Электронная библиотека » Надежда Тэффи » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 10 апреля 2023, 19:00


Автор книги: Надежда Тэффи


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– А вы ему верите? Так вы лучше мне верьте.

– Откуда же вы знаете?

Вранье было явное и определенное.

Лодки продолжали сновать между пароходами. За баснословные деньги ездили люди попугать друг друга. Для такой великой цели разве чего пожалеешь!

Беркин ездил три раза.

– Больше я уже себе позволить не могу. Лодочники такой нахальный народ и пользуются человеческой бедой.

Под утро врали угомонились.

Наше пароходное начальство волновалось тремя вопросами – как двинуть «Шилку», откуда достать уголь для топки и чем накормить пассажиров.

Китайцы, которым снова пригрозили, показали запас рису и консервов. Но всего этого было мало.

Недалеко от нас на рейде оказался пароход, везший из Севастополя в Одессу провиант. Попросили у него продовольственной помощи. Пароход отказался и заявил строго, что идет в Одессу разгружаться.

– Да ведь там большевики!

– А нам до этого дела нет, – отвечал пароход.

Тогда «Шилка» возмутилась и открыла военные действия: послала две шлюпки с пулеметами добывать провиант.

Провиант добыли, но обиженный пароход пожаловался французскому кораблю «Жан Барт». «Жан Барт» грозно заорал на «Шилку»:

– Разбойники! Большевики! Объяснить немедленно, не то…

«Шилка» отвечала с достоинством и с сентиментом, что, мол, у нее на борту голодные женщины с голодными детьми и что, мол, французы всегда были рыцарями.

«Жан Барт» притих и немедленно послал к «Шилке» шлюпку с шоколадом, мукой и сгущенным молоком.

Инженер О. поднялся из машинного отделения и сказал, что «Шилка» может двигаться, но только задним ходом.

Многих это известие перепугало. Думали – раз задний ход, так, значит, назад, в Одессу.

Мякотин, Титов и Волькенштейн как члены партии – не помню какой – выползали из трюма под трубу совещаться. Шептались оживленно и многозначительно смолкали, когда кто-нибудь подходил. Ксюнин в трюме начал издавать на пишущей машинке газету.

18

Буксир подтащил нас к угольщику, и было объявлено всем, всем, всем:

– Должны сами грузить на «Шилку» уголь. Рабочих на угольщике нет, на пароходе команды нет. Если хотите, чтобы пароход двинулся, – грузите уголь.

– Неужели… все должны работать?

– А то как же, – был ответ.

Началась прелюбопытная штука.

Элегантные молодые люди в щегольских костюмчиках смущенно улыбались, показывая, что понимают шутку. Конечно, сейчас, мол, выяснится, что нельзя же заставлять элегантных людей таскать на спине уголь. Ведь это же нелепо! Вздор какой!

– Эй! Выстраивайтесь все на палубе! – закричал властный голос. – Все мужчины, кроме стариков и больных.

Элегантные молодые люди оторопели. Растерянно оглянулись. Шутка затянулась слишком долго.

– Ну? Чего же вы тут топчетесь?! – крикнули на одного из них. – Слышали команду? Лезьте наверх.

Может быть, наверху поймут их элегантность и неспособность…

Палуба быстро наполнялась выстраивающимися в ряды пассажирами.

– Сейчас вам раздадут корзины. Наденьте их на спину.

Элегантные молодые люди усмехались, чуть-чуть пожимали плечами, точно участвовали в нелепом анекдоте, о котором потом забавно будет порассказать.

Но вот у борта на трапе начался какой-то скандал.

– Позвольте! – кричал кто-то. – На каком же основании вы уклоняетесь?! Человек сильный, здоровый…

– Прошу вас оставить меня в покое!

На палубу выбежал кряжистый господин, лет сорока, с дрожавшими от бешенства глазами:

– Прошу немедленно оставить меня в покое!

– Нет, вы сначала скажите, какие у вас основания отказываться от работы, на которую призваны буквально все?

– Какие основания? – заревел кряжистый господин. – А такие, что я дворянин и помещик, и никогда в жизни не работал, не работаю и не буду работать. Ни-ко-гда! Зарубите себе это на носу.

Ропот возмущения всколыхнул толпу.

– Позвольте, но ведь если мы не будем работать, то пароход не отойдет от берега!

– Мой муж тоже помещик! – пискнуло из толпы.

– Ведь мы же все попадем в лапы к большевикам!

– Но при чем же я здесь?! – в бешеном недоумении вопил кряжистый. – Наймите людей, устройтесь как-нибудь. Мы жили в капиталистическом строе, в этих убеждениях я и желаю оставаться. А если вам нравится социалистическая ерунда и труд для всех, так вылезайте на берег и идите к своим, к большевикам. Поняли?

Публика растерялась, замялась.

– Отчасти, гм… – сказал кто-то.

– Но, с другой стороны, нельзя же доставаться большевикам…

– И почему мы должны работать, а он нет?

– Самосудом бы его! – хрюкнула пролезшая на палубу старушонка.

– Ну, знаете, господин, вы это бросьте, – урезонивал добродушный купец из Нижнего.

– Не задерживать! – вылетел начальнический окрик.

Белая морская фуражка приблизилась.

– Спускайтесь к угольщику, берите корзины.

К начальству подскочил один из «элегантов» и зашептал, скосив глаза на принципиального дворянина.

Начальство мотнуло головой и спокойно ответило:

– А ну его к черту!

Нагрузка началась.

Длинной вереницей прошли по трапам вверх и вниз почерневшие, закоптевшие грузчики. Все пассажиры вылезли из кают, из трюма, из коридоров смотреть на невиданное зрелище: молодые «элеганты» в лакированных башмачках и шелковых носочках, поддерживая затянутыми в желтые перчатки руками тяжелые корзины, тащили уголь.

Они быстро вошли в роль, сплевывали и ругались.

– Гайда, ребята, не задерживай!

«Ребята» в лице «извините, Беркина», плешивого, пузатого, на тонких кривых ногах, отвечали:

– Э-эй-юхнем!

– Чего выпучили глаза? – кричал на зрителей длинный, как любительская удочка, чтец-декламатор. – Заставить бы вас поработать, не стали бы глаза пучить.

– Смотреть-то они все умеют, – язвил купец из Нижнего. – А вот ты поработай с наше…

– Г-аботать они не желают, – прокартавил курносый лицеист. – А небось есть побегут в пегвую голову… Собаки!

Кто-то затянул ерундовую песенку последних дней:

 
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный,
Цыпленок тоже хочет жить.
 

Кто-то пустил вперебой:

 
Ешь ананасы,
Рябчика жуй,
День твой последний
Приходит, буржуй![23]23
  Четверостишие про ананасы и рябчиков принадлежит перу В.В. Маяковского. (Примеч. ред.)


[Закрыть]

 

И:

 
Эх, яблочко,
Куды котишься?
Попадешь в Чеку,
Не воротишься!
 

Подпевая, с аппетитом поругиваясь, работали вовсю.

«Вот он, евреиновский „Театр для себя", – подумала я. – Играют в крючников, и вошли в роль, и увлеклись игрой. И даже видно, кто себе как представляет заданный ему тип».

Вот ползет по трапу пузатый «извините, Беркин». Ноги у него пружинят и заплетаются. Лезет по трапу, как паук по паутине – круглый, с тонкими лапками. Но выражение лица прямо Стеньки Разина, волжского разбойника:

– Размахнись, рука, раззудись, плечо! Эй ты, гой еси… и все прочее.

И тащит тяжеленную корзинищу, какую ему без художественного вдохновения ролью и не поднять бы никогда.

Вот какой-то интеллигент с челочкой на лбу.

Шагает понуро, с упорной и горькой усмешкой на устах. Очевидно, ему кажется, что он бурлак, тянет бечевку и растит в груди зерно народного гнева: тащу, мол, тяну, мол, но…

 
Но настанет по-р-ра,
И пр-роснется на-р-род!
 

За ним ползло какое-то чучело в белых гетрах, в тирольской шляпе с перышком и, растирая замшевой перчаткой черные потеки на щеках, говорило простонародным тоном:

– Э-эх, братцы-парнишки, видно, тянуть нам эту ла… эту ля… эту ламку до конца дней!

Вылез из машинного отделения инженер О. в рабочей блузе, весь в саже.

– Ничего, кажется, наладил. Теперь уже есть надежда…

Заговорил что-то про лебедку, про подшипники и снова полез в машинное отделение.

И вдруг раздался дикий хрип, вопль, визг, точно сотни козлов, тысячи поросят вырвались из застенка, где с них драли шкуру. Это заревела наша труба. Черный дым валил из нее. Она дышала, вопила, жила. Пароход задрожал, заскрипел рулевой цепью и тихо повернулся.

– Да он задним ходом, – сказал кто-то.

– Идем! Без буксира!

– Спасены-ы-ы!

Около меня стоял Федор Волькенштейн и смотрел в открытое море, куда вольно и быстро уходил большой пароход.

– Это «Кавказ», – шептал он, – уходит в Константинополь… Ушел… Ушел…

Он долго смотрел вслед. Потом сказал мне:

– На «Кавказе» увезли моего мальчика. Когда-то я снова увижу его? Может быть, лет через двадцать… и он не узнает меня. Может быть, никогда.

Вот и мы вышли в море. Стучит винт, тихо дрожит пароход, гремит рулевая цепь. Волны упруго шлепают в правый борт.

Судовая жизнь налаживается. На мостике появился капитан Рябинин, маленький, но стройный, похожий на мальчика-кадета. Появился помощник капитана, несколько мичманов, юнги. В машинном отделении инженер О., какие-то машинисты, студенты-технологи. В кочегарке – офицеры.

Пассажиры нежно волновались и умилялись над дружной работой волонтеров. Особенно трогало их самопожертвование офицеров в кочегарке.

– Ведь они прожгли свое платье, и теперь им не в чем будет выйти на берег.

Устроили комитет, который должен был собрать деньги и вещи для пострадавших.

– Объявим неделю бедноты, – предложил кто-то.

Но звучало это очень неприятным воспоминанием и было мгновенно отклонено.

– Просто организуем летучие отряды для реквизиции белья и платья, – предложил другой.

Но это было уже совсем отвратительно, и в ответ все завопили:

– Зачем? Это же прямо оскорбительно! Мы добровольно отдадим все, что нужно…

– Что долго толковать! Каждый из нас должен отчислить в пользу офицеров, работающих в кочегарке, по двести рублей, по две смены белья и по одному костюму.

– Грандиозно! Чудесно!

– Но… извините, – сказал знакомый голос.

«Ага! „Извините, Беркин“!»

– Извините, но выдавать предметы мы будем не сегодня, – они там еще, не дай бог, попортятся. Выдавать мы будем по прибытии в Новороссийск: это значительно удобнее для обеих сторон. Я правильно говорю?

– Правильно!

– Правильно! Дельно! – поддержали пассажиры и разошлись с успокоенными физиономиями.

Впоследствии эта ассигнованная благодарными пассажирами сумма все уменьшалась. В Севастополе стали поговаривать уже только о белье и костюме.

По прибытии в Новороссийск забыли и об этом…

19

Началась дамская трудовая повинность.

Созвали пассажиров чистить силой отобранную с баржи свежую рыбу (та самая добыча, за которую призвал нас к ответу французский пароход).

Соорудили на палубе столы из опрокинутых через козлы досок, раздали ножи, соль, и закипела работа.

Я благополучно вылезла на палубу, когда все места у столов были уже заняты. Хотела было дать несколько советов нашим хозяйкам (тот, кто не умеет работать, всегда очень охотно советует), но запах и вид рыбьих внутренностей заставили меня благоразумно уйти вниз.

По дороге встретила «извините, Веркина».

– Как поживаете? – радостно приветствовал он меня. И вдруг, понизив голос и совершенно изменив выражение лица, проговорил быстро: – Слышали? Измена!

Оглянулся по сторонам и еще тише сказал:

– Капитан – изменник. Ведет нас в Севастополь, чтобы передать с рук в руки большевикам.

– Что за вздор? Откуда вы это взяли?

– Один пассажир подслушал радио. Молчите! Ни слова! Ни слова, но подготовляйте своих знакомых.

Он снова оглянулся, прижал палец к губам и скрылся.

Я поднялась наверх и разыскала мичмана, заведующего нашей радиостанцией.

– Скажите, действует наш аппарат?

– Нет, еще не наладили. Надеюсь, к завтрему поправим.

– А скажите, вы уверены, что в Севастополе большевиков нет?

– Ну, кто же может поручиться. Вестей получить неоткуда. И ни одного встречного судна до сих пор не было. Впрочем, мы примем все меры, чтобы предварительно разузнать. Хотите посмотреть радиоаппарат?

Эх, Беркин, Беркин! «Извините, Беркин»! И откуда у вас все это берется!

Между тем внизу начали раздавать обед: суп из рыбы и рис с корнбифом.

Пассажиры с тарелками, судками, плошками и ложками выстроились двумя длинными хвостами в очереди.

У меня не было ни плошки, ни ложки, и где раздобыть это добро, я совершенно не знала. Какая-то добрая душа пожертвовала мне крышку от жестяного чайника.

– Вам туда рису положат.

Ладно. А вот ложка… Пошла в кухню. В кухне два китайца – повар с помощником. Ни один ничего не понимает.

– Есть у вас ложка? Ложка? Понимаете? Ложка?

– Тасаталосака? – спросил повар.

– Ну да, да – ложка! Дайте мне ложку!

– Тасаталосака, – спокойно повторил помощник, и оба занялись своим делом, не обращая на меня внимания.

– Я вам верну ее. Понимаете? Я вам заплачу.

Я показала им деньги.

И вдруг, откуда ни возьмись, налетела на меня серой бурей щучьего вида девица.

– Подкупать! – завизжала она. – Подкупать деньгами пароходных служащих! Получать привилегии, которых нет у неимущих!

– Чего вы кричите? – оторопела я. – Мне просто ложка нужна. Пусть даром дают, если не хотят получить на чай, я не в претензии.

При слове «на чай» с девицей сделались конвульсии.

– Здесь нет ни бар, ни чаев, ни денег. Здесь все работают и все получают одинаковый паек. Я видела, как вы хотели давать деньги, чтобы получать преимущества. Я могу засвидетельствовать, что видела и слышала. Я иду к капитану и расскажу ему все.

Она быстро повернулась и вылетела из кухни.

Итак, значит, я – гнусный преступник, и вдобавок, несмотря на все свои душевные подлости, лишенный ложки.

Уныло пошла я на палубу. По дороге встречаю одного из наших судовых командиров.

– Что, вы уже пообедали? – спрашивает он бодро.

Я безнадежно махнула рукой.

– Ни плошки, ни ложки, и вдобавок на меня же еще жалуются капитану.

– Что за ерунда? – удивился офицер. – Идите к себе в каюту. Я сейчас пришлю вам обед.

И через десять минут я царственно сидела на скамеечке в ванной комнате, поджав по-турецки ноги, и на коленях у меня была тарелка с рисом и корнбифом, и в рис воткнуты ложка и вилка. Вот как возвеличила меня судьба!

Поздно вечером, когда я уже улеглась на свою беженскую котиковую шубку, дверь в каютку распахнулась, и в мутном свете коридора обрисовалась фигура щучьей девицы.

– Вы не спите? – спросила фигура.

– Нет еще.

– У вас в багаже, кажется, есть гитара?

– Да. А что?

Я была сонная и испугалась. Вдруг она побежит жаловаться капитану, что я вожу с собой музыкальные инструменты, «когда народ голодает».

Ну, думаю, все равно. Пусть выбрасывают в воду мое белье и платье. Гитары не отдам.

– Будьте любезны, – холодно говорит щучья девица, – дать свою гитару. Она нужна в лазаретном отделении, где есть больной элемент.

В первый раз слышу, чтобы больных лечили гитарами!

– Нет, – так же холодно ответила я. – Я вам своей гитары не дам. Кроме того, она с багажом в трюме, и вряд ли будут выворачивать весь груз для ваших выдумок.

– Если вы так относитесь к своему гражданскому долгу, – истерически задохнулась девица, – то мы еще увидим!..

Как она мне, однако, надоела! Отдать мою любимицу, мою певучую радость, мою гитару в эти рыбьи плавники!

«Больной элемент», наверное, подтянул бы колки и затренькал:

 
Вы-ыйду-ль я на ре-еченьку,
Выйду-ль я на бы-ыструю…
 

Ужас какой!

Я так люблю ее, мою «подругу семиструнную»…

С самого детства знаю я над собой эту власть струн.

Помню, как первый раз ребенком услышала я в балете в Мариинском театре «Соло на арфе» Цабеля. Я была так потрясена, что, вернувшись домой, ушла одна в гостиную, обняла жесткую диванную подушку с вышитой бисерной собачкой и плакала, до боли прижимаясь лицом к бисерным лапам. Я ведь не могла рассказать о неизъяснимом восторге, о блаженной струнной тоске, первый раз зазвеневшей для меня в земной моей жизни.

Звук струнный – это почти первая музыкальная радость человечества. Самая первая, конечно, свирель – у народов пастушеских. Но в первой молитве, в первом храме всегда торжественно и вдохновенно пели струны…

Короткие арфы в руках у жриц Ассирии, у египтянок…

«Начальнику хора. На струнных орудиях. На осьмиструнном. Псалом Давида…»

Потом лиры, лютни и, наконец, гитара. Пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый века – все звенит, все поет и плачет гитарными струнами. Миннезингеры, менестрели, бродячие поэты-музыканты разносят в песнях чары любви и колдовство черной книги «Гримуара»[24]24
  Средневековая магическая книга, содержащая свод заклинаний и писания колдовских ритуалов. (Примеч. ред.)


[Закрыть]
. И вся поэзия средневековой жизни идет в сердца через струны.

В дни самого мрачного Средневековья, когда тихие затворники, пряча мысль свою, как тайную лампаду в темных кельях монастырей, в исступленных муках души искали великий разум у жизни и за эту муку свою сгорали на кострах инквизиции, – тогда о радостях земли знали только песни, и несли их певцы-поэты с гитарами в руках.

В России гитара была хороша только у цыган. Русский человек относился к ней, как к балалайке: уныло подбирал лады и тренькал:

 
Выйду ль я на реченьку…
 

Цыгане «мотивчика» не тренькают. Они умеют перебирать струны говорком, давать вспышки, вскрики и сразу гасить бурный аккорд ласковой, но властной ладонью.

У каждого своя манера дотронуться до струны. И каждому она отвечает иначе. И у нее бывают свои настроения, и не всегда одинаково отзовется она даже на привычное ей касание.

«Более сырой, более сухой воздух», – скажут мне.

Может быть. Но разве наши собственные настроения не зависят в большой мере от «сухости» окружающей среды?

Старая, пожелтевшая гитара, с декой тонкой и звонкой, – сколько в ней накоплено звуков, сколько эманации от песенно касавшихся пальцев; такая гитара – дотроньтесь до нее! – сама поет, и всегда в ней найдется струна, настроенная созвучно какой-то вашей струне, которая ответит странным физическим тоскливо-страстным ощущением в груди, в том месте, где древние предполагали душу…

Я не могла отдать свою гитару щучьей девице для увеселения «больного элемента».

20

Утром ко мне зашел Смольянинов. Он был чем-то вроде администратора на нашем корабле. В прошлой своей жизни – как будто сотрудником «Нового времени». В точности не знаю.

– Знаете, – сказал он мне, – кое-кто из пассажиров выражает неудовольствие, что вы вчера рыбу не чистили. Говорят, что вы на привилегированном положении и не желаете работать. Нужно, чтоб вы как-нибудь проявили свою готовность.

– Ну что ж, я готова проявить готовность.

– Прямо не знаю, что для вас придумать… Не палубу же вас заставить мыть.

– А-ах!

Мыть палубу! Розовая мечта моей молодости!

Еще в детстве видела я, как матрос лил воду из большого шланга, а другой тер палубу жесткой, косо срезанной щеткой на длинной палке. Мне подумалось тогда, что веселее ничего быть не может. С тех пор я узнала, что есть многое повеселее, но эти быстрые крепкие брызги бьющей по белым доскам струи, твердая, невиданная щетка, бодрая деловитость матросов – тот, кто тер щеткой, приговаривал: «гэп! гэп!» – остались чудесной, радостной картиной в долгой памяти.

Вот стояла я голубоглазой девочкой с белокурыми косичками, смотрела благоговейно на эту морскую игру и завидовала, что никогда в жизни не даст мне судьба этой радости.

Но добрая судьба пожалела бедную девочку. Долго томила ее на свете, однако желания ее не забыла. Устроила войну, революцию, перевернула все вверх дном и вот наконец нашла возможность – сует в руки косую щетку и гонит на палубу.

Наконец-то! Спасибо, милая!

– А скажите, – обращаюсь я к Смольянинову, – у них есть такая косая щетка? И воду будут лить из шланга?

– Как? – удивляется Смольянинов. – Вы согласны мыть палубу?

– Ну конечно! Ради бога, только не передумайте. Бежим скорее…

– Да вы хоть переоденьтесь.

Переодеваться-то было не во что.

Вообще на «Шилке» носили то, что не жалко, сохраняя платье для берега, так как знали, что купить уже будет негде. Поэтому носили то, в чем в ближайшие дни никакой надобности не предвиделось: какие-то пестрые шали, бальные платья, атласные туфли.

На мне были серебряные башмаки… Все равно в них по городу не пойдешь квартиру искать…

Поднялись наверх.

Смольянинов пошел, распорядился. Юнга притащил щетку, притянул шланг. Брызнула веселая вода на серебряные башмаки.

– Да вы только так… для виду, – шептал мне Смольянинов. – Только несколько минут.

– Гэп-гэп, – приговаривала я.

Юнга смотрел с испугом и состраданием.

– Разрешите мне вас заменить!

– Гэп-гэп, – отвечала я. – Каждому свое. Вы, наверное, грузили уголь, а я должна мыть палубу. Да-с. Каждому свое, молодой человек. Работаю и горжусь приносимой пользой.

– Да вы устанете! – сказал еще кто-то. – Позвольте, я за вас.

«Завидуют, подлые души!» – думала я, вспоминая мои далекие мечты. Еще бы, каждому хочется.

– Надежда Александровна! Вы и в самом деле переутомились, – говорит Смольянинов. – Теперь будет работать другая смена.

И прибавил вполголоса:

– Очень уж вы скверно моете.

Скверно? А я думала, что именно так, как матросик моего далекого детства.

– И потом, уж очень у вас довольное лицо, – шепчет Смольянинов. – Могут подумать, что это не работа, а игра.

Пришлось отдать щетку.

Обиженная, пошла вниз. Проходя мимо группы из трех незнакомых дам, услышала свое имя.

– Да, да, она, говорят, едет на нашем пароходе.

– Да что вы!

– Я вам говорю – Тэффи едет. Ну конечно, не так, как мы с вами: отдельная каюта, отдельный стол, и работать не желает.

Я грустно покачала головой.

– Ах, как вы несправедливы! – сказала я с укором. – Я собственными глазами только что видела, как она моет палубу.

– Ее заставили мыть палубу? – воскликнула одна из дам. – Ну, это уж чересчур!

– И вы видели ее?

– Видела, видела.

– Ну и что? Как?

– Такая длинная, истощенная, цыганского типа, в красных сапогах.

– Да что вы!

– А нам никто ничего и не сказал!

– Это же, наверно, очень тяжелая работа?

– Ну, еще бы, – отвечала я. – Это вам не рыбу ножичком гладить.

– Так зачем же она так?

– Хочет показать пример другим.

– И никто нам ни слова не сказал!

– А скажите, когда она еще будет мыть? Мы хотим посмотреть.

– Не знаю. Говорят, на завтра она записалась в кочегарку. Впрочем, может быть, это вранье.

– Ну, это уже было бы совсем чересчур, – пожалела меня одна из дам.

– Ну что ж, – успокоила ее другая. – Писатель должен многое испытать. Максим Горький в молодости нарочно пошел в булочники.

– Так ведь он в молодости-то еще не был писателем, – заметила собеседница.

– Ну, значит, чувствовал, что будет. Иначе зачем бы ему было идти в булочники?

Поздно вечером, когда я сидела одна в нашей каюте-ванной, кто-то тихо постучал в дверь.

– Можно?

– Можно.

Вошел неизвестный мне человек в военной форме. Окинул взглядом каюту.

– Вы одна? Вот и отлично.

И, обернувшись, позвал:

– Войдите, господа. Посторонних нет.

Вошли три-четыре человека. Между ними инженер О.

– В чем же дело? – спросил О. – О чем вы хотели говорить?

– Дело очень важное, – зашептал тот, который вошел первым, – нас обманывают. Нам говорят, что мы идем в Севастополь, а между тем капитан держит курс на Румынию. Там он выдаст нас большевикам.

– Что за бред? Почему в Румынии большевики?

– Бред ли это – вы узнаете слишком поздно. Во всяком случае, «Шилка» держит курс на Румынию. Нам остается сделать одно: сегодня же ночью идти к капитану, уличить его и передать командование лейтенанту Ф. Этому человеку мы можем верить. Я его хорошо знаю, и, кроме того, он родственник одного очень известного общественного деятеля. Итак, решайте немедленно.

Все молчали.

– Знаете что, господа, – сказала я. – Все это не проверено и очень неясно. И почему нельзя днем спросить попросту у капитана, отчего мы не держим курс на Севастополь? А врываться к нему ночью – ведь это прямой бунт.

– Ах, вот вы как! – сказал коновод и зловеще замолчал.

В полутемной каютке шепчемся, как черные заговорщики. Над головами громыхает рулевая цепь: это предатель маленький капитан заворачивает к Румынии. Прямо страничка из авантюрного романа.

– Да, – согласился инженер О. – Мы лучше завтра расспросим.

И коновод неожиданно согласился:

– Да, пожалуй. Может быть, так даже будет лучше.

Утром О. сказал мне, что говорил с капитаном, и тот очень охотно и просто объяснил, что держал такой курс потому, что надо было обойти минные поля.

Вот удивился бы бедный капитан, если бы мы вползли к нему ночью с кинжалами в зубах…

Я видела потом лейтенанта Ф. Унылый длинный неврастеник, он, кажется, даже и не знал, что его собирались провозгласить диктатором. А может быть, и знал… Он в Севастополе оставил «Шилку».

21

Жизнь входит в свою колею.

Первые дни любительских подвигов, когда полковник Щ., засучив рукава, месил на палубе тесто для лепешек и золотой браслет позвякивал на его красивой белой руке, а рядом сидел известный статистик Г. и громко высчитывал, сколько будет припеку на душу, на полдуши и на четверть, – эти дни давно миновали.

Теперь продовольствием заведовал повар, китаец Миша.

Миша был чахоточный старик с лицом удивленной старой девы. Когда не было работы, отдыхал, сидя на корточках, и курил особую трубку, пропуская дым через воду. Что-то вроде кальяна.

Другой китаец, молодой дурень Акын, рассказывал, что Миша был еще недавно здоровый и сильный, но как-то очень рассердился и так долго и громко ругался, что «разорвал себе горло».

Был еще третий китаец – слуга и прачка.

Я заинтересовалась китайским языком.

– Акын, как по-китайски «старик»?

– Тасаталика, – отвечает Акын.

– А как «стакан»?

– Тасатакана.

Удивительно, как китайский язык созвучен русскому.

– А как «капитан»?

– Тасакапитана.

Гм… очевидно, что слово остается почти без изменения.

– А как «корабль»?

– Тасаколабля.

Чудеса!

– А «шапка»?

– Тасасапака.

Подошел мичман Ш.

– Учусь китайскому языку. Удивительно, до чего он напоминает русский.

Мичман засмеялся.

– Да, да, я слышал. Ведь он воображает, что вы его заставляете учить русские слова. Это он с вами по-русски говорил. И дурак же ты, Акын!

– Тасадулака! – охотно согласился китаец.

Однообразно шли дни.

Ели рис с корнбифом. Пили отвратительную воду из опреснителя.

Прошлого не вспоминали, о будущем не думали. Знали, что, по всей вероятности, дойдем до Новороссийска, а кто и что нас там встретит – было неизвестно.

Предполагалось, что «Шилка» пойдет во Владивосток. Я очень на это надеялась. Там я встретила бы своего друга М. Потом через Сибирь могла бы вернуться в Москву. Оставаться в Новороссийске совершенно не имело смысла. Да и что там делать?

Пока что бродила ночью по палубе. Постою с лунной стороны, перейду на черную, на безлунную.

Привыкла к пароходным звукам и шумам. Лежа на своей узенькой скамеечке в ванной каюте, слушала, как гремит рулевая цепь, как топочут ногами юнги, убирая палубу…

Пассажиры утряслись, как мешок с картофелем, и каждый нашел свое место. Старый сановник, похожий на толстого татарина, пристроился к кругленькой учительнице из Киева.

– Так вы продолжаете утверждать, – говорил сановник крутым генеральским басом, – вы продолжаете утверждать, что вареники вкуснее ботвиньи?

И укоризненно качал головой.

– Ай-яй-яй! Неужели вы не понимаете, что творог вообще мерзость!

– Нет, вареники – это очень вкусно, – собирая губы бантиком, отвечала учительница. – Это вы нарочно, чтобы дразнить. Вы такой.

Что значило «такой» – неизвестно. Но сановнику было приятно, и он с удовольствием смотрел на круглую, как вишня, учительницу, с туго закрученными косами и грязной малиновой ленточкой на шее.

Инженер О. исполнял роль главного механика и сидел в машинном отделении.

Вывезший меня из Одессы В. впал в меланхолию и съедал двойную порцию рису, в который он настругивал купленную в Севастополе каменную колбасу. Ел с аппетитом и со слезами на глазах:

– Боюсь, что придется помирать с голоду.

По вечерам выползала из трюма какая-то графская горничная, куталась в драгоценную манильскую шаль, становилась у борта, подпиралась кулачком, пригорюнивалась и тихо пела:

 
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, звезда рассветная…
 

Как-то на какой-то недолгой стоянке оказалась борт о борт около нас угольная баржа, черная – вся дым и сажа. Звали ее «Виолетта».

Закопченный, как ламповый фитиль, матросик с этой «Виолетты» долго всматривался в графскую горничную. Отходил от борта, снова подходил. Глаз не мог оторвать.

– Кажется, наша Травиата одержала победу, – шутили пассажиры.

Но горничная была горда и на закопченного матросика не глядела.

 
Гори, гори, моя звезда-а…
 

Но когда «Виолетта» отчалила, матросик вдруг, перегнувшись, крикнул:

– Анюта! Вы?

Горничная оторопела, вскинула глаза. Губы у нее побелели.

– Господи! Да никак… ваше сиятельство!.. Наш барин… ей-богу!. что же это…

И, обернувшись, растерянно говорила нам:

– Кто же их знал, где они. Я долго добро стерегла, да вон все равно все растащили.

Она мяла в руках драгоценную шаль.

– Все как есть растащили. До капочки.

Сколько дней мы плывем? Восемь? Десять? Кто-то сказал, что одиннадцать. Быть не может!

Днем, когда моя каютка-ванная пустеет, я лежу на узкой скамеечке и думаю о том, какой тоненький слой дерева и железа отделяет меня от синей холодной бездны. Ходят подо мной рыбы, кружатся клубками студенистые медузы, уцепившись за глубокую подводную скалу, шевелит лапами краб – выпучил глаза и ворочает ими, следит за днищем нашего парохода: не свалится ли оттуда кто-нибудь на завтрак. Неужто не свалится? Неужто не найдется никого, до предела своего дотосковавшего? А там, еще глубже, – камни, водоросли и еще какая-нибудь усатая гадина шевелит щупальцами, ждет.

Говорят, океан несет утопленников к берегам Южной Америки. Там самое глубокое в мире место, и там на двух-трех-верстной глубине стоят трупы целыми толпами. Соленая, крепкая вода хорошо их сохраняет, и долгие-долгие годы колышатся матросы, рыбаки, солдаты, враги, друзья, деды и внуки – целая армия. Не принимает, не претворяет чужая стихия детей земли…

Гляжу, закрыв глаза, в зеленую прозрачную воду глубоко подо мной. Плывет веселая стая мелких рыбок. Плывет косяком. Ведет весь косяк, очевидно, какой-нибудь рыбий мудрец и пророк. Как трепетно, покорно вся стайка мгновенно повинуется малейшему его движению. Он вправо – все вправо. Он назад – все назад. А ведь стайка большая. Начни считать – штук шестьдесят. Кружатся, сигают в стороны, поворачивают… Ой, рыбы, рыбы, а не дурак ли он, этот ваш передовой пророк и философ?..

Скоро придем в Новороссийск.

Но никого это не радует. Скорее тревожит.

Те, у кого там родные, тоже не радуются. Неизвестно, застанут ли их, и неизвестно, что за это время с ними произошло.

На «Шилке» кое-как наладили радиостанцию. Но сговориться пока что она ни с кем не смогла. Так и плыли мы в неизвестность, злую ли, добрую ли – и того не знали.

 
Скучные стали дни, долгие…
К мысу радости, к скалам печали ли,
К островам ли сиреневых птиц —
Все равно – где бы мы ни причалили,
Не поднять мне тяжелых ресниц…
Мимо стеклышка иллюминатора
Проплывут золотые сады,
Пальмы тропиков, солнце экватора,
Голубые полярные льды…[25]25
  Песня А. Вертинского на стихи Н. Тэффи. (Примеч. ред.)


[Закрыть]

 

Все равно…

Как странно было мне услышать эти оборванные строчки через несколько лет с эстрады Саль-Гаво, принаряженные, переложенные на музыку…

Словно я закупорила их в засмоленную бутылку, бросила в море, – и вот понесли волны эту бутылку, прибили к далеким счастливым берегам, и там ее подобрали, раскупорили, созвали народ и прочли SOS всем, всем, всем…

Все равно – где бы мы ни причалили. Не поднять мне тяжелых ресниц…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации