Текст книги "БЛЕF"
Автор книги: Н. Левченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Такой порядок был характерен, видимо, не только этой психбольнице. Он еще в первый свой приход, за месяц до того, готов был к всевозможным неприятностям и все же обомлел, когда воочию увидел.
– Отсели бы, подарят вшей!
Сопровождавшая больных сестра в накинутом на плечи ватнике с симпатией взглянула на его дубленку.
«Они совсем не чувствуют?»
– Кто это, вши?
Кажется, он вслух сказал. Её лицо с опрятно подведенными бровями сделалось как типографский бланк официальным. Придерживая за борта фуфайку, поправила невидимо морщинящий халат и отошла.
Процессия тем временем перевернулась: через дверной просвет ломили взор перед сугробами, наваленные там – как освежеванная туша вепря или мамонта – матрацы, в которых вымораживались вши. Четвертый по ранжиру, с отросшим белобрысым ёжиком и рыскающим взглядом, точно у хорька, – отстал, склонился, как с челобитной ото всей дружины. И заканючил, спрашивая закурить:
– С Крещенья, с самого Крещенья не были. Троицу-то? Троицу-то ишь как распрягли? Гадко православным мерзлые огарки собирать, гадко! – и повторяя это, скрёб под майкой грудь, не уходил.
– Чего-нибудь в окне увидели, милейший? – Калугин выжидательно смотрел на Статикова поверх своих очков. – На вас лица нет! Так, значит, золото и бриллианты: приторговывал. Супруга-то уж говорила про кабриолет: хочу, мол, как в Неаполе. Или, может, где-нибудь еще: она-то, попрыгунья, много чего повидала, поездила по белу свету, когда еще все под запретом было. Ему-то самому, ей-ей, так и не снилось. Вот он и одалживался. А давеча, под Новый год, что отмочил? От перекоса, ведомо уж, мания величия.
И всё-таки тот злополучный день 6-го января начался для Шериветевых, со слов Калугина, о чем он тоже от кого-то слышал, трагикомически удачливо. Взявшись после рейса за уборку, Шериветева нашла на антресоли несколько билетов лотереи. Предполагалось, что она была той самой, которую разрекламировал под Новый год профком: собранные средства должны были пойти на обустройство прилегавшей к площади автостоянки, где связями Варыгина было уже выделено место, а также на благотворительные нужды. Варыгин уверял, что каждая копейка обойдется и лотерея будет якобы беспроигрышной, примерно так же, как букет жене к 8-му марта. Зная профсоюзный стиль Варыгина, его ремарку надо было понимать, конечно, тоже в переносном смысле, как тонкую гиперболу и ядовитую насмешку. Но мало домовитая супруга Шериветева едва ли могла знать об этом. Прибрав на антресоли, она уже хотела выбросить свою находку как завалявшийся макулатурный сор, если бы ее ни разобрало любопытство. (Сказав это, Калугин поглядел на Шамаханову, намереваясь будто извиниться за допущенную вольность выражения, способного нечаянно задеть в той родственные чувства; степенно кашлянул, но промолчал). Она заметила, что все билеты, сколотые вместе канцелярской скрепкой, разложены по номерам и сунуты пятком в игорную таблицу.
– Эту расположенность по номерам, я вам скажу, особо выделяют из сопутствующих фактов, а некоторые наделяют даже конспирологическим значением, как убедительное доказательство того, что проливает новый свет на личность Шериветева и подоплеку происшествия. Ну, так что вот.
Но и других свидетельств, продолжал он, то бишь – не касаемо характера супруги и обнаруженных пяти билетов, накопилось уж порядочно, притом, что они точно «клоны уже съеденного кролика», – он плохо слышал, но почему-то все запоминал и обожал цитировать других, – стремительно росли и размножались. А что до «самого того» (он вновь как, извиняясь, поглядел на Шамаханову), так нечего и удивляться, что отыскались те, что сами наблюдали за уборкой: отлично знали, как и чем обставлена квартира Шериветевых, где расположена та антресоль, куда зачем-то дернула нелегкая залезть супругу, и даже, в чём она была одета.
– Ну, вроде крепдешиновый халат с цветочками и всякое дезабилье такое, – добавил он со старческим брюзжанием. – Другие говорят, что якобы и вовсе без халата. Откуда чего взяли, шалуны? А хоть бы и так. Но я чего не видел, то не знаю.
Он сделал жест, явно собираясь почесать затылок, но по дороге сам себя одернул.
– Так, так. Сам говорю себе, стою и думаю. Так, так.
Сказав «так, так», он выдержал с минуту деспотическую паузу, проверив, все ли его слушают, при этом посмотрел на каждого, чтобы оценить производимое им впечатление. Достав платок, прочистил рябоватый нос и флегматично продолжал.
– Неважно, в чем она была одета. А только сам я вот, какого мнения.
Согласно его версии, решив, что перед ней припрятанный сюрприз, супруга Шериветева проверила один из номеров, нашла в таблице совпадение – и ахнула. Как это происходит от избытка чувств у впечатлительных натур, она разволновалась до того, что впопыхах не попыталась даже позвонить супругу, – недолго думая, взяла такси и покатила в Управление. О том, как развивались детективная интрига дальше, чем началась и чем закончилась их встреча, было неизвестно. Но ради объективности, настаивал Калугин, следует признать: ни самого билета, ни ксерокопии таблицы никто потом в руках у Шериветева не видел, как и никто не мог сказать, чем тот занимался погодя уже, как проводил свою жену. Все услыхали только, как он раскатисто захохотал; расшвыривая в стороны служебные бумаги, крикнул: «фиат! фиат!» Затем вскочил, – отвесив всем земной поклон, вскарабкался на стол. – Калугин всё это, за исключением последнего, изобразил. – И ну отмачивать коленца из канкана.
Изобразив канкан, глашатай звучно выдохнул, опять достал платок и начал протирать порозовевшее как после духовитой каменки лицо. Пока он занимался этим, в комнате возникло шебаршение, отхаркиваясь лентой, застрекотал пискляво факс, который был у секретарского стола на тумбе. Но все смотрели на эксперта и на его мелькающий инициалом Κ платок, как будто ожидали какого-нибудь циркового пасса или «алле оп».
Припоминая это, Статиков излишне придирался к сослуживцам: и у него не раз так было. Как говорил обыкновенно в виде извинения Малинин, когда они давно не виделись, – насупливая брови и поднимая кверху, точно проповедник, перст: был мелкий фарс и обоюдный неуверенный винтаж в происходящем.
Закончив протирать вспотевший лоб, Калугин что-то произнес.
– Да выключите вы эту тварь! – перекрывая факс, взорвался Лапин. – Где-то я уже читал такое: Фиат, кабриолет? А может, всё-таки – кордебалет?
Он почесал фалангой пальца по носу и закатил глаза к плафону с пляшущими нимфами.
– И где же вы могли прочесть такое?
Калугин укрепил на переносице съезжавшие очки – и посуровел.
– Всё сам же учинил: никто его, смутьяна, не неволил – вот вам! Фома неверующий, плохонький вы наш Плевако. И забирать-то не хотели, – а?
Элеонора Никандровна оторвала часть ленты с сообщением, прочла и, скомкав, кинула в корзину. Она хранила постное сугубое молчание.
– Какая-то бредятина: канкан, Фиат! – скептически промолвил Лапин. – Да было бы из-за чего, коли на то. Чего он там еще сказал, когда выплясывал? По вашему рассказу, так только колдовского помела не достает. Фиат на месте, а помела – не достает! Или этот крендель тоже на его латыни?
Посмеиваясь, он вынул из стола пластмассовый стаканчик с зубочистками, вытряхнул через отверстие одну и начал саркастично поковыривать в зубах. По комнате как расползалась клякса.
Калугин косо посмотрел на Лапина, желая вроде возразить, но только засопел.
Против Шериветева, по выражению эксперта, – окоченевшего как махаон на медунице за своим столом, навытяжку, бойскаутом, между теснившихся по сторонам коллег, стоял Доронин. За ним нахально грудились два белокурых сбитых санитара в телогрейках и тут же, в медицинской шапочке, – нос пипочкою, – врач.
Тут в горле у рассказчика чего-то запершило… Глядя на него, все ожидали смысловой развязки. Статиков отвлекся: в ушах был непонятный шум как от журчащего по камням ручейка. Пробуя найти источник раздражения, он посмотрел на Лапина и, словно тот располагался прямо у него мозгу, услышал, в соусе эмоций, мысли консультанта. Он до того был поражен самим уж фактом этого открытия, что не придал значения тому, как это получалось. Ну да, он мог подчас предвидеть что-нибудь на день или на два вперед, когда это касалось самого его, но проникать в сознание других людей ему еще не доводилось. И все же выходило так, что он каким-то образом мог знать, о чем в ту самую минуту думал Лапин. Насколько это верно отражалось в голове, тот с чувством покаянной горечи припоминал, что Шериветев как-то раз назвал его «непроходимым тунеядцем». Сказал он это без свидетелей, когда все вышли на обед, и на своей латыни. Но Лапин записал и после перевел. И думая теперь о том, что это была все-таки культурная латынь, а не тот скверный мат, каким его в одной редакции послали, что это все-таки сравнительный пустяк, все также трудоемко поковыривал в зубах.
В переложении Калугина здесь была целая подвода пристегнутых к событию ремарок, пробитых дыроколом многоточий и лакун. Понятно, что разрозненные слухи, вызванные инцидентом, при большей или меньшей противоестественности сцен, сейчас муссировались повсеместно: нарыв созрел, и вакууму надо было чем-то заполняться. Вконец уставшие от склок, люди, видно, лишь искали повод, слабое местечко, вокруг которого им можно было бы сплотиться, выговориться вволю и заодно свалить на происшествие чего-то из своих просчетов и невзгод. Но это было в человеческой природе, поэтому нельзя винить кого-то одного: Калугин просто фокусировал все неурядицы в себе. По нравственному складу он не был циником или прожженным лицемером, который мог бы втайне радоваться, глядя на чужое горе, но говорил не без прицела, причем уже в иных фигурах речи, чем давеча, когда вошел. Едва ли он всерьез обился на шпильку Лапина, упомянувшего кордебалет: намеками на тугоухость тот поддевал его и раньше.
– Вы, может быть, и правильно заметили, – язвительно промолвил он. – Да вывод больно скорый сделали. Здесь надо еще разобраться в соответствиях. А то у вас, у сочинителей, одно с другим уж больно хорошо срастается!
– У нас у сочинителей? – переспросил польщенный Лапин. – Ну, вы это того, я думаю, чуток загнули.
Пытаясь подобрать уместные слова, он бросил ковырять в зубах и со снисходительным недоумением воззрился на Калугина. Но тот немедля осадил его:
– Я сказал, у сочинителей, не у писателей! А именно у – вас. Ваше отношение нам всем известно. Ан не настолько страшен черт, как те, кто его таким малюет!
– Какое отношение?
Все еще с недоумением, но, быстро наливаясь краской, Лапин стал приподниматься в кресле.
– Позвольте, Филарет Ипатьевич, кто кого малюет? вы это обо мне?
– О вас, о вас! – чеканно подтвердил Калугин. – Чего вас, досточтимый, так задело? Или уж не помните, кого вы чуть чего так сразу батогами били? Теперь переметнулись, будто защищаете? В чужом лукошке клюкву давите, Аристофан вы никудышный наш!
– Тоже мне, анахорет затюканный! – обмякнув, тихо огрызнулся Лапин.
Калугин то ли не расслышал, то ли счел излишним отвечать. Присев, он с покаянным выражением обвел всех окулярами своих диоптрий:
– Не думайте, что я хочу остаться в стороне. Я признаю, что тоже виноват. Цветочки были, доложу я вам. Да токмо – прозевали, надлежащих мер не приняли, сочли за пустоцвет!
Начав перечислять все недочеты и огрехи в работе их отдела, он как записной оратор разошелся и не жалел ни времени, ни сил. Но он с расчетом уклонялся сторону и говорил – не сгоряча. В отличие от Лапина, который все же видел ситуацию такой, какой та и была на самом деле, Калугин пробовал придать обычной мерзости на бытовой подкладке пикантность дела с политической начинкой. Коль вдуматься, с учетом его выслуги, каких-либо практических расчетов быть тут не могло. Видимо, он вел себя так уж по одному тому, что это создавало отраженный нимб и возвышало его самого. Клеймя за упущения других, он даже был готов пожертвовать собой, признаться в собственном пристрастии к «опальному». Рубил как гайдамак с плеча по всем, кто проглядел, вовремя не оказал поддержки Шериветеву и как нагайкой шпарил по ушам, цитируя того.
Фактически все было проще и в эпилоге обстояло так. Вокруг стояли как на панихиде и смотрели. Две телогрейки и – нос пипочкою – врач. И точно миро на иконе сочились капли сволочного пота на гиппократовском челе врача. Свет люстры студенисто растекался по поверхности стола, другой свет как жар-птица бился в окна.
Когда он встал, все расступились.
– Causa finita est! – откашлявшись в кулак, сказал Калугин.
Статиков пошевелился. Калугина и Лапина в нем больше не было. Ясно, что не к этим пустоватым ишемичным отношениям только и сводилось всё, но ощущение свободы, которое он позабыл уже, все длилось и не прерывалось. В этом состоянии он вздрогнул и открыл глаза.
Поежившись от вдруг дошедшего до мозга холода в ногах, он поворочался на месте. Шериветев что-то всё не выходил. И он по-прежнему сидел на испещренном бравой матерщиной дощато-псевдокожаном диване в коридоре. Здесь было зябко и чертовски неуютно. Чего-то в этом бдении, подумалось, есть как эрзац продукции тех будничных очередей в приемных Управления до той поры, пока туда еще ни перекрыли полностью свободный доступ: прилив самоиронии его как будто даже разогрел. Диван был жестким, несмотря на ватную набивку, и, раболепствуя, поскрипывал. Но это было так уж, аллегорией: к казенной мебели он никаких претензий не имел. Сестра, которая уж раньше видела его, была доброжелательна: предложила зайти в ординаторскую. Но он отказался. Она вконец проняла своей счастливо-беззастенчивой улыбкой, пока ходила взад-вперёд с болтавшейся на алюминиевой цепи отмычкой в виде буквы «Г», прозванной у них глаголем. На дверях не было ручек.
И тут он вышел, как составлен из неправильных частей. По походке и узнал. В пижаме, все же опрятнее прочих; в руке кружка и ложку в ней большим пальцем придерживает, чтобы не бренчала. Увидел, удивился. Разве что ему – не говорили? Хотя он это любит, невзначай.
Присел, поддернул шаровары на коленях. И как при омовении провел руками по лицу:
– А ведь знал, что придёте! Первый-то раз не ко мне приходили, помните?
Можно было бы не отвечать: он по глазам и так всё видел.
– Вы же здоровы. Чего вы тут?
Снаружи захрустело и низом через щели потянуло холодом. Явление из целого числа необъяснимого: дверь в тамбуре, как показалось, хлопнула, но из него никто не вышел. Перед своеобычливой реальностью рассудок здесь приметно пасовал.
Шериветев грустно улыбнулся в пол.
– А вам так разве не удобнее пока?
Осекся, будто бы припоминая что-то. Кружку на диван у своего костлявого стегна поставил и ладонью накрыл боязливо, точно мухи залететь могли. Болен он или нет?
– Думаете, будет лучше, коли выздоровею? – серьёзно спросил – и, как дитя при виде сласти, оживился: – Вы вот говорите. А у меня такое, знаете, тимение бывает! Ей-богу: ну, еже бы и я другой, и все другие меня эдак видят. Хочу быть облаком, ветром. И будто становлюсь. Может, уж не сплошно я, а аментийский Ка, двойник. Слышали о них чего-нибудь? Историю-то как-никак читали. За ними там следили, овогда наказывали даже, да. Летать хочу, страстно, без удержу!
Глянул плутовато. Как ему врачи-то верят?
– Обаче чудится, что я и есть, чем быть хочу. Одна морока, все числа ведь того гляди перемешаю.
– Зачем вы? я же не за этим.
Как не расслышал:
– Ну да, не всё прокуды да извет. Да только уж к тому ли, к этому, а привыкаешь. Кришнаитские улыбки-то их видели? Это – от этаких, как я. Противоядие. Борьба с воображением, – вдох-выдох… хитрецы! Но в куче как-то всё у них, нерастаможенно. Пора, говорите? – ушел в себя. И стал, как изнутри, рассказывать.
Не-совершающий не совершит, не-жертвующий инде жертвой станет. В предательстве уже кто предан; убийство матери-отца – не грех!
Эге, а что есть грех? несовершенство якобы, от рода или от природы. А коли так, ага, так мы тут еже паки ни при чем. Поэтому инде – от умудренного к ученику, всё говорят. Известно, да. Ан, что-то неретиво это обучение идет: иные, поглядишь, никак не доживают. Да что вы? что вы? Узость передачи, им твердят, всенепременно обусловлена вашим состоянием непонимания! А был ли выбор? мальчик – не подкидыш? Дурная трава быстро всходит. Потом, когда уже подрос, пошел в отца, боятся потерять. А ведь непомнящий своей души не знает самого себя и больше уж не развивается, известно. Но изначальный первообраз есть: Бог умер не везде. А ежели и умер, так везде инаково. Не пей из лужи и не плюй в колодец. Талдычишь все, талдычишь, да куда там! Думают, кудахтанье одно, чихвирь, привыкли фиги с маслом получать. Однако было это всё уж, да. А посему и я всё говорю: угомонитесь, дайте им хоть бы почувствовать себя людьми. И они не забудут этого. Вот и вера. Не ищите в себе обиды и тогда почувствуете их обиды. Дарите и любите, хоть не измельчая. Actus purus,44
Чистое действие (лат.)
[Закрыть] – знаете? Но помните, чем дух вершит.
Это уже когда расставались. Может, и не говорил: как телетайпной лентой пробежало в голове, и тут же повторил, чтоб не пропало. Когда он рядом, так бывает.
Из-за служебной двери с просьбой не входить за рамкой и самодеятельной надписью «Здесь морга нет!», которая была пониже, поперек листа альбомного формата, приклеенного скотчем по углам, выглянула медсестра. На лице как на подносе улыбка.
– Так это, что, и есть ваш Голубев? А ничего. Красавчик!
Вровень с ее шапочкой на косяке было нацарапано убористое матерное слово с причинным указателем на кабинет.
Она поймала его взгляд и рассмеялась.
– Чего, хотите обратиться?
Они тут были вроде все маленько не в себе. Пора было прощаться.
– А что супруга? Мне очень бы хотелось с ней поближе познакомиться, поговорить, – не возражаете? Вас аккуратно навещают?
– Может и пора, может и пора. А вас? Моя ещё летает.
Выйдя из ворот, Статиков увидел на ослепляющей заснеженной равнине впереди две женские фигуры, следовавшие по окружной, посыпанной песком дороге друг за другом; одну он, было, принял за Елену. Свернув, он пошёл по вьющейся в снегу тропинке вдоль забора, мимо подновленных купоросом корпусов: к автопарковке у шоссе, где он припарковал свой черный Dodge, так было ближе.
«Да явится душа твоя, да ступает нога твоя на всяком месте!» – явственно отозвалось в нем.
Он оглянулся, но женщин уже не было.
VIII. Нефр-эт
…Оба не спеша пошли по Западной аллее сфинксов у дворца, с рядами пышных олеандров в стороне и лиловевших наливавшихся смоковниц. Жена держала его под руку. И он любовался ею.
На Нефр-эт было свободное платье из тонкого полотна, перехваченное под грудью красной муаровой лентой: концы её, вырезанные в виде остроликих сцинков, резвясь в своем парящем танце, приударяли друг за другом, игриво извивались у колен. Она была без серег: не то, чтоб затруднялась подобрать чего-нибудь к своей незаурядной внешности, а просто не носила. Тёмные прямые пряди, благоухая мазями и стираксом, ступеньками свисали вдоль ее лица, едва касаясь плеч, с которых величаво ниспускался, изящно волочась по изразцовым плитам с изображением прибрежных водорослей – нимфей, складчатый, из белого атласа плащ. Движения тугого стана были плавны. На нежной шее и запястьях были нити бус из бирюзы и сердолика, как филигранная отделка на ее фигуре; сандалии из козьей кожи, покрытые электром Пунта, от стоп до щиколоток оплетали ноги. И шла она бесшумно, будто бы скользила над землёй. В глазах блистали и упрёк и радость.
Эта исходящая из глаз жены радость всегда оживляла, как целебная вода залечивала раны, прогоняла прочь напрасные сомнения. И он всегда тянулся к ней как стебель к свету, лелеял в сердце ее образ, не мог представить ни ее не с кем другим, ни самого себя в отсутствии её. Секрет был прост: жена умела быть счастливой. Сердце она покоряла своей чуткой лаской, а воображение пленяла красотой. И лишь завидев ее вышедшей со свитой из своих покоев, он предвкушал возобновление вчерашней прерванной беседы. Каким бы делом ни был занят и где бы в этот час ни находился, как полной чашей в жаркий полдень услаждался каждым разговором с ней. Даже из числа искусных опытных сановников, его сподвижников, никто другой так хорошо ни понимал его. Жива, цела, здорова пусть будет вечно вековечно душа её под солнцем и луной!
– Давно из Мэнфе? – спросил он с упоением. – Как Анхнес?
– Гиза? Там я не была. В Каире, вероятно, тоже припекает. Второй уж день. Аркаша просится к тебе, говорит, у деда надоело. Сколько ты ещё пробудешь здесь?
– Условия весьма недурственны пока.
– Я серьёзно!
– Прости. Какие новости?
– Всё тоже. Дурацкие расспросы.
Она взглянула на него, как бы раздумывая, что сказать.
Он примечал, жена всё чаще приходила без венца. Когда она была в венце, он становился около нее, в больничных облинявших шароварах и прохудившейся под мышками пижамной куртке, похож на клоуна, на карлика и чувствовал себя неловко. Сверх всякой меры распустив своих служанок, она всё что-то забывала впопыхах повязывать и клафт. Щадила самолюбие его? или же была небрежна? Он тут же вспомнил о другой и обозначил в мыслях ее имя —
Кийа, жива она! В седьмой год царствования, на третий месяц выхождения, Пер-эт, шестнадцатого дня, он проходил по крытой галерее своего дворца. Из царского окна Явлений, что было над дорогой, и где он появлялся в дни торжеств и празднеств, увидел ту, что шла ему навстречу от реки – спустившись точно с наоса Ладьи, в коралловых, скользящих по волнам лучах. И полюбил.
Кийа была родом из Перхапинона, вниз по течению, близ верного призыву Она. Чертами своего лица, от дивных пылких глаз до подбородка – заостренного, словно бы обвеянного знойными ветрами, но негрубого, и кротостью характера она соединяла в себе качества не только своего родного нома, но будто всей священной области Пер-Ну. Прекрасных в сердце не могло быть двух, он это знал. Но жил с тех пор благодаря обеим.
– Зачем же он сбежал, сокрылся в этом своём граде? чтоб восторгаться красотой среди пустыни? А этот символ, который вы нарисовали тут? Ни проще было бы сказать…
Его как будто начали готовить к новой процедуре. Сестра (она стажировалась и училась) всё понаведывалась со своими тестами и так уж, ради интереса расспрашивала вскользь о том, о сём. Он был не против этих собеседований, или же терапевтических сеансов, как она их называла. И все же прежде чем довериться ее расспросам и тем сердечным утешительным словам, которые она по завершению бесед и, будто бы уже не как на пациента глядя на него, произносила, он тщательно присматривался к ней. И обратил внимание: она была старательна, по крайней мере, и не болтала без конца по телефону, как другие. К тому же эти их беседы или проскомидии, насколько можно было бы судить о том по роду откровений, как-никак, но отвлекали от минорных размышлений и наипаче после трех часов, когда врачебный персонал согласно льготно-укороченному дню бесследно исчезал. Вначале он еще наивно радовался одиночеству, пробуя переосмыслить кое-что из прошлого, которое казалось здесь гораздо более доступным, не затенялось внешними иллюзиями, и было много зримее в каких-либо всплывавших в памяти и, следственно, не проясненных в свое время эпизодах. Но это было – поначалу. Теперь от выходок своих бессменных приживальщиков и беспросветных лодырей, дававших знать себя тем больше, чем тверже он желал от них избавиться, хоть на часок забыться в изоляторе, он уже не знал куда деваться.
Бегство и измена – разное и внешнее, обычно отвечал он. За зеркалом-поводырем идет и отражение. Вот эти двое: Розовый и Голубой.
– Розов? андрогин, садовник? так это вы его так красочно изобразили?
Ну да, милейшее лицо, обросшее щетиной; пряный луговинный аромат: табак и зверобой. Перед сестрой им всем хотелось повыпендриваться: каждому – по мере своего менталитета и развития. Но Розовый по этой части ловко обскакал всех остальных. Признаться, он неплохо притворялся, но вторично, припоминая, что увидел и услышал накануне. При этом как у аналоя посыпая свою черепушку пеплом и, чтоб совсем уж обуять сестру, рядясь под Голубого (этому в его антофилию, между прочим, верили, и все его дурачества прощали). Следуя методике врача, он изобразил их в центре клумбы в виде перевитого цветками фаллоса при обрезании: отверженная в гумус плоть стенала голубым. Он срисовал их, как карикатуру, с самого себя. Но с виду благодушный, круглолицый врач, – дай Бог ему здоровья! – воспринял это как намек.
Сестра, копируя профессорский оскал, проникновенно улыбнулась, будто бы сняла колчан с плеча:
– Ему вы это по-другому объяснили.
Ее шеф был педантом, холил душу и страдал.
«Вы знаете, где вы находитесь?» На этот раз он был в оптически не оттонированных, рядовых очках. Склонившись над столом, листал историю болезни: выписывал чего-то на листок календаря, в забывчивости стряхивал и пепел с сигареты тут же. У них уж как-то был такой же малодойный разговор, и вот он снова обратился к этой неблагополучной теме – хотя без видимой охоты и надежды, которая была ему, как отвечавшему за сроки выписки, понятно, позарез нужна. Из вежливости можно было бы кивнуть. Не поспевая за приливами в дневной амбулаторной – и стационарной госпитализации, по излечимости здесь тоже был свой график или план. Но он был дома. Врач, безусловно, знал об этом, но, будучи во всём принципиальным и последовательным, упорно добивался своей цели. На сей раз, правда, проявлял гуманное терпение, к словам не придирался, без продыха чадил свой Camel и аккуратно наседал. «Ну, а к себе, к себе домой хотите? Как вы себе это представляете – ваш дом?»
– И что же вы ответили?
А что это меняло? Возможно, дом – куда всегда дорога; и дом – где ждут всегда и понимают.
Он показал ей на окно. Взошедший Диск сиял на небосклоне, протягивая сверху священный символ жизни Анх:
Лишенный первообраза, для многих ныне это был всего лишь знак, подобный древней свастике, отображавшей полюса, который можно встретить в рукотворном и скабрезном виде на заборах. Но в пору равновесия двух Сил – под действием его и «верх» и «низ» естественно преображались: в другое время он мог бы быть не фараоном, и этот врач мог быть бы не врачом. Но, поклоняясь Солнцу, он поклонялся, прежде всего, Истине. Верований по уделам пруд пруди. И истин тоже. Но Вера, как и Истина, одна.
– Выходит, и любовь одна? А не могли бы вы об этом рассказать подробно?
Стянутый тесемками и окруженный отворотами, ее урезанный колпак напоминал немес. Он подивился женской прыткости: сколько же пройдох тут побывало, и все чего-нибудь изображали! С сестрой они поладили, почти сдружились, но прочного взаимопонимания, как им обоим бы хотелось, – «ob res externas»55
По независящим причинам (лат.)
[Закрыть], как выражался ее шеф, пока не обрели. Она хотя и уверяла, что профессионально выступает более от своего лица, и все же представляла мнение администрации, которая для подстраховки опиралась на воззрения двух-трех ортодоксально и научно мыслящих специалистов. И в полном соответствии с их преставлениями в таком подходе был свой прок. Он тоже рисовал чего-нибудь и на бумаге и мелками, которые ему давали. Затем они всю эту тарабарщину коллегиально изучали, сверяясь то ли с директивами вышестоящей должностной инстанции, которой надо отправлять отчет, то ли с предыдущим показателем в катамнезе. И после, точно школьных чертиков с доски смывали, как предполагал это эксперимент.
Она заметила его реакцию:
– Может быть, вы не хотите отвечать? Мне просто любопытно стало, когда вы говорили тут с врачом. Он допустил у вас…
– А вы так усомнились?
Выходит, думает, что он здоров? У Кийа были насурьмленные, как будто чуть косящие и с легкой поволокою глаза. Когда она теряла что-нибудь и погодя сердилась – как все рассеянные девы, стараясь это тщетно отыскать, – забавно было наблюдать за ней.
Коснувшись своей шапочки, она произвела непроизвольное движение зрачками, как если бы тут где-то было зеркало.
– Этот комплимент вы мне подбросили для размышлений, что ли? Как понимать косящие? Чего это, метафора такая или как у безобразных ведьм?
Он раз от разу убеждался: она отлично понимала все, о чем он только ни подумает или ни скажет! Умница, притом еще с такой располагающей, запоминающейся внешностью. Природа, выделив ее, наверно хорошенько отыгралась на других. Если бы их встречи проходили где-то за пределами больницы, в более благоприятной обстановке, он был бы откровенным с ней. Она того заслуживала. Да, где-то за пределами, подумал он мечтательно, и зрительно развертывая этот образ. Где-нибудь в благословенном и отрадном месте, но уж никак не здесь!
– Я буду называть вас – Кийа.
– Меня зовут Мария, если вы забыли. Вы слышите? К вам только что пришла жена. Я лучше загляну потом. Ага?
– Я уже пришла! – жена поцеловала его в шею. – Ты неважно выглядишь сегодня, разговариваешь сам с собой. Надеюсь, что его не уморят здесь голодом и не замуруют точно агнца в этом изоляторе? – ответила она кому-то. – Поверьте, мне не все равно. Спасибо вам, конечно, за участие. Но вы же не считаете, что я хочу его тут бросить? Хотя признаюсь, что вы правы кое в чем… – Она пригнулась и шепнула что-то на ухо другой. – Да, теперь сижу вот, слушаю его и уж сама не знаю. Честно говоря, приехала на этот раз, чтобы забрать ребенка. Друзья зовут в Испанию. Душой я здесь, а как уезжаю, места там себе не нахожу. Знаете, как это? И с ним измучилась, и без него. А тут еще… А ведь его же кровь. Как быть, не знаю? Когда он стал таким? и почему я этого не замечала? Он так же дорог мне, но слышит только самого себя. Не знаю, сколько продержусь…
Голоса Нефр-эт и Кийа он превосходно различал; но кто-то был еще, – при них ли, в них? – дразнивший запахом заморского левкоя. По аллее они вышли к водоему, обсаженному веерными перевязанными пальмами; из каменного зева льва, лежавшего на глыбе из базальта, и днем и ночью падала в бассейн стеклянным языком струя.
– Присядем? – показал он на скамью с неряшливо начертанной триадой долголетия: расписывал какой-нибудь арап-каменотес. – Ты веришь мне?
– Поэтому – люблю.
Они присели. Был некий заговор между шептавшихся листвой смоковниц, распространявших тонкий сладковатый аромат. Почуяв даровое пиршество, слетелись с саксауловых закраин скалисто подступающей пустыни стаи белошеих жирных воробьев и облепили кроны тутовых деревьев. За галереей, что начиналась у бассейна и выходила во фруктовый садик, когда-то были голубятни. Так же как и маленький зверинец, через стену, они служили украшением покоев, одним из наиболее любимых мест для проведения дневных утех. Прислужники беспрекословно выполняли все наказы, поддерживали чистоту и холили его питомцев, а женщины, когда желали поразвлечься, бросали приручённым павианам и мартышкам корм. От наглых воробьев и прежде, правда, не было спасенья: уж лучше бы завел он ловчих востроглазых соколов, чтобы отвадить стаи этих сорванцов! Прохлада водоема преуменьшала зной песков, прошелся по ногам блуждающий неприхотливый ветерок. Жасмин стал ближе, левкоем пахло слева. Они о чем-то говорили меж собой. Пускай поговорят.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?