Электронная библиотека » Н. Храмов » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 21:21


Автор книги: Н. Храмов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Почти весь «пол» под четой хозяйской устлан мрамором и отшлифован донельзя, что говорило об основательности и некоем запасе прочности… Встречались и шероховатости отдельные – они несли элементы ландшафта и декора, были органичны, кстати.

На этом фоне, родительском, особенно чисто, нежно, щемяще смотрелась Клава – девочка застыла в самой непосредственной позе, немножечко поотстав от «папеньки» и «маменьки», поскольку задержали её… белочка и зайчики, которых она кормила с руки орешками и морковкой(!) Очень натурально получилось, цвета соответствующие, выражение лица дочери – долгожданно счастливое, беззаботное… Ни тени намёка на психическое недомогание, безусловно, дошедшее до Рафаэлло и наверняка подмеченное им, ведь на протяжении всего времени работы над комплексом (иного слова-то и не подберёшь!) Менотти частенько буквально вился рядом с Гореловыми, вызывая у Анатолия противоречивые чувства – от ревности до преклонения перед таким подходом к делу. Позже Менотти признается Глазову, что первоначально хотел изобразить девочку обычным, слегка взбалмошным ребёнком – слепила снежок и вот-вот готова запустить им в отца (шутя? озорничая? – а может, в знак невысказанной досель детской обиды, в качестве мести за невыясненное, далеко не шуточное и тем паче – не детское…) Но передумал. Поступил иначе. Никакого болезненного, ломкого взгляда из-под угадываемых ресничек – просто очаровашкино личико, румянец здоровый, как у «маменьки», щедрая доброта, выразившаяся в полном единении с живой природой!

Долго любовался Анатолий скульптурной группой, занявшей достаточно значительное пространство, повторим, абсолютно полностью также покрытое мрамором, – пространством с елями голубыми, сугробами, обитателями лесными, из мрамора же и вылепленными искусно! Мелочей не было: от фигур падали реальные, зримые тени – ведь фонарь горел, да-да, полыхал, и в эту ночь селеноясную золотина отливала ровным и не очень тепловатым светом, который распространялся, падал по известным физическим законам и вкупе с прелестью окружающего искусственного (да и естественного!) ландшафта, вкупе со звёздным небосклоном производил неизгладимое впечатление. За сапогами меховыми на ногах Горелова шли следы… – «Это ж надо так – подумалось юноше, не упустившему ни единого штриха в трёхмерном полотнище каменном – здорово!..»

Любовался и не мог отделаться от осадка странного, постоянно выпадающего на сердце молодое: не ощущалось, никоим образом не ощущалось родственных связей, собственно, чувств между изваянными членами семьи. И не потому, что находились порознь, на некотором отдалении друг от друга, – близости, любви, взаимности, не было в помине! Каждый – сам по себе. Словно что-то навеки разъединило их, стало между ними незримой, однако и несокрушимой стеной.

Как, когда разгадал Менотти характеры обитателей дворца, почему не сгноил скульптора за правду мраморную сам заказчик – Родион Яковлевич Горелов, наверняка видевший и утвердивший окончательный вариант проекта?! Тогда ещё проекта…

…ставшего ныне воплощённой в мраморе гордостью гениального европейца. Анатолий недопонимал многого в жизни, какие его годы! но в груди парня проклёвывалось, давало ростки осознание того, что смертный любой, на монументы сии глядючи, не просто ощутит себя тлёй, букашкой по сравнению с колоссом Гореловым, но, как это ни странно, ни парадоксально, поймёт и всю тщету потуг Родиона Яковлевича увековечиться таким, ибо для работного люда миллионер – гад, кровопивец, капиталист.

Более того, чем дольше всматривался Глазов в Гореловых, тем острее, глубиннее разумел: «Не долго тебе здесь торчать, не-е!.. Быть беде в доме твоём!»

Огромная, словно из такого же каррарского мрамора вырезанная, живая как, луна струила с притолоки чёрной ясный свет, который, соединяясь с искусственным, от фонаря-золотины и других ламп, приводил в порядок мысли Анатолия. Прозрачно-матовая данность, гальваническое! сияние распространялись повсюду, они донимали, вызывали ответное жжение – томное, тайное, заставляющее срываться в безвестность душу? дух? юноши. Что-то наполняло до краёв… Распираемый новизною чувств, дум, Анатолий потрясённо взирал на монументы со своего балкона. Внезапно, как когда-то на «ГРОМЕ», испытал воздействие неизъяснимой совершенно, неподвластной рассудку, воле силы. Она, сила, толкала его… Бросился в комнатку, в неродные пенаты, мигом отыскал, да и не отыскивал – просто схватил то, что бережно хранил здесь – щедрости иноземной дар сердечный, белоснежного счастья осколок, мраморный кус, и приник к нему, прильнул губами к шершавости родимой, нехолодной, не-ет! Мягкое сукно, в которое был завёрнут камень и распахнутое Толей в безотчётном импульсе-порыве, тихо-нежно грело кисти рук, даруя невыразимое словами родство с чем-то великим, мудрым, общность-единение с душами сотен, тысяч имяреков, цельности собственной, уюта и комфорта… потом оно, атласное, сползло, упало на пол и белый бесформенный известняк засиял сказочным грядущим светом: Толя видел это завтрашнее излучение яркое, видел сегодня, сейчас… – он внутренне подобрался, напрягся, дабы не упустить озарения, наития… Будто древнее, как мир, и вездесущее крыло прошелестело рядом, обдало добротой, накрыло на миг звёздный… непостижимый… незабываемый… И смерч жара-полымя обуял-всколыхнул! О, иссушённость глубинная! Анатолий возжаждал немедленно, тотчас же за резцы (в придачу к мрамору – для «коллекции» Рафаэлло Менотти подаренные ему – ему! – который похлеще подмастерьев-мраморщиков иной раз подсоблял, выказывая смекалку, аккуратность не по годам, творческий склад ума, рвение и силищу недюжинную), за резцы-молоточки-рашпи-ли разнокалиберные взяться, схватить их, как минуту назад схватил шечек, Клавушкой самодельный, с мрамором… схватить – и ваять, ваять, обсекать краюхи, крохи, крупиночки, провожать зрением боковым отломышек каждый, упиваться дрожью в теле, потом зуд смягчать, набивать, не замечая того, мозоли на руках новые и непременно, непременно в вещество, в массу плотную, в породу твёрдую, долготерпимую, в кремнеобразную булыжность «мармора» самого себя – Гос-спа-ди-и! – вбивать, вбивать!! Абрис лица собственного, искорёженного – не чьего-нибудь, но своего, своего, чтобы, значит, с потрохами со всеми, кажинную чёрточку, штришок кажинный вырубать!!! Иначе возненавидит себя, вторым Гореловым станет.

(Что-то кольнуло – озарение вспышечное, отгадка? Родион-то Яковлевич, хозяин, большо, недаром обожает так в зеркало глядеться… Ищет выход-отдушинку в отражении своём? налюбоваться на себя не могёт?)

Вторым Гореловым станет… Почему?? Почему-у?! Неужто у того за душой ещё сохранилось совестливое??? «А я? Продался… я?!» – гони, не гони её, мыслю окаянную, спасения, сладу с самим собой не сыскать. Ведь знает, знает кошка, чьё мясо съела! Гм-м… Сосёт, выцеживает остатки щемящей чистоты, ясности-сердоболия по отношению к Клавушке упрямый, столбовой фактище: продолжаешь торчать здесь, паря, баглаище! ась? Хватай манатки. Забери каменюку со струментишком рафаэлловым – память о совместных с Менотти трудах, и уйди прочь, вон, сейчас же, сей же миг уйди, да, – уйди, слышишь? Что-то грядёт внутри и снаружи… нарастает… уйди в Жизнь настоящую. Она ведь бурлит!! Бурлит!! Перетерпи зуд в пальцах, зато после, когда возмужаешь…

Стоп. Так что, что деять??? Вбивать в камень лицо своё, создавать двойника, дабы катарсисом изойти, обновиться, либо… выдержку, мудрое, стоическое «я» проявить, зрелость человеческую – и сохранить мрамор нетронутым… до лучших времён, до зрелости истинной – Мастера?! Чтобы свет внутренний, который наружу льётся, стал глубже, ровнее, насыщеннее?! Тогда-то и вырежешь себя – исцелённого, перерождённого, воскресшего… А может, и не себя вовсе! Главное – войдёшь в мрамор, и он вберёт и грех, и горе, и судьбу твою, вехой белокаменной станет на жизненной стезе…

Но зачем терпеть, ждать? Разве порыв сиюминутный, вдохновенный нужно игнорировать? Тогда это может посеять привычку… Посеешь поступок – пожнёшь привычку, посеешь привычку – пожнёшь характер, посеешь характер – пожнёшь судьбу. И кто сказал, что вдохновение нужно отпустить… не верить в силищу его?? А когда я, Глазов, пойму, что вот «щас» меня осенило подлинное, пробы высочайшей творческое воодушевление, ниспосланное свыше? И почему возникает это прекрасное, восторженное состояние души?! Для чего??? Ведь не может быть такого, чтобы просто так… Просто так ничего не бывает и не будет! И придёт ли новое вдохновение, коли пренебрёг нынешним, первым?..

Глазов подошёл к окну (на балкон не стремился: морозило крепко) – небо звёзд!.. Спокойно, широко и таинственно под луной, непривычно как-то, но здорово, хорошо!.. Странно под нею… Появился комплекс. Рраз – и возник, ожил, стал продолжением дворца, украсил заднюю, тыльную часть с её красотами фонтанно-водными, с гротами и цветами необычными, с аллейками и беседками, подстриженными газонами-клумбами, в том числе и многоярусными, экзотическими, с мостиками фантастически неземными какими-то, дивными, с крохотной (для Наталии Владимировны, вестимо!), изящной часовенкой, утопающей в зелени подснеженной, с лабиринтом оригинальным так и нехоженным и множеством скульптурных шедевров, образующих плеяды исторических и мифологических персонажей… наконец, с огромными и слегка заметёнными солнечными часами на одной из площадок… Кое-что просматривалось, большинство же изюминок, находок и повторений италийских, испанских, греческих достопримечательностей на свой, на сибирский лад Анатолий помнил, знал и мысленно лицезрел сквозь стекло в узоре, где надышал овальное окошечко. Он долго наслаждался видом, в правой руке – белая каменюка солидная, кстати, левая – на поясе… Любозрел дали чернотные, заокраинные, проступающие декорацией театральной… любовался млечной пеной пышной, пышной и вмурованной, словно инклюзы мизерные, во мрак перестылый… Любовался диском матовым, некопеечным, струящим слепой и какой-то завороженный свет на ансамбль весь, тем самым подчёркивая значимость творения…

Зима только сбиралась на приступ неминучий, снег на стволах, ветках-веточках голых не мог полностью отгородить, застить чудо Рафаэллово с глориэтой, ко двору пришедшейся. Обильные осадки обходили пока ленские края, запаздывали явно, чего нельзя было сказать про морозы трескучие, крещенским подстать!.. Анатолий не только смотрел на окружающее… Он наливался невидимой мощью, принимал важное и бесповоротное решение. Унималась дрожь, что недавно на подвиги толкала… Парень пытался взять себя в руки, взглянуть со стороны на своё положение, искал совет… «Ирина… Где ты щас?»

Блёклым, свечным заревом исходил немо беломраморный истуканище со супружницей, будто впрямь заколдованные… Помнйлось, нет ли? – колдовство оное и на него, Глазова, пало. Немыслимо же в ночь такую, с впечатлениями и думами сакральными – да без чар! Невозможно допустить, чтобы люди долго, всюю жисть! несли в сердцах своих столько зла, подлости, гнусностей, лицемерия! Ан, нет, не-ет!!

«О Зарудном забыль забыл? Почто в доме ентовом по сей час торчу-околачиваюсь, жук навозный?!»

Да, он пил, смаковал драгоценный эликсир детства, юности – Клава подарила ему целую радугу новых ощущений, осыпала снопом искристых мгновений, из коих сложилось мозаично утро жизни… Да, да, да! Он лицом к лицу счастье повстречал. Счастьице! Но что с того? Или от добра добра не ищут??

Что такое счастье? Оно жжёт. О-о-о-о! Печёт-допекает! Мучительно. Втиснуть-не втиснуть. Сберечь-не сберечь. Но в чём же было счастье? В ничегонеделании, в прозябании подле юбчонки девчоночьей? В сладостях-фруктишках, в яствах-лядствах?! А ведь Анатолию много, преогромадное количество счастья надо, надыть, якри её… Чтобы залить смехом берёзовым смерч жара-полымя, окропить раны, порубы живою водой и сад души к небу поднять!.. Чтобы воспоминания не изводили! Не бередила совесть. По-настоящему счастлив тот, кто живёт целенаправленно, кто постоянно доказывает право обладать Счастьем! Или – нет? И разве может одно какое-то счастье заменить другое???

…А в чёрном проёме, в чернизине, глыбился, уходил ввысь, в небь, идолом, божищем языческим стыл Владетель-гад. Со-супружницей… Терялась в омути Снежная Королева – Наталия Владимировна, и вот уже Клава, Клавушка, румяная, шаловливая-нежная, лядаще-мерзкою стала вдруг – не снегурочка, не девочка, с руки кормящая живность доверчивую, – отпрыск ядный… Пульсировала тихо-та… мертвенно, словно вампир, сосала кровь… – хохотала немотно, злобно, садистски, мазохистски даже! Выхахатывалась, о, ведьма! о, нежить!! Одиноко, очень-очень одиноко в мире. Вымер мир. Притаился в чёрном, аки паук, и «заглатыват» души, души, души… В чёрном распадке затаился мир – посреди несбывающихся надежд, нескорых свершений, кротовости, червивости – кротости, и жертвенности-самобичевания – и попытки пыточной осмыслить Человеком – Человека же; посреди этого всего и запахнулся в себя мир. Паучище мохнатый…

Толя сжал кулаки. Гнев рос крыком. На гада белокаменного. В памяти скреблись слова Филимонова, мол, Клава боится, чурается отца… Потом доктор исчез куда-то с Ириной… не за слова ли эти? Не за правду-матку?! Слова, слова… Их, как возвращённое эхо, впитывал, вбирал в себя мозг, переосмысливал, но тут же на смену приходили новые лавины потрясений внезапных: осознание собственного возраста, неустроенности в жизни, прозрение запоздалое насчёт того, что эликсир драгоценный, коий, казалось прежде, он, старокандалинец, сирота, смаковал жадно, на поверочку и не эликсир – зелье поганое! Искус – вот что такое он, вот каково его подлинное имечко! Счастье – когда в незримом тигле ежеминутно кипят страсти, рождается удивительный, невыразимый совершенно сплав… Когда ты живёшь, стремишься за горизонт, а не топчешь зерцальные паркеты да вонючие персидские ковры в восточных залах и китайской чайной, что на первом этаже, по соседству с аглицкой курительной комнатой!

Крыком рос гнев, гнев гордый, грозовой. Долг души, души, бесконечно преданной Клавушке, он, Анатолий, проданно растоптал, растратил. До конца ль? Осталось что в загашнике? Надыть токмо волевой шаг сделать – сполна возвернуть заём. Уж коли задатки скульптора в себе ощутил (что и Менотти отметил, кстати, – благодарность благодарностью, но увесистый, в пуд, мрамора кус безвозмездно дал работяге малому не за одну допомогу – просто снабдил пацана материалом добротным, «струментишком» на первый случай!), то сам Бог велел их, таланты каменяра, всемерно и неуклонно развивать, трудиться вдохновенно, упорно и не в клетке золочёной, а на вольной волюшке!..

Гнев прорывался наружу.

Гнев прорывался наружу!!

И – исчез. Пришло ясное понимание того, что нужно делать…

7

Если человек талантлив, то он талантлив пусть и не во всём, но во многом…

Говорилось выше, что Анатолий частенько присутствовал на занятиях Клавиных по музыке. Внимал-вникал! Когда же Мазин сам начинал исполнять произведения музыкальные, то и вовсе обмирал в наслаждении заэфирном… Закрывал глаза, расслаблялся, отдаваясь надмирному плеску звуков – хрустальных, органных, колокольно-громовых сразу и – словно зеленя весной, еле-еле проклёвывающихся в тиши паузы долгой под волшебными пальцами виртуоза старого. Иммануил Яковлевич умел на рояле всё. От едва слышимого, трепетного пиано в трели высокой, льющейся с небес лазоревых-ясных на благодатные покровы-покрова, до громосверженья победительного, миродержавного! Превращался в кудесника и на глазах прямо творил невероятное…

Ведал, не ведал при этом, какой след оставляет в душе не только ученицы своей, но и друга её косолапого?! (Это он без умысла злого, мысленно, не вслух, думал так об Анатолии – косолапый!) Опыта чисто педагогического евреюшка не имел, однако справедливо полагал, что Музыка сама найдёт верные пути и поможет ему сделать Клаву прекрасной концертанткой. Его, Мазина, задача единственно в том заключалась, чтобы раскрыть девочке, девушке глаза на диво звуковейное и просветлить сердечко ейное!.. А методы, приёмы – от лукавого!

И он старался. Он заполнял пространства дворцовые такими сногсшибательными, ошеломляющими дарами лучших композиторов эпох-народов, что они, звукотворения эти, действительно воспитывали, формировали характер, личность подопечной… но и не только. Рядом постоянно был-находил-ся Глазов, который, и Мазин не мог не видеть, не замечать сие, становился соучеником, более того, который требовал к себе не меньше внимания, чем дочь Горелова и который, наконец, задавал… вопросы! Мазин ещё не знал, что все так называемые домашние задания Клаве, быстрее и качественнее девочки выполняет Анатолий и что именно юный Глазов потом помогает подруге лучше подготовиться к очередному уроку. Не знал, но догадывался: Толя на лету схватывает программный материал и подаёт пример долготерпения, поиска вечного, творчества в овадении и клавиатурой, и непосредственно музыкальной грамотой. Несколько раз Мазин задавал Клаве сложный вопрос, и когда та терялась в догадках, раздавался уверенный голос её Друга. Оба, вдвоём постигали они величайшее из Искусств! Иммануил Яковлевич находился на седьмом небе от счастья – о большем он и не мечтал.

А годы летели, летели… Им не пристало топтаться на месте. И ещё не знал Мазин, что Анатолий не просто параллельно девочке занимается музыкой во дворце, но даже и значительно опередил её… А вскоре стал донимать маэстро, мол, как то да это, да почему и отчего, и вообще…

…А годы летели и летели… Всё быстрей, быстрей… Под легато форшлагами!

8

…пришло ясное понимание того, что нужно делать.

Прощальным, горьким взглядом с ухмылочкой понурой обвёл он высокие, приютившие стены: светлый мрак, тёмный свет… Ампир, барокко, Гоген, часы с боем утробным, глухим, хрустали, хрустали, мерцательно отсвечивающие в сквозных протоках лунного серебра… пышные ковры, гобелены и аксамитовые шторы, тома книг, бронза, инкрустированные двери, необыкновенные окна, море цветов… – а за необыкновенными окнами огромными тишайшая вечность, где ждут неуют, потери, открытия и живут воспоминания, разочарования, надежды… Там царствует Великий Труд. Там одиночеству на смену не ветошный приходит трут… кремень там знает себе цену!.. ТАМ ЦАРСТВУЕТ ВЕЛИКИЙ ТРУД.

И Анатолий покинул дворец чёрным ходом. Никто не встретил, не окликнул, не остановил (такого остановишь!): сторожа подрёмывали, дворецкий же тем более давно почивал, не первый сон видел – про дремучие ли трущобы Лондона, о Темзе в смоге, сквозь который, как в тумане вязком, едва просматривалось великолепие архитектурно-скульптурное столицы былой Владычицы Морей…

Скрипучей, оснеженной чуток аллейкой зашагал крупно, твёрдо в сторону шедевров монументальных – и мимо, мимо, к ограде высоченной с калиточкой неприметной-служебной и увитой плющом… Но всё-таки ноги сами притормозили, когда взор подростка на Клаву беломраморную пал. Дитя резвилось – так радостно, ликующе было кормить лесных дружков! Глаза девочки полыхали внутренним негасимым счастьицем и была-казалась она, Клавочка, живее живой! Не отпрыск, нет – баловень судьбы, баловень горькой судьбы, подслащённой слегка… А раз так, значит, и не баловень. Противопоставляла себя холодномадонновой маменьке в шубе, высеченной ювелирно, до власинки-пушинки, и – отцу, грозному, надменно-чужому, уходящему… Внезапно Анатолий заметил, что фигура девочки оказалась центральной, основной в триптихе. Клава соединяла несоединимое и будто говорила:

– Улыбайтесь со мною вместе! Это же так чудно– кормить зверушек лесных!..

«Я полюбил её» – понял Глазов.

…Ну, почему, отчего он не может заплакать? Так хочется, так неотвратимо нужно уткнуться лицом обезображенным, душою угловатой-«косолапой» в Клавушкины коленочки – и рыдать, рыдать, отпущенно, несдерживаемо рыда-ать! всюю боллль свою вырыдать чтобы, и чтобы Клава нежно-пренежно пальчиками мягонькими, подушечками самыми! проводила по щекам изуродованным, подбородку в пушке пробивающемся, теребила-расчёсывала волосы спутанные, ладошкой ласковой гладила по голове, успокаивающе ворковала бы непутёвушки детские, и что бы шумела кругом листва, плескали волны – кротко, тихо, забывчиво… и было тепло, тепло от солнышка, от коленей родимых… а в голубени бездонной, высокой мягко и мудро сияло белоседое облачко… и чтобы потом, потом, когда он чуть-чуть выплачется, движением незаметным, игриво-милым, она вдруг сняла бы с неба эту прозрачную белёсость и бережно приложила бы ко лбу его воспалённому, к глазам своего «дяди-мальчика» и промокнула бы, платочком как, два слёзных родничка на обращённом к ней лице…

И чтобы стало сразу хорошо-хорошо обоим…

Анатолий, поправив за плечами мешок с пожитками (основное место занимала взвесь мраморная, к которой не прикоснулся-таки, преодолел порыв накативший, плюс инструменты… плюс мелочишка всякая), дальше двинул, к той самой замаскированной калитке неброской. Знал: не передумает, не возвратится сюда никогда. Оставил Клаве письмо ласковое… Здесь он был ничтожеством. Издевательски счастливым ничтожеством. Клава? Ничего с ней не случится. Он не может вечно быть при ней. Милосердие милосердием, но всему однако есть предел. Анатолий ввек не забудет взгляда Саши Охлопкова, когда вытуривал последнего из покоев дворцовых за длинный язык. Бельма рыжака излучали презрение, хуже – брезгливость!!

…НО ОН ВЕРНУЛСЯ. Вернулся, чтобы едва не поседеть. Вернулся не потому, что не выдержал характера, сдался – нет. Вернулся в эту же ночь лютую, ибо по городу прокатилась волна гнева и мщения народного: Зарудный с мужиками, с мужичьём-то сиволапым! из тайги кромешной, не ближней (ведь не под боком же у чинодрал из охранки в Ярках сбирались, копились силы отмстительные!), да – не ближней… а там, где леса звериные обступали, НА ОПЛОТ БУРЖУЙСКИЙ ДВИНУЛИСВ. Ратью.

Мета – не мзда

И он наконец увидел Зарудного, а вместе с Иваном – Фому Хмырю, Егора Перебейноса, Степана Бакалина, Ипата Бугрова и рядом же – Митяя Софрина, других старокандалинцев, оставшихся в живых, также – Григория Луконина, Семёна Крутоярых – Сеньчу, что цыцкал часто: недолго опосля Кузьмича на «ГРОМЕ» жиганил-то, лёгкие подкачали, бросил работёнку гиблую, к Зарудному подался-примкнул… Жёнке, Евфимии, наказал ждать лучшей доли, верить в правое дело мужицкое:

– Поодиночке мы – так, никто… большо скопом – сила тугая. Ну!

– Иди с богом! Чать не впервой одной-та… – перекрестила вояку своего, сронила скупую женскую – революция! Что тут скажешь-добавишь?

Повстречал Толя многих иных знакомых и не знакомых ему сибирских повстанцев. И произошло это спустя всего ничего – несколько часов с того момента, когда любовался композицией скульптурной и в мороке чёрном, осиянном фонарём-золотиною в руке изваянного Горелова, луною, Млеч-ностью колкой чувствовал нарождение тревожного нечто, мнил грядущие перемены… – «Недолго тебе здеся торчать, не-е!.. Быть беде в доме твоём!», остро сопереживал хрупкому, неустойчивому равновесию (да и равновесию ли?!) в мире; душу паренька треволненно распирали и предчувствия мрачные, и порыв неуйменный, вдохновенный, и пытки совести танталовы… – в бурлящем котле том выкристаллизовалось решение зрелое, достойное не мальчика, но мужа, решение, принятое раз и навсегда. С разорванным сердцем ведь покидал дворец! Знал? нет? – конечно же, нет, что не отойдёт и на четыреста шагов… на пятьсот… и опрокинет, закружит, захлестнёт вал, водоворот небывалый: шум, отблески стволов-штыков, тёмно-багровые, полощущиеся на безветрии крылья, паруса сорванные, клочья литые стягов-флагов-знамён, кои вспарывали ночь, плыли по-над лавинами, толпами, ором, приказаниями, выстрелами и в воздух, и в отступающих под командованием полковничка пьяного Мяхнова солдат… плыли неудержимо, хлыном, направо-налево и – в сердце самое Зла. Бегло, ярко, яро стало вдруг-вокруг: сквозь него, Анатолия, врезались, доведённые до наивысшей точки неприятия, сибиряки в беспросвет гнилой, сметали городские, наспех выставленные заслоны мяхновские и такие же нетвёрдые, шатающиеся, как «орёлик» гореловский… А лавины со сторон четырёх продолжали рваться ко дворцу… И пылали факелы, и метались огненные брызги, и скрипел тонкий неверный снежок от железных ног… Врезались, сметали, бурелому под стать, рвались дальше… выше… – свой свято-суд чинить.

Кровь – за смерть.

Смерть – за кровь.

Урядников казачьих, солдат стражных, охрану гореловскую, повторить надобно, развеяли-разнесли. Сам Мяхнов исчез вскоре, успел, сумел скрыться-улизнуть. С ним иже других немало, в числе том и Кащин небезызвестный – видать, грешки за собой чуял те ещё! Так и не получил от особ высокопоставленных должностёнку получше, нежели староста губный[7]7
  Староста губный – уголовный судья


[Закрыть]
; сию работку выполнял прилежно, справно, одначе ж опостылела она ему, а тут ещё супруга сбоку-припёку донимать стала: «карьеру делай! карьеру делай!», вот и возмечтал пуще прежнего о месте да присутственного похлеще!..

Итак, восставшие приступом грозным, внезапным овладели бастионом насилия самодержавного в Ярках, вломились в гореловский оплот – последний, главный! Семейство лиходея и его самого, Родиона, бишь, Яковлевича, окружили… Мстителей понять было можно. Нужно было понять.

– Крестись, гад.

Зарудный сказал.

И тут – из какой келлии? – выплыла будто… Ирина:

– Вышло время. Надо было при жизни исповедаться. Если искренне кается человек, Господь заглаживает грехи. А ему – на Горелова показала – не быть свечой горящей, не гореть дотла.

Знамение крестное сделала. Проскользнула в двери распахнутые. Исчезла…

Повисла на миг, сдерживаемый будто, тишина… Давись ею! – такая вот тишина…

– О-о, сын Тамары Глазовой, замученной? В прыску[8]8
  В прыску – в соку


[Закрыть]
 весь! Барчуком стали-с? Не узнать! Глянь, Ипатушка!

Бакалин произнёс.

– Не ёрничай, дядя! Не барчук я. Холуём к ихней дочке приставлен был для забавы и утешения еёйного. Пожалел дитятку! Да токмо обрыдло, ушёл – не на дню пусть, седня, одначе ушёл. Мои-т обноски в печи давно, оттого и хожу в чужом! Большо, не в одёжке правда! Щас вот назад вертал, Клаву штоб не тюкнул никто. Ей и без того досталося… не приведи кому!

Зарудный внимательно посмотрел на девочку, которая жалась к матери и, в свою очередь, пытливо, пристально вглядывалась в Ивана, силилась вспомнить что-то…

– Трымай скорите доню, ось що скажу тоби!

Это Фома Хмыря, нельзя не признать.

– Да-да, забирай барышню, уводи отседова. Детей малых рази ж мы забижаем? А вот енту падлюку пощекочем ужо. Молись, НУ!!

Ипат Бугров вплотную к Горелову подошёл. Хмыря с Бакалиным такожде с двух сторон заходить-подступаться стали… Толя тем временем силой уволок буквально Клаву, бледную, напуганную, всхлипывающую, готовую истерично, судорожно зарыдать, изойти в припадке новом, страшном самом… досель невиданном… Опередить очередной приступ болезни! Не дать Клавушке даже краем глаза узреть то, что неминуемо должно произойти здесь! «Горелиха» тут же, рядом с супругом, мегероподобная, не мадонночка в шубе, что во дворе из мрамора – ведьма вылитая! Ненавистно на мужиков глядела, кривила губы в помаде смазанной, нервически покусывала их в недоброй, злой хмылке – в лыбочке… На мгновение беглое, смутное смягчился взор – когда проводила Клаву, когда подмигнуть бодро попыталась доцюре… Идти же за девочкой не могла – и не потому, что держали её грубые лапы мужичьи (ух-х, и противны, омерзительны были ей эти быдла лесные!), – ноги не шли.

– Вы не тронете нас. Не по-христиански будет!

– Да ну?! – Зарудный шаг вперёд сделал.

– Пощадите!!! – рухнул на колени миллионер. – Всё, всё берите, вам для революции много денег надо, не убивайте только! На двести мильёнов рублей добра хватайте, делите промеж собой, не жалко! Жизнь мою оставьте вот т-только (с чего бы заикаться стал?) Это она, она всё, сука, – неуклюже в сторону жены пальчиком в печатке крупной ткнул – у-у, стерва!! Ненавижжжу!!! Всю жизнь ненавидел!!

Поднялся с карачек. Наталия Владимировна, растрёпанная, косматая, пунцовая, пыталась себя в руки взять. За Клаву она почти не беспокоилась: Глазов. Он хоть и неотёсанный дубина, однако в обиду девочку не даст никому, убеждена была на сто. Значит, самый час о собственной шкуре позаботиться. План нужен… Подыграть надо Родиончику. Мужики, народ, понятно, грубый, дурной, жестокий – факт! И – малопроницательный, наивный. Тут, если с умом, и разжалобить, и надуть откровенно можно будет. Шансы, шансы искать необходимо, использовать любые возможности для спасения!

– Ах, ты, падло вонючее! Миллионер! Запел?! Гляди же мне, упырище, я знаю: меня они не пощадят, пусть! Режьте!! Режьте на кусочки, но чтобы в ногах у них валяться, да ещё перед тобой, змеюка, чтобы т ы, иродина, глазел – увольте! Умру достойно. Пусть знают: Наталия Владимировна КОШЕЛЕВА жила с высоко поднятой головой – также и уйдёт.

– ЫК! ЫК!!

В два кулака Ипат с Фомой принялись Горелова волтузить. Громовой глас остановил:

– Бить – так бить, а не бить, так нечай и руки марать!

Зарудный ещё шаг, последний, к Горелову сделал, не спеша вынул из-за опояски ножище, поиграл… на кончике острия вспыхнул блик, метнулся к рукоятке огромной, потом опять назад… С удовольствием, с наслащением душе русской движением точным, выверенным в горло гада секач вонзил. Чтой-то там хрумкнуло – сталь вошла мягко, до ручки, насквозь… Проткнулась шея-т… Лепёшкой шлёпнулась вниз кровища первая, забагрила зеркало паркета и спустя миг неудержимо струйнула, хлынула. Планула!!

– А-а-а!

Не своим, нелапшим голосом разорвала тишину внезапную стен Наталия Владимировна и повалилась подкошенно, затылком ниц – быстрее супруга своего прирезанного упала: тот «ишшо» картинно руками высучивал, за воздух цеплялся, зрачки в бельма катил… что-то загребал конвульсивно, али при жизни не всё зацапал, не всё загрёб?! Воплище материн до Клавиных ушей долетел и детка в порыве безумном почти, оттого силенном, вырвалась из Толиных рук, вбежала в залу… вид крови, хлещущей из-под кадыка отцова, помутил её – до рвоты, стошнила здесь же, на узор намащённый, на себя прямо, но потом, вперив очушки в тело распростёртое, проглотила словно плач горший и над отцом страшным склонилась… Её вновь вывернуло наизнанку, с клёкотом высвобождения^)… На маму перевела глазёнки выпученные:

– Мужик, мужик! Мучитель…

Наталия Владимировна поняла. Бросилась к трупу, стала наотмашь ногами по лежачему телу бить:

– Гад, гад, развратная мразь, выблевок… твою мать, матку-мать, вмать!!!

Она и не думала падать в обморок – план свой реализовывала. Появление неожиданное дочери заставило было внести коррективы, однако слова Клавины настолько ошеломили, что… Вдруг многое прояснилось для Кошелевой: отлучки супруга с дочерью на дней несколько, мол, «по делам нужно, пускай со мной побудет, всё к природе ленской ближе, а ты останься, да. Останься. Присмотреть за порядком надо!»; почему редко и неохотно, зажато целовала «папеньку» на сон грядущий, вырывалась из объятий отцовых; ненавидела, откровенно чуралась и Емилианы Аркадьевны Шагаловой, в бытность недавнюю гостечку частую с новостями свежими к муженьку-то развратному-похотливому; другое… другое?? Всё заслонило одно-единственное – увольнение поспешное и беспричинное совершенно Филимонова с Ириной. «Лазарет Лазаретыч, видать, прознал…» Бешенство, справедливо овладевшее Кошелевой (по отцу Кошелевой, по отцу!), спонтанно, инстинктивно решила Наталия Владимировна использовать с максимальной для себя выгодой-пользой. То, что столь быстро подскочила к муженьку остывающему и мордовать покойника стала, изумило и мужиков – никто из присутствующих остановить её не успел – даже пальцем пошевелить и пикнуть не смог. Урва ещё та оказалась! Столько неподдельной, волчьей лютости было в женщине этой, что видавшие виды старокандалинские нерешительно с ноги на ногу переминались…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации