-то сказать и всем своим отрицанием мира заставить его взлететь на воздух?»
Последний снег давно растаял, обнажая глинозем, под которым притаилась трава, ожидающая своего часа, и Малин, стоя у окна гостиной в своей квартире, видела, как голые, внешне безжизненные ветки бьются на весеннем ветру, и ей показалось, что она почти ощущает, как поток жизни течет под их корой, пытаясь заставить черное зазеленеть, переродиться в нечто новое. Возможно, сама жизнь пела в ветках дерева, и Малин почувствовала, что что-то должно произойти, что эта дикая весна обнажит нечто, сокрытое в потемках душ.
Стоя перед окном, она сделала глубокий вдох. Отнесясь к приближению весны с осторожностью, справившись с зимней неудержимой тягой к алкоголю, справившись с одиночеством, Малин подумала, что всегда что-то происходит и весна всегда держит свои обещания.
Сейчас в ее руке красная роза.
Она видит раскрашенные темперой стены часовни, вкрадчивые оттенки оранжевого и голубого и возвышение, на котором стоит гроб, – в той части, где потолок наиболее высок, чтобы подчеркнуть сакральное ощущение.
Вибрация и гул стихли. Она стоит спиной к собравшимся и думает, что это не гроза, ибо небо совершенно голубое, ни единого белого пятнышка, а деревья и земля в очередной раз создают жизнь после зимы, спеша доказать свое плодородие.
«Стебель розы обрезан, без шипов, его можно держать в руке без всякой опаски. Вся боль убрана – разве не этого ты хотела, мама, не в этом ли была твоя тайна?»
Малин останавливается у гроба. Слышит тишину, дыхание остальных.
«Собравшихся не много – по маме скорбят папа, я, ее внучка Туве. Но действительно ли мы оплакиваем тебя, мама, – Туве и я? Тот факт, что я хотя бы шепотом произношу этот вопрос, стоя у твоего гроба, уже само по себе событие, не так ли?
За спиной у меня не слышно всхлипываний, не слышно плача. Я ощущаю только затхлый воздух часовни, чувствую, как солнце, проникая сквозь тонкие шторы, согревает все помещение, но не ситуацию, и когда закрываю глаза, то вижу твое лицо, мама, жесткие устремленные вниз морщины вокруг твоих губ и твой взгляд, который никогда не встречался с моим.
Я вижу тебя, мама, когда поворачиваюсь к остальным, сидящим на скамьях, и мне хотелось бы сказать, что я испытываю скорбь, но я не испытываю ничего».
* * *
Телефонный звонок раздался дождливым субботним утром тремя неделями раньше, когда Малин была одна в кухне и готовила овощное пюре – один из психотерапевтических приемов, которым она теперь иногда предается, чтобы унять тягу к текиле, ко всему, что способно гореть…
Голос папы звучал на другом конце возбужденно и нервно, печально, однако твердо. И все же Малин показалось, что где-то в глубине его голоса слышится нотка облегчения.
После первых слов он расплакался, но потом взял себя в руки и рассказал, что они с мамой были на поле для гольфа «Абама», как мама на третьей или четвертой лунке выбила мяч за ограждение и увидела, как он исчезает в волнах Атлантики; как он заметил, что у нее испортилось настроение, однако она сдержалась. Но вот на следующем ударе клюшка у нее соскользнула, и мяч улетел в густой кустарник под пальмами – и это ее доконало.
«Я увидел, как она покраснела. Потом схватилась за горло, словно не могла дышать, и упала в траву, в свежеподстриженную траву, и не шевелилась. Малин, она уже не шевелилась и не дышала, понимаешь, что я говорю? Ты понимаешь, Малин?»
Она все поняла.
– Папа, ты где?
– В больнице Тенерифе. Они привезли ее сюда на «Скорой».
Она задала следующий вопрос, хотя уже все знала, услышала по особой интонации в голосе отца – той интонации, которую много раз улавливала в голосах родственников, которым в качестве инспектора криминальной полиции сообщала о смерти близких.
– Как она себя чувствует?
– Она умерла, Малин. Она была мертва уже тогда, когда ее клали на носилки.
Папа. Долговязая неуверенная фигура где-то на скамейке в холле какой-то испанской больницы. Он без конца проводит рукой по седеющим темным волосам.
Ей хотелось бы, чтобы он был рядом – чтобы можно было утешать его, но тогда, стоя у плиты и помешивая булькающие в горшке овощи, она поймала себя на том, что не испытывает ни тревоги, ни страха, ни даже грусти, а лишь видит перед собой гору практических дел, которыми теперь предстоит заниматься.
«Туве. Янне, мой бывший муж. Я должна рассказать им. Огорчится ли Туве?» Малин смотрела на часы из ИКЕА на стене кухни, потом увидела свое посвежевшее, узкое лицо, отраженное в оконном стекле, светлые волосы, стриженные под пажа, обрамлявшие выступающие скулы, и вспомнила, что на следующей неделе записана к парикмахерше.
– Малин, она умерла. Ты понимаешь это?
– Есть там кто-нибудь рядом с тобой?
– Малин!
– Кто-нибудь может приехать к тебе?
– Хассе и Кайса Экваль уже едут сюда. Они отвезут меня домой.
– Я закажу билет на самолет. Завтра я приеду.
– Не надо, Малин. Я справлюсь сам.
И снова она услышала ту же нотку облегчения в голосе отца. В нем звучало обещание, что она сможет снова завоевать что-то, обернуться однажды, глянуть через плечо и увидеть себя в зеркале, познать свою самую сокровенную тайну.
* * *
Гости, пришедшие на похороны, сидят, сгорбившись, на скамьях часовни.
Ближайшие родственники в первом ряду.
Тело мамы, доставленное сюда с Тенерифе самолетом.
Малин стоит рядом с гробом и видит, как папа плачет – тихо, беззвучно. Туве, облаченная в потрясающе красивое черное платье с мелкими белыми цветами, кажется, уже заскучала. Они заранее условились, что Малин подойдет к гробу первой, а Туве – после дедушки.
В руке у Туве белая роза, которую она выбрала сама. Глядя на свою шестнадцатилетнюю дочь, Малин ощущает укол совести. За то, что так часто бывала плохой матерью, ставила работу, а потом и выпивку на первое место.
Янне сидит рядом с Туве в неуклюжем синем костюме, купленном в «Дрессмане», судя по всему, специально для этого случая. На скамьях позади них сидят еще человек десять, тоже все в темном. Пожилые пары папиного возраста. Некоторые из них ей знакомы еще по Стюрефорсу – это те, с кем ее родители общались в ее детстве.
Никаких братьев и сестер. Таковых у нее не имелось.
Никаких других родственников тоже.
Гроб простой модели, без всяких украшений, вокруг него – несколько венков с Тенерифе. Имена на венках Малин незнакомы, она думает, что не знает этих людей в лицо, и это, наверное, даже к лучшему.
Она закрывает глаза.
Мама снова стоит перед ее внутренним взором, но сейчас это просто изображение, не имеющее ничего общего ни с чем человеческим – с плотью, кровью и чувствами. Малин открывает глаза, старается ради папы выдавить из себя слезу, но как она ни старается, у нее ничего не выходит.
Пастор – женщина лет пятидесяти – улыбается кроткой улыбкой со своего стула у окна. Она только что произнесла стандартную речь о том, каким прекрасным человеком была мама, о ее талантах к украшению дома и игре в гольф.
«И к тайнам, – хотелось бы добавить Малин. – У нее был такой талант к тайнам, к сохранению пристойного фасада любой ценой, а также к тому, чтобы демонстрировать свое особое положение и свою значимость, и что все остальные, особенно я, недотягивали до ее уровня».
Пока пастор произносила свою речь, у Малин возникло острое ощущение, что теперь уже поздно, что все потеряно, словно до того момента существовала некая эфемерная возможность сесть за стол и поговорить – как два взрослых человека.
Она могла бы напрямую задать вопрос:
«Мама, почему тебе всегда было наплевать на меня? На меня и Туве?»
Или, пожалуй, так:
«Ты когда-нибудь любила меня, мама? Любила нас?»
Она кладет розу на крышку гроба.
Губы Малин шевелятся, она шепчет своей матери, лежащей там, в гробу:
«Ты меня когда-нибудь любила, мама? Бог знает, как я любила тебя. Не так ли, ведь я тебя любила?»
* * *
Пятьсот сорок два дня. Столько дней Малин не брала в рот спиртного. Столько времени они с Янне не ссорились, столько времени ей удавалось сопротивляться острой тоске души и тела по алкоголю, так неимоверно долго ей удавалось держать под контролем свой недуг.
Ее коллеги по Линчёпингской полиции, особенно Сакариас «Зак» Мартинссон и комиссар Свен Шёман очень встревожились, что у нее начнется рецидив, когда услышали о смерти ее матери, о внезапном инфаркте, о том, что Маргарета Форс будет перевезена домой для похорон и что Оке Форс намерен продать квартиру на Тенерифе и вернуться в Швецию.
Смерть матери – испытание для любого, рассуждали ее коллеги, но для трезвого алкоголика такое событие могло означать полный срыв, когда будет откупорена бутылка, и дело в лучшем случае закончится попойкой, если не чем похуже.
Однако Малин сказала им всем, чтобы они не беспокоились, когда они спросили ее, как она.
Со скорбью, если она вообще испытывает нечто подобное, она вполне справится.
Практическая сторона дела, как оказалось, пошла ей на пользу – теперь у нее не было состояния, что ей некуда себя девать: беседовать с отцом по телефону, найти похоронное бюро, убраться в их квартире перед приездом папы, договориться с пастором… Все нужно было организовывать и устраивать.
Когда она рассказала Туве о смерти бабушки – по телефону, всего час спустя после звонка отца, – та отреагировала с тем безразличием, на какое способны только подростки. Она тоже прежде всего подумала о практической стороне дела – спросила, поедут ли они на Тенерифе. Затем Малин услышала в ее голосе страх.
– У тебя ведь нет в доме ничего, что можно выпить?
– Вода и кока-кола, Туве.
– Это не шутка.
– Я обещаю не пить, Туве.
– Обещаешь? Ты должна поклясться!
– Обещаю, – повторила Малин и вдруг поняла, что смерть матери дает ей шанс вновь завоевать утраченное было доверие.
Ей стало стыдно.
На работе она испытывает профессиональную радость от грубого насилия и убийств, от несчастья других. Она знает это, давно смирилась с этой мыслью. Но человек, который инстинктивно думает, какой выигрыш сулит ему смерть собственной матери, – что это за существо?
И тут ее снова охватила тяга к текиле.
Тяга к оглушающей силе алкоголя. К бесчувственности опьянения. Это страстное желание могло возникнуть в любой момент, всегда без предупреждения. Она пыталась найти логику в этих атаках, некую модель, чтобы избегать ситуаций, пробуждающих в ней былую жажду, – однако никакой логики или алгоритма обнаружить не удалось.
Болезнь. Паразит. Непредсказуемый вирус, взрывающий твой организм по собственному капризу. Научись жить с этим, как с незаметной постороннему глазу инвалидностью.
Но тогда, когда она стояла над кастрюлей с овощным пюре, после разговора с папой и Туве, тяга была сильнее, чем когда бы то ни было. И тогда она сделала то, что иногда ее выручало. Причинила себе боль – опустила пальцы одной руки в булькающее, только что измельченное толкушкой пюре, почувствовала жар и жжение, однако температура была недостаточной, чтобы повредить кожу.
Лицо Туве рядом с Малин, они сидят рядом на церковной скамье. Кожа у Туве ровная и гладкая, никаких прыщей и угрей, какие обычно бывают у подростков. Туве перебирает пальцами розу, мать и дочь быстро переглядываются, однако не знают до конца, что хотят сказать этими взглядами.
Перед ними лежит в гробу их бабушка и мама. Вот они видят, как дедушка и папа в черном костюме приближается к гробу. Они видят, как он отворачивается, медлит, ловит ртом воздух, плачет и кладет на гроб алую розу, прежде чем вернуться на свое место.
Малин и Туве снова переглядываются, думая, что им делать с этим мгновением.
И вот Туве поднимается и движется к гробу; даже не пытаясь выдавить из себя слезу, она кладет на него свою розу.
Туве ничего не шепчет, ничего не произносит, лишь возвращается на свое место, и Малин смотрит на папу, снова на Туве, в глубине души желая прочесть их мысли, но вместо этого видит Янне, который медленно, как и положено по ритуалу, приближается к гробу, словно все, что происходит в часовне Вознесения в этот обычный будний день, – всего лишь пьеса, которую необходимо доиграть до конца.
«Скорее бы все это закончилось», – думает Туве и закрывает глаза. У нее просто нет сил смотреть, как все эти старички и старушки, которых она даже не знает, один за другим подходят к гробу и что-то шепчут.
– Прощай! – произносит кто-то из них вслух, и Туве вздрагивает, открывает глаза, замечает боковым зрением, что дедушка плачет. Его жалко, его она всегда любила – но бабушку? Ее она никогда не знала, а того, кого не знаешь, невозможно оплакивать. Похоже, что и мама не особо убита горем, хотя Туве заметила, как она старалась это изобразить.
Изображать чувства.
Все, кого она знает, регулярно этим занимаются.
Она думает о письме, которого ждет. Она никому не рассказала о нем, а маме даже заикнуться не смеет. Ясное дело, было некрасиво и гнусно подделать ее подпись на документах.
Но, может быть, все получится?
И тогда она обрадуется?
Нет.
Не обязательно. Совсем не обязательно.
Маму может вообще занести неизвестно куда.
И Туве не может сдержать улыбку, когда думает о письме, которое, возможно, придет, однако улыбаться здесь нельзя – нигде не сказано, что ты обязан плакать, но улыбаться точно запрещено.
* * *
Часовню заполняют звуки псалма. Звучание органа, пытающееся разогнать затхлый воздух, придать дневному свету то естественное тепло, которого ему не хватает.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?