Текст книги "Звукотворение. Роман-память. Том 1"
Автор книги: Н. Храмов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Но что было? Неужели и впрямь – галлюцинация?!
И наваждение не кончалось, нет! Анатолий отчётливо понимал: пусто, плавно за бортом, лишь его собственную тень, ломкую, несмываемую, лйзывали волны, волны, волны… Эх! Была бы Лена не рекой, а живою девонькой, то наверняка бы сердечко ейное распирало всё то же непостижимое чувство приподнятое – противоположное ревности оно!..
Плыл вечер, солнечный и смуглый… Вечер, когда повторились красота одухотворённая и тишь завораживающая только для него будто. Повторились и околдовали… Щемящую жажду души не избыть! Ему, очарованному, немедленно, срочно, позарез! нужно было увидеть ту самую девчушку, иначе, он знал, произойдёт обвал – рухнет мир!!! Загнанно колотилось подростка сердце, кровь прилила к щекам, щёки горели. Не ведая, что делает-творит, поправ приказ строжайший Мещерякова «на главную палубу – ни ногой!», Анатолий решительно ступил на сходень, рванулся наверх, туда, где жили, гуляли, бесились с жиру и по-своему несчастны были другие такие… и не такие человеки.
Махом пересёк дек, – выше, выше…
ОНА была одна – вся в червонном вечере – на палубе и мечтательно, нежно, ласково-кротко с озорнинкой и непосредственностью смотрела перед собой – на него. Толя впился глазами в сон-не сон: да-а… фея Розы в обрамлении дикой, за четыре предела уходящей и благоуханной вовсю чаровницы-весны поздней… на фоне Лены… едва читаемых вдалеке из-за разлива необъятного чащоб, скал, просто каёмочек береговых… и снова тайги, тайги, тайги… без чего вообще немыслима панорама сибирская…
Завидев Толю, девочка вздрогнула, но в лице не переменилась – по-прежнему куколкой разве что не фарфоровой в упор глядела на запыхавшегося, чумазого, как чертеняка, пацана и…
…и теперь он смог её получше изучить, открыть… Малюсенький курносик, тонкие губки, глаза, просто глаза, обычные, с капельками печали на дне зрачков… словно две слезиночки, две пронизи, два королька влажных применились туточки… два светлячка! придавших умильное и доверчиво-доброе, с наивинкой, выражение лицу и невольно примагнитивших к себе сторонние взоры… Ямочки-яблочки на щеках с родинкой робкой, едва заметной, будто пальчиком кто взял да и придавил чуточку самую кожицу-то молочную в загаре пеночно-песочном, первом… Подбородок овальный, крохотный… Вот и весь, собственно, сказ, портрет весь. Однако было в облике девочки что-то такое, необычайное, таинственно-летящее, но и с личиком этим неразлучимое ни при каких, казалось бы, обстоятельствах, что-то не по годам ей и что не просто притягивало – втягивало, погружало в бесконечность свою матовую и в чём разобраться с первого раза невозможно было никак. Измученная, обессиленная красота…
– А я вас уже видела! Раньше встречала! Вы внизу работаете – и после молчания минутного (не замешательства!) – вы всегда чёрный такой? В саже?! А это что на лице у вас? Вам больно, больно? Хотите, я скажу папеньке и он велит Филе, ну, доктору нашему, Лазарет Лазаретычу, вылечить вас? Хотите? Папенька мне ни в чём не отказывает! – тут лицо её, нечаянно ли? подёрнулось от глаз идущей завесой дымчатой измученности и бессилия ранних, на грустиночке замешенных и подмеченных остро Анатолием… – А хотите – и снова просветлело небесно – я вам сыграю «БАРКАРОЛУ»? Хотите, хотите? Но сначала вам нужно умыться!
Вынула из нагрудного батистовый платочек…
– Погодите-ка!
…послюнявила его, к Толе шагнула, на цыпочки привстала и приложила лоскутик белейший ко лбу мальчугана, затем кончиками пальцев, «подушечками», по горящей его щеке провела – осторожно, мягенько. В изумленьи:
– Вот я сейчас ототру, поглажу и ни капелечки больно не будет! Ага?!
Так и сделала, после чего взяла по-хозяйски Толю за руку и повела его, не упирающегося, за собой, в сказочный Сезам, лопоча по пути о том о сём, чем ещё больше смутила послушно идущего подростка.
Самое время добавить: «ГРОМ» служил Родиону Яковлевичу верой и правдой не первый год и оборудован, отделан был, особенно внутри, по классу люкс с плюсом-воскликом, на любой вкус, на натуру с откликом! Убранство кают, салонов многочисленных, перепланированных, где-то соединённых, а где-то и образующих анфилады в местах для оного изначально не предусмотренных; смешение стилей, нечто вроде эклектики; нагромождения фолиантов в шкапах разнообразных по форме и размерам; обилие блеска золото-хрустального, лепнины, антиквариата и далеко не безделиц отовсюду поражало самое изысканное воображение и удовлетворить должно было необузданную любую страсть-фантазию. Поставцы с резьбой… ковры восточные… клетки с птичками… аквариумы с рыбками… Диваны-кресла, работы ручной и лаком сверкающие, покрытиями забранные… вазы, иные в рост человека, гобелены, свечи в подсвечниках и в канделябрах витиеватых, люстры ажурные и массивные, иконы-иконки вперемешку с картинами, полотнами передвижников (и всё оригиналы, оригиналы!], а перед окладами – статуэточки, фигурки нелепые-лепые, россыпи экзотических заморских «штучек-дрючек» на стеклянных, мраморных специальных стеллажах, подставках… Полочки, полочки, полочки, заставленные чем попало, чем попало! но – то ли из минералов-самоцветов уральских, то ли из стекла венецианского, то ли – дерева эбенового… А на стенах, вразброс, хаотично и вместе в хронологии, последовательности просматриваемой: оружие древнее и старинное, доспехи рыцарские времён людовиков, карлов, наполеонов… и на поверхностях резьба, инкрустация, чернь, виньеточки да филигрань с эмблемами! Огромные шахматы – слоны из слоновьей же кости, шахматы поменьше – на клеточках выстроенные перед парадом ли, сражением генеральным бронзовые ополчения… Одеяния – камзолы, шитые золотом, нечто непонятное-удивительное с позументами, что-то совершенно нерусское, но сплошь в бисере, в стеклярусах, а неподалёку – родные сарафаны ситцевые… шелка, пан-бархатные платья и на столиках – головные уборы, короны, также салфетки камчатные, орнаменты, вязание и кроены необычайные в простоте именно, спокойствии своих на фоне кричащего пира-ампира, ибо невесть сколько античного и под старину размещалось тут… Пестрота тонов, цветовых гамм, смешений-смещений откровенных множества оттенков, колеров, дисгармоний, вплоть до насыщения плотного фарблёного стекла казались несопоставимыми хотя бы по причине кучности их и радужности не к месту… Изурочья по серебру, фарфору тонкому-китай-скому, росписи по дереву невиданных пород, шкатулочки, шкуры с выделкой на полах и прямо на ворсе по щиколотки, бутыли с винами коллекционными-выдержанными эпох минувших и непременно искрящиеся в светах льющихся, штуковины механические-заводные (о чём Толя позже проведал] и в нескольких ящичках причудливых под стеклом створчатым-раздвижным – каменья крупные, драгоценные: опалы, в том числе чёрные, редчайшие! жемчуга в раковинах и просто на песчаных подстилочках, рубины, алмазы негранёные, сапфиры да изумруды… опять же бок о бок с яшмой, малахитами, александритом – не от хозяйки ли медной горы подношения… за что вот только?! В большущем, замыкающем анфиладу целую помещений каютных салоне Анатолий и вообще обомлел. Как минуточек пару назад, хотя ему-то казалось, что в Сезаме дивном пребывает вечность целую…
Посреди залы настоящей, выложенной мрамором белым в прожилках голубоватых, на возвышении небольшом стояло… – что это?! Гигантское снежно-ангельское крыло? А второе где же?? А может, колоссальных размеров серебристый, светлозарный лебедь?! Или… Толя не мог уразуметь. Утопая в пушистых разводах напольных, бороздя вслед за девочкой невиданное доселе, он инстинктивно вобрал голову в плечи… зажмурился даже… Озирался если, так с восторгом мучительным – был раздавлен… вознесён!! С него хватит… Но что это? ЭТО… переливалось, сверкало, излучало силу магическую, метало искры-молнии, разило огнём-жаром чермным, бросало в дрожь похлеще, чем изображение на волнах, недавнее, но уже почти позабытое, отодвинутое на второй план за время скоротечное «экскурсии». Что ЭТО?.. ОНО притягивало – отталкивало великолепием пышным…
– Садитесь, садитесь! Прямо сюда вот… Что же вы?
Управляемый девочкой, не сразу, но таки послушно присел на краешек стульчика с оббивкой в розочках глупых. Он спал, он боялся, что сей миг очнётся, выйдет из паморочного забытья и улетучится, развеется многоцветье, исчезнет волшебство фееричное, сгинут чары неземные сна, грёз наяву… а их место займёт огненная пасть топки, лопаты ж-жвых, восьмого пота нет, угля сажей не замараешь… что «тама» ещё?!
– Слушайте!
Не-т, ЭТОГО он уже не мог перенести!
Ноздри его раздулись, затрепетали…
Никогда, нигде, ничего подобного он не испытывал.
Билось и не билось сердце в груди. Сердце больше ему, Анатолию, не принадлежало! Было во власти ЭТОГО… кощунства родного!!!
Самая родимая боль…
Самая желанная тоска…
Что же ЭТО???
Оно вырывало сердце – из сердца сердце! вырывало, оставляя мякиш полый, который не в силах был сопротивляться. Мотыльком преданным ОНО металось, неслось к огню несуществующему и вместе с тем полыхающему – но вот где, где?.. Обжигало, воспламеняло неизведанной прежде страстью, лучами мощными и незримыми… Ненасытно было, о-о, как ненасытно было ОНО, ибо возвращалось, возвращалось (а уходило ли вообще?), вернувшись же на останки бренные, на мякиш, зашедшийся в пульсе, в рыданиях, в ожидании возвращения этого, снова и снова набрасывалось с приговором бессмертным своим, вновь и вновь выкорчёвывая из плоти живой суть, ипостась, чтобы опять и жестоко вырваться прочь, выгнетая, изнутряя донельзя обитель души, но и даруя невыносимое счастье вечного высвобождения такого – сердца от сердца, сердца от сердца! сердца от сердца!! Даруя бесчисленное количество раз и по нарастающей… Агоги…
Он чувствовал: плачет. Боялся шелохнуться, ничтожный, беззащитный под напором медовой и полынной чистоты, в пламенах жгучих и нестерпимых…
Но качался мир, влекомо и притягательно звучала музыка Петра Ильича Чайковского и он, переродившийся, встал… Он видел ЭТУ музыку. Так прозревают слепцы. Нежно-нежным крылом забилась она о брег сердешный и словно отозвались эхом многоголосым зазывные, тёплые дали – во черни[2]2
Во черни – в тайге
[Закрыть], мшаринах, в кровавых разлучных слезах и с памятью светлой, святой… о завтрашнем дне.
Толе казалось: летит, парит в струях наплывных, стозвонких – встречь судьбе. В счастливый придел!..
Он – шёл. Неосознанно. К девочке. К роялю. Выпучив глаза, вздёрнув руки (по-шатунски – лапищи), тотчас опустив их, потом за голову схватившись и шепча губами молитву незнаемую, на алтарь Музыки приносимую…
Он НА МУЗВІКУ ШЁЛ!..
…остановился инструмента подле, взглянул на клавиши, на ручонки принцессы – испариной покрылся лоб, дрожь в коленях не унималась… Молчал, внемля…
А музыка продолжала звучать.
Ах, как же звучала она! И не было ничего вокруг, в нём самом – нигде, никогда и ничего, оказывается, не было и в помине – ни этого огромного плавучего музея, ни Кандалы Старой, ни тайги, сквозь которую широко и плавно струит величавая Лена, ни Зарудного. Ничего, кроме невесть откуда взявшейся, им самим не подозреваемой его… его ли?? души – души истинной, доселе неведомой, не предполагаемой даже… кроме движения – по живому, её, души этой новорождённой, в душу старокандалинскую, всегдашнюю, чтобы поддержать сердечко-то, мякиш, который с каждым звуком всё более метался, мучался в груди, разрывался и не мог разорваться на части.
…Несколько лет назад впервые он ощутил потребу из лоскутков бересты, камушков, обточенных временем ли, волною накатистой, из молоденького и крепкого кедрача – да из чего попало, буквально всего! – разные игрушки и куколки мастерить. Что-то получалось, что-то не очень – его привлекал сам процесс, зуд в пальцах унять хотелось, да полюбоваться после на творение рук своих. Так вот, страстишка оная час от часу становилась забористее и куды-ы там испарилась? – напротив, за грудки инно брала! Не отпускала! Поделки, что выходили из-под рук золотых, ублажали малышню. Он щедро дарил детворе бедняцкой милых, забавных дружков, ни на что не похожих, и только «лесного человечка» оставил себе – то была наилучшая, удачнейшая работа, поскольку с особенным, радостным подъёмом, по наитию, вдохновенно лепил-вытачивал «товарища по несчастью», любил, одухотворял куклёнка, делил с ним печали и светлые минуточки редкие, разговаривал с игрунчиком и когда трудился над ним, и тем более после, ведь лесовичок всёшеньки разумел, хоть и не отвечал, нем был, нем, но не глух и охотно помогал сиротинушке… Прошкой! называл Толя с горечью сладкой деревянного небожка. И берёг пуще ока зеницы…
И вот сейчас, музыку слушая, проникся мыслью-озарением: впредь также будет разные диковинки создавать, глядишь, на хлеб-соль… хоча-а… Мысль сия стала предтечей потока иного, неожиданного. Вспыхнув, не померкнув, толкнула сознание… И выкристаллизовалось главное решение, кремневую твёрдость обрело, ясность полную и ошибки здесь, сомнений малейших не было.
Тем временем кончилась Музыка…
– А меня Клавой зовут. Давайте знакомиться!
«…а меня клавой зовут… давайте… знако… клавой зовут…»
И он не выдержал, не стерпел: вон, шеметом бросился, анфиладу, дворцовую ажно, в обратном направлении пронзив, на свет вынырнул из сокровищницы сказочной, чуть ли не прыжком – вниз, туда, где жил-пахал, выхватил из закутка, ему выделенного, «ПРОШКУ» (тот дремал прилежно!] и они уже вдвоём(!) наверх помчались, в рай запретный, где один из них, он, Толя Глазов, оставил не частицу – часть огромную себя и часть эта растворилась без остатка в звуках чарующих, в образе Лебяженьки-феи по имени «…а меня клавой зовут…»; рывком взметнулся он вдругорядь за последние полчаса без малого наверх, одним-единым махом преодолел барьеры, запреты, приказания… и, не говоря ни слова, протянул на ладони «братишку»…
– Это мне? Ой, здорово как! А у него имя есть?
5
…«ГРОМ» продолжал свой путь по широченной, в жизнь человеческую, Лене-реке.
Толя и Клава подружились. Им нравилось тайно от всех встречаться в укромных местах, которых на большом пароходе было предостаточно, заранее договариваясь о времени и месте свиданьица очередного, хотя общение дочери миллионера с простым, забитым пареньком, вкалывающем без продыху-разгибу по десять-двенадцать часов в сутки, походило на бунт против норм-приличий светских, социальных, так сказать! Толю подкупала в девочке чистота. Чистота и непосредственность. Знал: отец Клавы – изверг, но разумел также, что дети, маленькие, не повинны в грехах и преступлениях родителей. И уж подавно пороки грязные отцов не распространяются на таких вот очаровательных «маловок», созданных природой самой из упований, надежд на грядущее благолепие мира – не должны прорастать плёвела сорные на ниве нежной, богданной!.. Жизнь научила его жить: думать и поступать по высшей справедливости, не по годам мудро. Девочка представлялась ему открытой книгой без слов. Текст решил написать сам и этим бросить вызов миллионеру, отнять у него дочь. Конечно, он только подсознательно, безотчётно думал про такое и побуждения оные носили поначалу не определившийся до конца характер, однако бежали дни, пропадали за кормой мили сибирские и в сердце подростковое отчётливей и настойчивей билось желание спасти Клавушку от алчности, присущей барчукам, сохранить в ребёнке безгрешность и святость земные… «Покуда рядом – не дам сатане на растерзание душу кристальную!» – примерно так думал он, заодно понимая, что поступая столь верно, решительно, целенапористо, непременно отмстит(!] и за собственные раны былые, и за боль Кандалы всей. Не по возрасту ответственный, серьёзный выбор свой сделал не сразу. Но в одночасье. Излишне говорить, что Клаву в планы сии не посвящал и что относился к ней не как к объекту некоего эксперимента – относился к Другу нежно, заботливо – как к чему-то сокровенному, дорогому, за что готов был биться не покладая рук, по крайней мере, попытаться, ведь ещё неизвестно, когда встретит-найдёт Зарудного… А на пароходе этом он, похоже, будет долго, не одну навигацию: Кузьмич явно сдаёт, так что… Встречаться же с Клавушкой вдали от сторонних глаз-ушей было здорово и полезно – прежде всего, для неё!
В свою очередь и Клава испытывала к юнцу, выглядевшему, между прочим, гораздо старше и мужественнее четырнадцати (без малого] лет своих, с одной стороны, робость, чуточку даже сторонилась всегда грязного, лохматого «дяди мальчика» (так она про себя его называла], но одначе скорёхонько к Толе попривыкла, а приобыкнув, приняла таким, какой он есть – в саже, с едучим, острым запашком пота, немногословного и – главное! – доброго. Доброго. Он стал для неё старшим братом – иным не представляла. Клава или не замечала нищенских лохмотьев на нём – не замечала и всё тут! или же начинала, играючи, приводить всё это по возможности в порядок: оттирала пятна, малюсенькими ножницами подравнивала ногти, стригла заусеницы, что-то там зашивала, нередко таскала ему, голодному, вкусности разные, каких он, отродясь, не видывал и не ел… Он ведь тоже был из сказки – вот что преобладало в её отношении к нему. Сказки же бывают разные и кому-кому, а взрослым это известно хорошо…
Однажды, потеряв бдительность всякую, завороженно стояли в одном из особых мест, уютно уединясь, поскольку тянуло друг к другу и противиться чувству сильному не могли. Завороженно, ибо очаровывала, околдовывала расчудесная палитра таёжная.
В радужной, слегка подрумяненной карусели брызг, пены, бликов, отражений угадывалась восторженная, приподнятая нота – всё в мире… в мире и согласии сосуществовало, дышало искренностью, томилось, искрило прямо-таки в приметах первых заувядания – лето преломилось уже… осенело… Пело, цвело-доцветало, увы, кругом!.. Солнце плавило кроны, осеняло клубы дымчато-зелёные дерев и кустарников, их пепельно-сизые вдали массивы и это делало берега более задумчивыми, рельефными. Оно швыряло со всего маху золочёную пыльцу на паутинки, дымочки летучие и те мерцали, мерцали ответно… долго… а солнце, притомившись, покрывалось налётом, надцветом аленьким, загустевало маково… уже не так ослепительно… Задевало скалы прибрежные-причуд-ливые, верхушки великанов статных от хвой… посыпало цве-томётно мириадом осколочков, дребезг, искр, згой, раззвёздною аки, и реку, и землю, и глаза прищуренные… чуть-чуть… Штрих-блёсточки ливней этих солнечных, мельтеша в бирюзе подобием крылышек стрекозиных в садах, гасли быстро, в никуда на лету канули и тогда взгляду открывалась омытая светами лучистыми, первозданная, чёткая, с исподу глянцевитая панорама далей… ближних и заокоёмных, в прогалинах внезапных-сквозящих – капелька в море, да, но какая, какая!
И с минуточкой убегающей каждою добавлялось в акварель звонкую по мазочку турмалиновой цвети – это с заходья просачивались разводы по атласу… покрова… Ложились на синесвод неба, на синьку вод Лены неброскими подтёками, тенётами уже… пеленали их в предзакатные рдяные лепестки. И багровели берега, и темнели урманы, углублялись в себя, серели нежно прогалины, долы расписные, поля-луга…
Неохватная блажь, обещание манны небесной – зарочной! – а под ними – сокровищница сокровений земных: разливы, дали, полёт в заокоём!.. Подвенечная улыбка… алая, многозначительная, многообещающая на устах чеширских словно… то тут, то там… из ниоткуда? в никуда?
Скосив глаза в сторону девочки, Толя вдруг впервые будто заметил: до чего же прекрасна Клавуня! Чтой-то себе лопочет, тараторит, потом замолкает, а на личике, в сусальных возблесках купающемся, ландышем ли распустилась, с губ ли чьих коралловых на её, детские, слетела ответная улыбка… ещё более алая, тёплая и готовая, казалось ему, вот-вот выпорхнуть с веточки, где насиженное гнёздышко души чистейшей свила, и затем плавно, тихо вплыть под навес обетованный, под сень хрустальную, купол прозрачный – встречь безбрежью гульливому… к голубо…певной мечте!..
Бесконечно, изнутри словно, разворачивалась тайга и, вторя ей, но только не подражая, разматывалась с плеском невнятным перламутровая лента Лены, по которой неустанно, неостановимо полз «ГРОМ». Брала начало недалече – за горизонтом, вытекала из зарности палевой сразу, хотя, в действительности, долгое время текла по широтам сибирским и далеко на севере впадала в океан ледовитый, а не в бирюзовость тёмную, Фаворскую…
Но воздух-то, воздух, о-о!.. Наповал разил своею бескорыстной, духмяной чистотою. Смолистый, ядрёный, проливной, он благодатно сам в лёгкие сочился, переполнял грудь, окутывал плоть студёностью животворящей, зажигал, воспламенял кровь, бодрил дух, учащал биение пульса… – изнутри ширится, грудную клетку распирает, на крыло встает волна неосознанного до конца, счастливого беспокоя, торжественности смутной и непонятной, но от этого не менее значимой; колко постукивают в висках молоточки – это ты взмываешь и паришь словно по-над таинствами девственными, распростёртыми, приделы мирозданные обрящешь для себя, и залетевшим с краёв саянских ли, бахтинских орланом горделиво реешь в воздухе неба таёжного… – ты, человек-то!.. И зришь под собою шар земли, а не один только в прожилках реченек-рек валунище изумрудный… и мнится тебе: расколется, как орех гигантский, этот шарик родимый, расколется… и брызнут наружу соки жизненные, которые до поры сокрыты подкожно и какими напоён до краёв мир, какие подпитывают и тайгу, и небо, и Лену, и всё-всё вокруг щедро, с упоением. На озоне настоенные, на смоляном духе крепком сибирском, на кедраче да хвое вековечных… Вот такой воздух, не взыщите, такая уж благодать! Солодкая!..
…Наливалась румяной, розовела томно, вбирала вечер по минуточке кажинной час за часом, час за часом сибирская лепота и вместе с воздухом удивительным вдыхала и вдыхала красотищу эту Клава, купалась и млела в ней страдальчески-мило (Анатолий пока ничего не замечал – сам был во власти обаяния сказочного сих мест], с улыбкой уже не прежнею теплоалою, воспарённою, но с дрожащей… неверною… Нежно-горько губками вышёптывая страдание своё…
В бугристых, обвальных склонах, иссечённых, изъеденных сивинами, пробуравленных, но воедино-накрепко жилистыми корнями и связанных, причём, многие корнища те обнажены были после бурь страшенных; в зияющих, к вечеру мглистых, к тому же тенями длинными испещрённых выбоинах в скалах, глыбах, породах; в курумных нагромождениях… во многом ином что-то было надмирное, приваживающее… – но что? что?! Ирреальность бытия или, наоборот, сермяжная, посконная самодостаточность его? Кто ответ даст? Бог весть!.. Так или иначе, но скрозь суровость и внешнюю жёсткость величественных, былинных аки берегов проступало и утомление… Из монументальности абриса чёрточка за чёрточкой, штришок за штришком проглядывали почти человеческая тревога и нечеловеческая тоска…
Шло время. Новые отметины впечатывало окрест: трепетный кумач сменился кармином тяжёлым, а выше к зениту обнажился лиловатый неф с разбросанными по нему яркими-яркими сиренево-чёрными гроздьями перистых облачков; уже готов был проступить и первый звёздный эскиз – набросок, вехи наимерцающие Млечного бездорожья… Словно длань исполинская опрокинула один за другим несколько призрачных ковшов ночной акварели и та хлыном наводнила пейзажи небесные, земные, стёрла изображения, очертания… – и тебя, тебя выкрала, удалила от мира сего, человече, а куды вот потом дела, в какую пустынь отшельничью, в скит какой – не ведано, увы! да и не суть важно: разве от себя убежишь??
А время идёт… идёт…
По бровке невидимой взошла на свод вызвезданный Луна, оросила струями ясными таёжный материк, высокомерно эдак повела взорушком очим в сторону высыпавшей рати своей. Тотчас прошелестел долу намаявшийся за день ветерочек… Устал… ослаб… Сник порыв дуновенный – не ветерец-лобач! Так колышень прикосновенная шершавым, тёпленьким язычком лижет-гладит подскулья, щёки, кисти рук и в глубоко лиричной, ждущей ли манны небовой тиши сумеречно, проникновенно вышепчивает колыбельное «тс-с…», «тс-с…», «спа-ать…»
А тайга не знала и не ведала покоя! Жить нараспах продолжала, вдыхать звёздный озон, пить неиссякаемые соки землицы родной, возвращать лону телесному материнство, обнимать кормилицу корнями, тянуться ветвями к почве… да так и не приласкаться ни разу; она, тайга, скрипела, потрескивала, шелестела и выщёлкивала, ухала, голосила, подпевала самоё себе! Черемицы, подпихтовый бадан, сон-трава, багульник, майник, прижухлый уже – не май-месяц, чать! пырей, сотни других разнотравий мал мала меньше, кустарников, цветов, наконец, так и не сорванных влюбчивой молодостью, глухоманных, страстно тянулись вверх, днём и ночью, в дождь и в пекло, неистребимо источали медовую, какую-то липкую душистость, нет-нет да и отдающую спёртой прелью трухлявых гнилушек в мочажинах. И оттого в воздухе стоял особый, непередаваемый, квасно-пряный дух тайги – предтеча непременная ароматного нектара медвяного, когда начнут плодоносить цветы, хотя многие уже и стали, даруя пчёлам взятки свои… Недолго ждать натиска осеннего, благодати райской, того неуловимого часто мгновения, когда всё цветущее достигает наивысшей зрелости, но ещё не переступает межу, за коей – увядание, усыхание, прощание со свежестью до не скорой весны!
В зерцале чёрном реки сиротливо, жалко распинался двойник Луны – растекался ртутью по гребешкам плескучим, вновь в капельку ломкую собирался, паясничал, рожицы корчил своему близнецу такому же немому, что в сутолоке звёздной не затерялся, но особливую, царственную осанку приобрёл среди бастардов: ага, мол, я вона как могу, а ты покедова там, наверху, поболтайся, только гляди мне, братан, не простудись в остыни-т бездны… И смех, и грех! Хотел он почему-то озорным и бесшабашным быть, месячишко отражённый тот. Обмахивался, отмахивался веером звездотканым – не тем, небесным, а тоже отображённым в затонцах-плёсах спящих… словом, фиглярничал, в ужимках досуг коверкал, шут гороховый. У самого-т на душе, небось, кошки скребли. Да и то, говорят, всякий шут на себя шутку шутит!..
А когда забрезжило на солнцевсходье, опали-пропали пушиночки блискучие когда, – растворились без остатка в «нигде» вышнем и в «нигде» реки великой обе селены и понятно стало, с какой такой радости шпынял он себя, кувыркался-егозил выскочкой-не прислужкой. Хотел Толе и Клаве надолго запомниться, на последующие годы все. Догадывался: это его звёздный час! подозревал: случайным? не случайным, а символом двуличия являлся, как Янус… Сколько их, янусов тех, в жизни грядущей на пути обоих стоять будет…
Кончилась сказка из тысячи одной ночи, сказка ленских берегов, но осталась память. Клавина красота осталась задушевная. И ещё – повис знаком вопросительным из сердца неуёмного говор будто:
– Где, где раньше всё было?! Почему сейчас только счастьем мгновенным выплеснулось из грааля?..
Здравствуй же, утро сибирское! Толя и Клава давно разошлись – не довелось вместе встретить зачин дня нового, вдоволь над месячишком речным покумекать-посмеяться. Девочка сладко спала в постельке, лицо её безмятежно дышало, страдание же, которое на минуточек несколько исказило овал прелестный, нервная сжатость губ, перед тем, как вышепнуть еле-еле слово неузнанное, неслышимое, бесследно напрочь ушли… Что до Толи…
Бугрятся мускулы; гарь и пекло адовые; грохот-гуд огня; бесноватые блики полымей; восьмого пота нет; угля сажей не замараешь… А вот с душой, с душой человеческой как???
Выдалась минутка, опять выскочил из нутра пароходного, встречь дню занимающемуся, который ослепил, освежил, обдал!.. Глянул взакрай – а-ах!.. остаться бы там, в тех именно, справа по борту проплывающих, зарослях кедрача по-над дикотравьем буйным, в бутонах хмеля… или – на той, во-он, взгорка левее, муравушке ложечной, что в распадке росно вызванивает, мириадом «светляков» знать о себе даёт, да прикорнуть сном богатырским, а опосля просто жить, жить праведно, скромно, полезно и красиво, здорово… На земле русской. И чтобы другим людям непременно хорошо, лучше стало от сердца твоего, чтобы тепла, теплоты вы-имной каждому перепало бы…
Доброе утро, тайга!
А утро и впрямь выдалось хоть куда. Лучистое, неизбывное, шагнуло с облачка на волну гирляндную, взошло на палубу, лучик протянуло: живи, парень, подобно «Тропычу» путь свой знайди и прошагай его от и до.
Ярче-жарче делалось кругом. В блеске дня нового перемежались дали, ещё недавно размытые, в очертаниях блёклых, спутанных, вдруг ожили, огранились чеканным золотом… грудью напирали, наползали, восставшие из снов своих забытых, силуэты, формы, предметы отдельные… и уже как-то ближе подвинулась тайбола, словно сбросившая голубую, дымчатую кожицу, зеленеть принялась. Весело, пёстро, зазнобо зеленеть, такая вся точёная, резная, выделанная – настолько прозорен, чист воздух (так в озере горнем сквозь толщу хрустальную можно различить на дне камушек каждый, живиночку махонькую!]
Утро… Парное, согласное, здравствуй! Здравствуй, поновление тайги! Не жалко слов…
Толя продолжал смотреть в одну, казалось бы, точку. Эх, остаться бы действительно там… Поближе узнать Клавушку – на природе, в общении с лесом, с белочками, с птичками, их голосами чарующими наверняка отогрелась бы душа девочки – тут, на «ГРОМЕ», и Толя чувствовал это – прикованная к чему-то тяжёлому и глухому, донимающему, хотя с ним, с «дядей-мальчиком», – также чувствовал-знал – раскрепощённая и отдыхающая… Вчера, когда оба любовались фантастической красотой здешней, он углядел-таки, пусть не сразу, то ли горечь, то ли страх, а может, отчаянье на личике милом. Тревога… Тоска… Бессилие… Да всё сразу. Боль. Просто боль. Словно что-то мучило, выворачивало наизнанку душу детскую… ломало… И когда бедняженька даже ротик приоткрыла, чтобы вскрикнуть, он тотчас:
– Сталось что? Клавушка! Барышня! Ась?..
…спросил. Поди ответь! Улыбка, что блукала дивно по губкам-то коралловым, треснула, раскололась. В глазёнках – испуг, проклятие, будто видит перед собой дьявола, не иначе.
…ПАМЯТИ ЯЗВА – ТОТ ДЕНЬ. ПРИСТАНУТ К БРЕГУ СЕДОМУ, ПЕПЕЛЬНОМУ, К МОРЩИНИСТОМУ БЕРЕГУ ЖИЗНИ
ПРИСТАНУТ ОТПУЩЕННЫЕ ПОСЛЕДНИЕ КРОХИ СУДЬБЫ, ЧАСЫ-МИНУТОНЬКИ ПРЕДСМЕРТНЫЕ… ЗАЁРЗАЕТ НА ОДРЕ СТРАШНОМ-НЕМОМ СТАРИЦА – ВЧЕРА? ДАВНО? ЭТО БЫЛО… ГОЛОСИНАМИ, КРИКОМ-ОРОМ ИСТОШНЫМ ПРИСЛУГА ЗАХОДИТСЯ, ЧТО В ДОМИЩЕ, ИБО С ЧЕТЫРЁХ УГЛОВ ПОЛЫХНУЛ, АКИ ПЕНЬКОВЫЙ В САЛЕ ВЙТЕНЬ, ОН, ВЕЛЬМОЖИЙ-СРУБ-ЛЕННЫЙ… ПОПЕРВОЙ ЗАНЯЛСЯ В НОЧИ БАГРОВО, ЯРОСТНО, ПОТОМ ПОЛОМ ПЛАНУЛ-ДХНУЛ – АЖ ЖАРКО… ТИШЬ СБЕСИЛАСЬ, ЗЁВОМ УХАЕТ… СТУКИ, СКРИПЫ… В ДРЕМУЧЕМ МОРОКЕ ДЫМНОМ – ЖУТЬ, Ж-ЖУТЬ ЗРЕТЬ СТРАХОЛЮДИНУ!!! КАШЕЛЬ, СЛЁЗЫ, ЕЩЁ БОЛЬШЕ ДЫМА… ЛИЦО… ЛИЦОВИЩЕ… «Ма-аа-менньк…» – ТИХО, НО ВДРУГ…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?