Текст книги "Моя летопись. Воспоминания"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Георгий Чулков и Мейерхольд
Не знаю, жив ли Георгий Чулков[47]47
Чулков Георгий Иванович – писатель, критик, автор мемуаров, скончался в Москве 1 января 1939 г. (Примеч. ред.)
[Закрыть].
Воспоминание о нем осталось очень милое. Красивый, приятный, талантливый человек. Но главное, что характеризовало его, – это неугасаемый восторг перед каким-нибудь талантом. Он не помня себя погружался в этот восторг, только им и бредил, только им и жил.
А. Измайлов в своих сатирических портретах написал о Чулкове: «Александр Блок! Александр Блок! Александр Блок! Дайте попочке сахару»[48]48
Фраза говорящего попугая из пародийной «Истории русской критики». – В кн. Измайлов А.А. Кривое зеркало. Пародии и шаржи. СПб., 1914. (Примеч. ред.)
[Закрыть].
Но ему и сахару не нужно. Ничего ему не нужно. Забывал самого себя.
Я его видала часто вместе с Мейерхольдом еще до театра Комиссаржевской, где Мейерхольд наконец развернулся. До этого театра были только планы, чертежи будущего великого здания, декламация и предчувствие триумфа. Предчувствия не обманули. Ведь перед закатом Мейерхольда большевики начали строить театр его имени[49]49
Театру, которым руководил В. Мейерхольд, было присвоено его имя не «перед закатом» режиссера, а в 1926 г., и именовался он Государственный театр им. Мейерхольда – Гос. ТиМ. Закрыт театр был в январе 1938 г. (Примеч. ред.)
[Закрыть], где, если верить газетам, для каждого зрителя был обещан особый вентилятор.
Мейерхольд чертил магический треугольник. В углы треугольника помещались – автор, режиссер и актер. Каждый в своем углу. Общение – через катеты и гипотенузу. Автора и актера соединяет гипотенуза – длиннейший путь. И это не без умысла. Таким образом, автору выходило проще общаться с актером через режиссера по двум катетам. Непосредственное общение автора с актером подрывает работу режиссера, который лучше знает, что хочет выразить автор и как нужно его выражать.
Впоследствии я на горьком опыте узнала весь трагизм этой гипотенузы, отделяющей автора от актера.
Режиссер всегда считает автора врагом пьесы. Автор своими замечаниями только портит дело. Написал пьесу автор, но режиссер, конечно, лучше понимает, что именно автор хотел сказать.
Так, в одной из моих пьес выведен нежный молодой влюбленный, который говорит любимой женщине: «Солнце мое, я люблю тебя». Режиссер напялил на влюбленного страшный рыжий парик, огромный зеленый галстук с торчащими концами и загримировал идиотом.
– Почему?
– Как почему? По вашей же пьесе. Ведь он же у вас идиот.
– Да с чего вы это взяли?
– Да как же: он говорит даме «солнце мое». Ясно же, что он идиот!
Когда ставили мою большую пьесу в московском Малом театре[50]50
Речь идет о пьесе Тэффи «Шарманка Сатаны», поставленной в московском Малом театре в 1916 г. (Примеч. ред.)
[Закрыть], я приехала, чтобы прочесть ее актерам. Потом стала ходить на репетиции. Ставил пьесу [Иван Степанович] Платон, серьезный режиссер – театр ведь Императорский!
Первый акт кончался у меня чтением нежного стихотворения, и занавес под это чтение должен был медленномедленно опускаться. Было красиво, и создавалось «настроение». И каждый раз театральный плотник пускал занавес с какой-то нарочитой скоростью: трррррр-бах! Я чуть не плакала. Платон успокаивал:
– Ох уж эти авторы! Да уверяю вас, что на спектакле он сделает прекрасно.
– Так почему же он сейчас хоть бы раз не сделал как следует?
– Ох уж эти авторы!
Я ненавижу длинноты. И конечно, вырывала кусочки то у одного, то у другого актера. А актеры обожают поговорить побольше.
Платон уговорил меня уехать и вернуться через месяц к последним репетициям.
– Вот тогда увидите, как мы подадим вашу пьесу. Сейчас актеры еще не вошли в роль, ваши замечания их нервируют.
Поверила. Уехала. Через месяц приехала.
Тррррр-бум! – бахнул занавес. Главная роль у Остужева. Чувствую длинноты. Поправить ничего нельзя, потому что он – глухой и учит роль назубок. Реплик он не слышит. Все актеры, увы, вошли в роль, и теперь уж ничего с ними не поделаешь.
Пьеса мне до того не понравилась, что, когда приехал ко мне Незлобии[51]51
Незлобии Константин Николаевич (Алябьев) – актер, режиссер и антрепренер, организатор и владелец собственных театров в Риге, Петербурге и Москве. (Примеч. ред.)
[Закрыть] и попросил дать ее для Петербурга, я в ужасе крикнула:
– Ох, не надо!
Он только руками развел:
– Первый раз вижу автора, который не хочет, чтобы его пьесу играли.
Я пьесу дала, но тут уж себя отстояла. Вылезла из заклятого треугольника, сама говорила с актерами, и пьеса сошла отлично.
Но это было много позже. А в то время, о котором веду рассказ, Мейерхольд чертил свою геометрию, Чулков пламенел. Потом оба решили, что со мной им трудно, что видимая стена отделяет меня, и их живая мечта от этой стены отскакивает. Они были правы.
Я помню, как писали в советских газетах о постановке Мейерхольдом «Ревизора» [в 1926 году]. У него из шкафа в будуаре городничихи вереницей выходили ее «мечтаемые» любовники. Поле было свободное. Мертвый Гоголь, загнанный за гипотенузу, протестовать не мог.
У Мейерхольда была очень милая жена, тихая, из породы «жертвенных». После революции он женился на другой. Вообще все тогда спешно развелись и переженились. Гумилев, Ахматова, Толстой, директор «Кривого зеркала» Кугель, Луначарский… Началось: вторая жена Гумилева, третий муж Ахматовой, третья жена Толстого, новая жена Мейерхольда… Все эти вторые и третьи браки, все какое-то спешное, нереальное. Точно мечутся люди, испуганные и тоскующие, и хватаются за какие-то фантомы, призраки, бредовые сны. Старались утвердить на чем-то новом свою новую страшную жизнь, которая уже заранее была обречена на гибель.
В последний раз я видела Мейерхольда на одном из беженских этапов – в Новороссийске. Он был какой-то растерянный, но настойчиво просил зайти к нему. Я записала его адрес и обещала прийти.
– Мне очень бы хотелось кое о чем поговорить с вами, – сказал он, прощаясь. – И не откладывайте.
Дня через два я пошла по этому адресу. Шла очень долго, куда-то далеко за город. Наконец нашла его дом. Долго звонила, стучала. Никто не отозвался, никто не открывал. Чудились какие-то шорохи, шепоты, точно притаился кто-то и дышать не смеет. Я уже собралась уходить, как откуда-то сбоку из-за дома вышел плешивый старик в грязном кителе. Остановился и смотрит на меня. А я на него.
Наконец спрашиваю:
– Вы здешний?
– А что?
Человек был осторожный.
– Я ищу Мейерхольда.
– Первый раз слышу такое имя.
– Он мне дал свой адрес. Он здесь живет?
– Покажите адрес.
Я вынула из сумочки записку, показала ему.
– Это не его почерк, – сказал старик и посмотрел на меня, подозрительно прищурив глаза.
– Да, это я сама записала, а он продиктовал. Но как же вы знаете его почерк, когда вы даже имени его никогда не слыхали?
Старик смутился, и вся его плешивая голова покраснела.
– Во всяком случае, его здесь нет и никогда не было. Видите – дом закрыт.
– Хорошо. Я верю вам, что вы его не знаете и что он здесь не живет. Но если вы случайно с ним познакомитесь, скажите ему, что я приходила, потому что он меня звал.
Я сказала свое имя и ушла.
Обернувшись на повороте, я заметила, что старик, спрятавшись за дерево, следит за мной.
Все это было странно. Потом, когда я узнала, что он вернулся к большевикам, я поняла, что он уже прятался от белых. Боялся, что его решение стало известно, и ему грозят неприятности, в те времена очень серьезные.
Он сам выбрал свою судьбу. Работал у большевиков, как ему хотелось. Потом, как водится, оказался, к полному своему удивлению, иностранным шпионом, был арестован. Какой именно смертью он умер, никто не знает[52]52
Военной коллегией Верховного суда СССР В.Э. Мейерхольд был приговорен к расстрелу 1 февраля 1940 г. На следующий день, 2 февраля, приговор был приведен в исполнение. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. Знают только, что такую смерть не называют «своей».
Федор Сологуб
Знакомство мое с Сологубом началось довольно занятно и дружбы не предвещало. Но впоследствии мы подружились.
Как-то давно, еще в самом начале моей литературной жизни, сочинила я, покорная духу времени, революционное стихотворение «Пчелки». Там было все, что полагалось для свержения царизма: и «красное знамя свободы», и «Мы ждем, не пробьет ли тревога, не стукнет ли жданный сигнал у порога…», и прочие молнии революционной грозы.
Кто-то послал это стихотворение в Женеву, и оно было напечатано в большевистском журнале.
Впоследствии, в дни «полусвобод», я читала его с эстрады, причем распорядители-студенты уводили присутствовавшего для порядка полицейского в буфет и поили его водкой, пока я колебала устои. Тогда еще действовала цензура и вне разрешенной программы ничего нельзя было читать.
Вернувшийся в залу пристав, удивляясь чрезмерной возбужденности аудитории, спрашивал:
– Что она там такое читала?
– А вот только то, что в программе. «Моя любовь, как странный сон».
– Чего же они, чудаки, так волнуются? Ведь это же ейная любовь, а не ихняя.
Но в то время, с которого я начинаю свой рассказ, стихи эти я читала только в тесном писательском кружке.
И вот мне говорят странную вещь:
– Вы знаете, что Сологуб написал ваших «Пчелок»?
– Как так?
– Да так. Переделал по-своему и будет печатать.
Я Сологуба еще не знала, но раз где-то мне его показывали.
Это был человек, как я теперь понимаю, лет сорока, но тогда, вероятно потому, что я сама была очень молода, он мне показался старым. Даже не старым, а каким-то древним. Лицо у него было бледное, длинное, безбровое, около носа большая бородавка, жиденькая рыжеватая бородка словно оттягивала вниз худые щеки, тусклые, полузакрытые глаза. Всегда усталое, всегда скучающее лицо. Помню, в одном своем стихотворении он говорит:
Сам я и беден и мал,
Сам я смертельно устал…
Вот эту смертельную усталость и выражало всегда его лицо. Иногда где-нибудь в гостях за столом он закрывал глаза и так, словно забыв их открыть, оставался несколько минут. Он никогда не смеялся.
Такова была внешность Сологуба.
Я попросила, чтобы нас познакомили.
– Федор Кузьмич, вы, говорят, переделали на свой лад мои стихи.
– Какие стихи?
– «Пчелки».
– Это ваши стихи?
– Мои. Почему вы их забрали себе?
– Да, я помню, какая-то дама читала эти стихи, мне понравилось, я и переделал их по-своему.
– Эта дама – я. Слушайте, ведь это же нехорошо так – забрать себе чужую вещь.
– Нехорошо тому, у кого берут, и недурно тому, кто берет.
Я засмеялась.
– Во всяком случае, мне очень лестно, что мои стихи вам понравились.
– Ну вот видите. Значит, мы оба довольны.
На этом дело и кончилось.
Через несколько дней получила я от Сологуба приглашение непременно прийти к нему в субботу. Будут братья-писатели.
Жил Сологуб на Васильевском острове в казенной квартирке городского училища, где был преподавателем и инспектором. Жил он с сестрой, плоскогрудой, чахоточной старой девой. Тихая она была и робкая, брата обожала и побаивалась, говорила о нем шепотом.
Он рассказывал в своих стихах:
Мы были праздничные дети,
Сестра и я…
Они были очень бедные, эти праздничные дети, мечтавшие, чтоб дали им «хоть пестрых раковинок из ручья». Печально и тускло протянули они трудные дни своей молодости. Чахоточная сестра, не получившая своей доли пестрых раковинок, уже догорала. Он сам изнывал от скучной учительской работы, писал урывками по ночам, всегда усталый от мальчишьего шума своих учеников.
Печатался он у Нотовича в «Новостях», причем Нотович сурово правил его волшебные и мудрые сказочки.
– Опять принес декадентскую ерунду.
Платил гроши. Считал себя благодетелем.
– Ну кто его вообще будет печатать? И кто будет читать!
В сказочках говорилось о красоте и смерти.
Очаровательна была сказочка о полевой лилии, которую потом без конца читали с эстрады. «Сам Соломон во всей славе своей не превосходил ее пышностью. (Пересказываю, как помню.) Но капуста ее осуждала. Что это? Стоит голая! Вот я так оделась: сначала рубашку, на рубашку пряжку, на пряжку одежку, на одежку застежку, потом рубашку, на рубашку пряжку, на пряжку покрышку, не видать кочерыжку, тепло и прилично».
О смерти рассказывается, как послал Бог ангела своего Степаниду Курносую отнять у матери ребенка. Мать плакала и не могла утешиться. Тогда ангел Божий Степанида Курносая стала ее утешать:
– Ты не плачь.
А мать ответила:
– Ты свое дело сделала, отняла у меня ребенка. Теперь не мешай мне мое дело делать – плакать о нем.
О смерти говорит и маленькая сказочка о волшебной палочке. Кому очень тяжело на свете, тот должен только прижать ее к виску, и все горе сразу уйдет.
Так жил Сологуб в маленькой казенной квартирке с лампадками, угощал мятными пряничками, румяными булочками, пастилой и медовыми лепешками, за которыми сестра его ездила куда-то через реку на конке. Рассказывала нам по секрету:
– Хотелось мне как-нибудь проехаться на конке на империале1, да «мой» не позволяет. Это, говорит, для дамы неприлично.
Хозяином Сологуб был приветливым, ходил вокруг стола и потчевал гостей:
– Вот это яблочко коробовка, а вот там анисовка, а вот то антоновка. А это пастила рябиновая.
В маленьком темном его кабинете на простом столе лежали грудой рукописи и смотрело из темной рамки женское лицо, красивое и умное, – портрет Зинаиды Гиппиус.
Вечера в казенной квартирке, когда собирались близкие литературные друзья, бывали очень интересны. Там слышали мы «Мелкого беса» и начало «Навьих чар»[53]53
Конка – общественный транспорт конца XIX – начала XX в., вагончик, который передвигался по рельсам на конной тяге. Места для пассажиров были внутри вагончика и более дешевые на крыше, на «империале», куда вела крутая лесенка. Считалось, что дамам неприлично подниматься по лесенке, подхватив юбку и демонстрируя окружающим ножки, хотя сверху открывались более интересные городские виды, чем из маленьких окошек конки, почему многие и предпочитали империал. (Примеч. ред.)
[Закрыть][54]54
«Мелкий бес» и «Навьи чары» – романы Ф. Сологуба, очень популярные в начале XX в. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. Последняя вещь совсем сумбурная, и в ней он как-то запутался. Там как раз появились «тихие мальчики», над которыми многие посмеивались, подозревая в них что-то сексуально неблагочестивое, хотя сам автор определенно говорил, что мальчики эти были тихие, потому что были полуживые-по-лумертвые. Ему вообще приятен был образ ребенка, полуотошедшего от жизни. В одном из первых рассказов был у него такой мальчик, ненавидевший жизнь и смех и мечтавший о звездах, где живут мудрые звери и никто никогда не смеется.
В «Навьих чарах» он предполагал вывести Христа, который должен был явиться как светский господин, даже с визитной карточкой «Осип Осипович Давидов». Но до этого в романе дело не дошло. Должно быть, одумался или не справился.
Когда мы познакомились ближе и как бы подружились (насколько возможна была дружба с этим странным человеком), я все искала к нему ключ, хотела до конца понять его и не могла. Чувствовалась в нем затаенная нежность, которой он стыдился и которую не хотел показывать. Вот, например, прорвалось у него как-то о школьниках, его учениках: «Поднимают лапки, замазанные чернилами». Значит, любил он этих детей, если так ласково сказал. Но это проскользнуло случайно.
Вспоминала его стихи, где даже смех благословляется, потому что он детский.
Я верю в творящего Бога,
В святые заветы небес,
Я верю, что явлено много
Безумному миру чудес.
Но высшее чудо на свете,
Великий источник утех —
Блаженно-невинные дети,
Их тихий и радостный смех.
Да, нежность души своей он прятал. Он хотел быть демоничным.
И вот начались вечера с уклоном эстето-эротическим. Писались, читались и обсуждались вещи изощренно эротические. Помню один рассказ Сологуба – не знаю, был ли он напечатан, – где старый король приводит к своей молодой жене юного пажа и смотрит на их ласки. Когда у королевы родился сын, и король, и народ ликовали.
– Это мой сын, – заявлял король. – Я принимал участие в его зарождении.
Ребенка объявили наследником, а пажа повесили на воротах города, как собаку.
Все слушатели, конечно, согласились, что этот ребенок – сын короля, а паж тут абсолютно ни при чем. Паж – собака, и кончено. Кто-то, однако, робко заметил: а вдруг ребенок вышел как две капли воды похожим на пажа?
Все замахали руками:
– Не все ли равно. Мало ли какое бывает случайное сходство.
И участники вечеров старались превзойти друг друга эстето-эротизмом. Часто выходило совсем неладно, хотя и подано было искусными стихами.
Но вот умерла тихая сестра Сологуба. Он сообщил мне об этом очень милым и нежным письмом.
«…Пишу Вам об этом, потому что она очень Вас любила и велела Вам жить подольше. А мое начальство заботится, чтобы я не слишком горевал: гонит меня с квартиры…»
И тут начался перелом.
Он бросил службу, женился на переводчице Анастасии Чеботаревской, которая перекроила его быт по-новому, по-ненужному. Была взята большая квартира, куплены золоченые стулики. На стенах большого холодного кабинета красовались почему-то Леды[55]55
Сюжет античной мифологии про жену спартанского царя красавицу Леду, к которой воспылал страстью царь богов Зевс, явился к ней в образе лебедя во время купания и обольстил, долгое время был очень популярен в живописи. (Примеч. ред.)
[Закрыть] разных художников.
– Не кабинет, а ледник, – сострил кто-то.
Тихие беседы сменились шумными сборищами с танцами, с масками.
Сологуб сбрил усы и бороду, и все стали говорить, что он похож на римлянина времен упадка. Он ходил как гость по новым комнатам, надменно сжимал бритые губы, щурил глаза, искал гаснущие сны.
Жена его, Анастасия Чеботаревская, создала вокруг него атмосферу беспокойную и напряженную. Ей все казалось, что к Сологубу относятся недостаточно почтительно, всюду чудились ей обиды, намеки, невнимание. Она пачками писала письма в редакцию, совершенно для Сологуба ненужные и даже вредные, защищая его от воображаемых нападок, ссорилась и ссорила. Сологуб поддавался ее влиянию, так как по природе был очень мнителен и обидчив. Обиду чувствовал и за других. Поэтому очень бережно обходился с молодыми начинающими поэтами, слушал их порою прескверные стихи внимательно и серьезно и строгими глазами обводил присутствовавших, чтобы никто не смел улыбаться. Но авторов слишком самонадеянных любил ставить на место.
Приехал как-то из Москвы плотный выхоленный господин, печатавшийся там в каких-то сборниках, на которые давал деньги. Был он, между прочим, присяжным поверенным. И весь вечер Сологуб называл его именно присяжным поверенным.
– Ну а теперь московский присяжный поверенный прочтет нам свои стихи.
Или:
– Вот какие стихи пишут московские присяжные поверенные.
Выходило как-то очень обидно, и всем было неловко, что хозяин дома так измывается над гостем.
Зато когда привел к нему кто-то испуганного, от подобострастия заикающегося юношу, Сологуб весь вечер называл его без всякой усмешки «молодой поэт» и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявя.
Маленькие литературные сборища у Сологуба обыкновенно протекали так: все садились в кружок. Сологуб обращался к кому-нибудь и говорил:
– Ну вот начнете вы.
Ответ всегда был смущенный:
– Почему же именно я? У меня нет ничего нового.
– Поищите в кармане. Найдется.
Испытуемый вынимает записную книжку, долго перелистывает.
– Да у меня правда ничего нового нет.
– Читайте старые.
– Старые неинтересно.
– Все равно.
Испытуемый снова перелистывает книжку.
– Ну вот одно новое. Только оно, пожалуй, слишком длинно.
– Все равно.
Начинается чтение. Кончается при гробовом молчании, потому что выражать какое-нибудь мнение или одобрение было не принято.
– Следующее, – говорит Сологуб и закрывает глаза.
– Да, собственно говоря… – мечется испытуемый. – Впрочем, вот еще одно. Только оно, пожалуй, слишком коротенькое.
– Все равно.
Читает. Молчание.
Третье стихотворение.
Испытуемый уже не защищается. Видно, как спешит скорее покончить. Читает. Молчание.
Вот так, наверно, Федор Кузьмич, учитель городского училища, в холодном жестоком спокойствии терзал своих мальчишек.
– Теперь ваша очередь, – обращается мертвым голосом Сологуб к соседу выпотрошенного поэта. И тот тоже отнекивается, и мечется, и шарит по карманам под змеиным взглядом хозяина, и тоже читает три стихотворения. И так в тоскливой муке смыкался круг стихов.
Раз как-то я долго уверяла, что у меня нет третьего стихотворения, и, когда Сологуб все-таки его требовал, сказала:
– Ну если так, так хорошо же.
И прочла Пушкина «Заклинание».
По лицам присутствующих поняла, что никто из них не слушает. Только Бальмонт при словах «Я жду Лейлы» чуть-чуть шевельнул бровями. Но уже после ужина, когда я уходила домой, Сологуб, прощаясь со мной, промямлил:
– Да, да. Пушкин писал хорошие стихи.
На этих вечерах Сологуб и сам читал какой-нибудь отрывок из своего нового романа. Чаще переводы Верлена, Рембо. Переводил он неудачно, тяжело, неуклюже. Читал вяло, сонно, и всем хотелось спать. Профессор Аничков[56]56
Аничков Евгений Васильевич – историк литературы, фольклорист, критик. После 1917 года эмигрировал. (Примеч. ред.)
[Закрыть], очень быстро засыпавший и знавший за собой эту слабость, обыкновенно слушал стоя, прислонясь к стене или к печке, но и это не помогало. Он засыпал стоя, как лошадь. Изредка, очнувшись, чтобы показать, что он слушает, начинал совершенно некстати громко хохотать. Тогда Сологуб на минуту прерывал чтение и медленно поворачивал к виновному свои мертвые глаза. И тот стихал и сжимался, как кролик под взглядом удава. Писал Сологуб всегда очень много.
– Я всех писателей разделяю на графоманов и дилетантов. Я графоман, а вы дилетантка.
После нашумевшего романа «Мелкий бес» началась бешеная сологубовская слава.
Издатели набросились на него. Перепечатали его старые произведения, прошедшие когда-то незаметно. Он закончил свой роман «Навьи чары». Конец, написанный после перелома, то есть когда судьба вознесла его, не оправдал обещанного. И то, что намечал он в тихой комнате с лампадкой, осталось невыполненным. Я помнила, как он рассказывал о дальнейшем ходе романа, и этого в напечатанной книге не нашла. Дух отлетел от него. И только в стихах своих был он прежним, одиноким, усталым, боялся жизни, «бабищи румяной и дебелой», и любил ту, чье имя писал с большой буквы – Смерть.
– Смертерадостный, – называли его.
– Рыцарь Смерти, – называла я.
Но и в стихах своих принялся он фокусничать, играть пустяками.
Белей лилей, алее лала
Была бела ты и ала.
Я ему говорила, что это похоже на скороговорку: «Сшит колпак, да не по-колпаковски», и заставляла одного косноязычного поэта, не выговаривавшего букву «л», декламировать эти стихи. У него выходило:
Бевей вивей, авее вава
Быва бева ты и ава.
А о Смерти еще находил прежние слова и говорил о ней нежно. Она приходила и просила под окном, чтобы брат ее Сон открыл ей двери. Она устала. «Я косила целый день…»
Она хотела накормить голодных своих смертенышей…
Настоящая фамилия Сологуба была Тетерников, но, как мне рассказывали, в редакции, куда он отнес первые свои произведения, посоветовали ему придумать псевдоним.
– Неудобно музе увенчать лаврами голову Тетерникова.
Кто-то вступился, сказал, что знал почтенного полковника с такой фамилией и тот ничуть не огорчался.
– А почем вы знаете? Может быть, и полковнику приятнее было бы более поэтическое имя, только вот в армии нельзя служить под псевдонимом.
И тут же придумали Тетерникову псевдоним – Федор Сологуб. С одним «л», чтобы не путали с автором «Тарантаса»[57]57
Автором романа «Тарантас» и популярных водевилей XIX в. был граф Владимир Александрович Соллогуб. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. И мы знаем, что муза этот псевдоним почтила своим вниманием.
Венец славы своей нес Сологуб спокойно и как бы презрительно. С журналистами и интервьюерами обращался надменно.
Помню, как шли мы вместе по фойе театра и к нему подбежал какой-то газетный сотрудник и почтительно спрашивал его мнение о новой пьесе. Сологуб шел, не замедляя шага, не поворачивая головы, лениво цедя слова сквозь зубы, а журналист забегал, как собачонка, то справа, то слева, переспрашивал и не всегда получал ответ. Так мстил (вероятно, бессознательно) Сологуб за измывательства над его первыми, лучшими и самыми вдохновенными вещами.
Сологуба считали колдуном и садистом. В своих стихах он и бичевал, и казнил, и колдовал. Черная сила играла в них.
Когда я в бурном море плавал
И мой корабль пошел ко дну,
Я возопил: «Отец мой Дьявол,
Спаси меня, ведь я тону!»
Признав отцом своим дьявола, он принял от него и все черное его наследство: злобную тоску, душевное одиночество, холод сердца, отвращение от земной радости и презрение к человеку. Как сон, вспоминались его грустные, нежные стихи:
В поле не видно ни зги.
Кто-то зовет: «Помоги!»
Как помогу?
Сам я и беден и мал,
Сам я смертельно устал —
Что я могу?
Голос зовет в тишине:
«Брат мой, приблизься ко мне,
Легче вдвоем.
Если не сможем идти,
Вместе умрем на пути,
Вместе умрем!»
Теперь пошла эротика, нагие флагелянты[58]58
От флагелланты – бичующиеся, члены средневековой западноевропейской религиозной секты, занимавшиеся публичным самоистязанием во искупление грехов. Преследовались как еретики. (Примеч. ред.)
[Закрыть], мертвые люди, живые мертвецы, колдовство, комплекс Эдипа, воющие собаки, оборотни.
Было:
Я верю в творящего Бога,
В святые заветы небес…
Стало:
Собираю ночью травы
И варю из них отравы…
Что за человек Сологуб, понять было трудно. Его отношения ко мне я тоже не понимала. Казалось бы, совершенно безразличное. Но вот неожиданно узнаю, что мою пьесу «Царица Шамурамат» [59]59
Вероятно, Тэффи говорит о своей пьесе «Полдень Дзохары. Легенда Вавилона», которую она включила в книгу «Семь огней» (СПб.: Шиповник, 1910), посвященную Сологубу. (Примеч. ред.)
[Закрыть] (я тогда увлекалась Древним Востоком) он старался устроить в театр Комиссаржевской.
Раз как-то пришел он ко мне с Георгием Чулковым. Я была в самой лютой неврастении. Чулков ничего не заметил, а Сологуб странно пристально присматривался ко мне и все приговаривал:
– Так-так. Так-так.
Вечером пришел снова и настаивал, чтобы я пошла с ним в ресторан обедать, и оттуда повел по набережной.
– Не надо вам домой торопиться. Дома будет хуже.
Была белая ночь, нервная и тоскливая, как раз бы Рыцарю Смерти поговорить о своей Даме. Но он был неестественно весел, болтал и шутил, и я поняла, что он жалеет меня и хочет развлечь. Потом выяснилось, что так это и было. Его мертвые глаза видели многое, живым глазам недоступное и ненужное.
Он ненавидел шаржи, карикатуры и пародии.
В каком-то журнале появилась пародия на него Сергея Городецкого под случайным псевдонимом. Сологуб почему-то решил, что сочинила ее я, и остро обиделся. Вечером у себя за ужином он подошел ко мне и сказал:
– Вы, кажется, огорчены, что я узнал про вашу проделку?
– Какую проделку?
– Да ваш пасквиль на меня.
– Я знаю, о чем вы говорите. Это не я сочинила. Все свои произведения, как бы плохи они ни были, я всегда подписываю своим именем.
Он отошел, но в конце ужина подошел снова.
– Вы не расстраивайтесь, – сказал он. – Мне все это совершенно безразлично.
– Вот это меня и расстраивает, – отвечала я. – Вы думаете, что я вас высмеяла, и говорите, что вам это безразлично. Вот именно это меня и расстраивает.
Он задумался и потом весь вечер был со мной необычайно ласков.
Несмотря на свою надменную мрачность, он иногда охотно втягивался в какую-нибудь забавную чепуху.
Как-то вспомнили школьную забаву:
– Почему говорят гимн-Азия, а не гимн-Африка? Почему чер-Нила, а не чер-Волги?
С этого и пошло. Решили писать роман по новому ладу. Начало было такое:
«На улицу вышел человек в синих панталонах».
По-новому писали так:
«На у-роже ты-шел лоб-столетие в ре-них хам-купонах».
Игра была из рук вон глупая, но страшно завлекательная, и многие из нашего писательского кружка охотно разделывали эту чепуху. И многие серьезные и даже мрачные, как и сам Сологуб, сначала недоуменно пожимали плечами, потом, словно нехотя, придумывали слова два-три, а там и пошло. Втягивались.
Как-то занялись мы с ним определением метафизического возраста общих знакомых. Установили, что у каждого человека, кроме его реального возраста, есть еще другой, вечный, метафизический. Например, старику-шлиссельбуржцу Морозову1 мы сразу согласно определили восемнадцать лет.
– А мой метафизический возраст? – спросила я.
– Вы же сами знаете – тринадцать лет.
Я подумала. Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже шевелится. И я, конечно, пошла, и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно.
Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет.
– А мой? – спросил Сологуб.
– Конечно, шестьсот, и задумываться не о чем.
Он вздохнул и промолчал. Очевидно, согласился.
Колдун и ведун однажды позорно провалился.
Был доклад Мережковского «О России».
Большевики в ту пору еще не утвердились, и Мережковский с присущим ему пафосом говорил о том, что из могилы царизма поднялся упырь.
Упырь этот Ленин.
Вот тут Сологуб и изрек свое «вещее слово».
– Никогда Ленину не быть диктатором. Пузатый и плешивый. Уж скорее мог бы Савинков[60]60
Морозов Николай Александрович – революционер-народник, поэт, крупный ученый (в советское время почетный академик РАН СССР); в 1882 г. был приговорен к «вечной каторге» и провел в заключении более 20 лет. (Примеч. ред.)
[Закрыть][61]61
Савинков Борис Викторович – видный эсер, террорист, один из лидеров Боевой организации эсеров, проводившей террористические акты. (Примеч. ред.)
[Закрыть].
Мы слушали с благоговением и не отрицали, что роскошная шевелюра и стройный стан суть необходимые атрибуты народного вождя. Мы тогда еще не видали ни Муссолини, ни Гитлера, этих грядущих Аполлонов. Нас можно простить.
В начале революции по инициативе Сологуба создалось Общество охранения художественных зданий и предметов искусства. Заседали мы в Академии художеств. Требовали охраны Эрмитажа и картинных галерей, чтобы там не устраивали ни засад, ни побоищ. Хлопотали, ходили к Луначарскому. Кто лучше его мог бы понять нашу святую тревогу? Ведь этот эстет, когда умер его ребенок, читал над гробиком «Литургию Красоты» Бальмонта. Но из хлопот наших ничего не вышло.
Одно время Сологуб дружил с Блоком. Они часто выходили вместе и часто снимались. Он всегда приносил мне эти снимки. Чулков тоже бывал с ними. Потом, в период «Двенадцати», он уже к Блоку охладел.
Имя Сологуба гремело. Все так называемые «друзья искусства», носившие в нашем тесном кругу скромное имя «фармацевтов» (хотя среди них были люди, достойные именно первого названия), говорили словами Сологуба об Альдонсе, Дульсинее и творимой легенде.
Актеры наперерыв выли с эстрады:
Качает черт качели
Вперед – назад, вперед – назад…
Фотографы снимали его у письменного стола и на копне сена с подписью: «Как проводит лето Федор Сологуб».
Сомов написал его портрет, затушевав бородавку. Сенилов[62]62
С е н и л о в Владимир Алексеевич – композитор, автор музыки к драме Ф. Сологуба «Ванька-ключник и паж Жеан», а также романсов на его стихи. (Примеч. ред.)
[Закрыть] переложил его стихи на музыку.
Сологуба пели, читали, играли, декламировали и танцевали.
Явились переводчики и карикатуристы. Журналисты печатали беседы.
Приезжали на поклон московские люди – писатели, артисты, музыканты, меценаты.
И черт качал качели
Вперед – назад, вперед – назад…
Качал вперед.
Работал Сологуб по-прежнему много, но больше все переводил. Новые повести писал в сотрудничестве с Чеботаревской. Они были не совсем удачны, а иногда настолько неудачны и так не чувствовалось в них даже дыхания Сологуба, что многие, в том числе и я, решили, что пишет их одна Чеботарев-ская, даже без присмотра Сологуба. Впоследствии эта догадка оказалась верной.
Чем это объяснить? Творчество иссякло? Равнодушие к общественному мнению дошло до предела? «Прежде Нотовичи воротили нос от прекрасных моих творений, теперь что ни дай – все слопают». Чеботаревская хочет писать – пусть пишет. Ее печатать не станут – пусть подписывается Сологубом. Как-то в рижской газете «Сегодня» я прочла строки: «Немногие, вероятно, знают, как была талантлива Чеботаревская и что последние повести Сологуба принадлежат всецело ее перу».
Увы! Эти немногие отлично догадывались. Только не могли себе этого объяснить так отчетливо, как мы видим теперь. Теперь мы знаем его безграничное презрение к критикам, не ценившим его прежних вещей и поднимавшим шум и бум над новыми, небрежно набросанными пустяками. Вот тогда он и решил, что довольно с них и Чеботаревской.
Всем известная фраза его «Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?» вполне определяет наступившую для него душевную пустоту.
Во время революции Сологубу жилось трудно. Он приглядывался, хотел понять, и не понимал.
– Кажется, в их идеях есть что-то гуманное, – говорил он, вспоминая свою униженную юность и сознавая себя «сыном трудящегося народа». – Но нельзя жить с ними, все-таки нельзя!
Еще старался творить из «бабищи грубой», из нелепой жизни своей легенду. Но бабища ухватила цепко.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.