Текст книги "Моя летопись. Воспоминания"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
Мой друг Борис Пантелеймонов
Недолгая была его литературная жизнь. Всего четыре года.
Четыре года тому назад сказал мне по телефону незнакомый голос:
– Разрешите зайти к вам поговорить по литературному делу. Моя фамилия Пантелеймонов.
Я что-то уже слышала о нем. Сговорились.
Пришел высокий элегантный господин лет сорока пяти, с тщательно причесанными серебряными волосами. Красивое тонкое лицо, губы сжаты, синие глаза внимательны и серьезны.
У нас, писателей, глаз острый. Я сразу поняла – англичанин.
– Я Пантелеймонов[135]135
Пантелеймонов Борис Григорьевич – выдающийся ученый-химик. В 1925 г., будучи главой советской научной делегации на международном симпозиуме в Германии, он стал невозвращенцем. В конце 1930-х гг. Пантелеймонов переехал в Париж, открыл свою научную лабораторию и увлекся литературной деятельностью. После войны он выпустил три книги. Еще одна, «Последняя книга», была издана уже после его смерти в 1950 г. (Примеч. ред.)
[Закрыть], – сказал англичанин.
Оказался коренной русский, сибиряк, 58 лет, ученый-химик, профессор, автор многих химических открытий и работ.
Задумал издать литературный «Русский сборник». Редактируют И.А. Бунин и Г. Адамович. Попросил у меня рассказ. Решился и сам «попробовать перо».
Пригласил к себе в гости.
– Я ведь женат. Пять лет. Можно сказать, молодожен.
– Это уже не первая жена?
Он скромно опустил глаза:
– Нет. Всего третья.
В первом рассказе Пантелеймонова была очень заметна его долгая дружба с Ремизовым. Ничего того, что потом так пленяло в творчестве Пантелеймонова, еще выявлено не было. И вообще, это был скорее фантастический фельетон, а не художественная беллетристика.
Рукопись сдали в набор.
И вдруг автор зовет меня к телефону. Говорит смущенно:
– А я вчера написал другой рассказ. Можно вам его прислать?
Новый рассказ оказался очаровательным, настоящим пан-телеймоновским, своеобразным, ярким. Это был тот самый «Дядя Володя»[136]136
«Святый Владимир» из цикла «Приключения дяди Володи». (Примеч. ред.)
[Закрыть], который так покорил сердца читателей и сразу создал славу новому автору.
Я сейчас же переслала рассказ Бунину, прося его выкинуть первый и заменить его «Дядей Володей». Бунин одобрил мое мнение.
Автор пришел благодарить, и с этого началась наша дружба.
В те времена, которые сейчас кажутся очень далекими, – а ведь всего четыре года назад, – я была еще почти здорова и у меня собирались по четвергам милые и интересные люди. Появление Пантелеймонова произвело сенсацию.
– Кто этот высокий господин с внешностью английского лорда?
Его как-то сразу все полюбили. Нравилась его внешность, нравилось его внимательное, ласковое отношение к людям. Это ласковое отношение часто переходило в восторженную влюбленность.
– Что за душа у этого человека! – охал он о каком-нибудь типе, в котором вообще трудно было предположить душу.
Выяснилось, что эта необычайная душа просто приходила выпросить денег взаймы. А когда человек просит денег, он часто говорит в высоких тонах. Что-нибудь о человечестве, о служении святому искусству и о пении соловья.
Все равно. Пантелеймонов радостно любил и такого, и всякого, и вообще – человека.
Литература как-то ошеломила Пантелеймонова. Он ушел в нее с головой, забросил свою большую химическую лабораторию. За четыре года выпустил три книги и приготовил четвертую. И уже за день до смерти нацарапал еле понятными буквами начало нового рассказа.
Литературный вкус у него был изумительный. Когда мы вместе жили в Русском Доме в Жуан-ле-Пен[137]137
Благотворительный недорогой пансион на Лазурном берегу для творческой интеллигенции из числа русских эмигрантов. (Примеч. ред.)
[Закрыть] (там же был и Бунин), Пантелеймонов привез с собой несколько новых книг советских авторов, среди них талантливого Паустовского и «Василия Теркина» Твардовского. На полях этих книг Пантелеймонов делал пометки и подчеркивал понравившиеся ему места. Я указала Бунину на эти пометки. Как удивительно тонко отмечает он каждую талантливую строчку!
– Да, да, – сказал Бунин. – Я уже обратил внимание. Он действительно замечательно тонко понимает.
Бунин любил Пантелеймонова. Добродушно над ним подшучивал.
Пантелеймонов каждую новую свою вещь всегда переписывал в двух экземплярах. Один посылал Бунину, другой – мне.
Бунин писал иногда на полях рукописей: «Что за косноязычие!»
Пантелеймонов и смеялся, и огорчался:
– Вон как ругается!
Я успокаивала взволнованного автора:
– Бунин классик. Нарушение законных форм для него кощунство.
Пантелеймонов отстаивал свои новые формы. Слушался только того, что дается долгим опытом: избегать длиннот, некрасивых аллитераций, лишних слов, вообще – технической стороны литературной работы. Но свое главное отстаивал и хранил свято. Да именно это его главное я и ценила больше всего.
Видались мы с ним часто. Иногда собирались и у него.
– Какая у него может быть жена?
У нас, писателей, догадка острая:
– Наверное, жена высокая, авторитетная.
Оказалось, маленькая, кудрявая, пушистая, похожа на школьницу. При этом очень талантливая скульпторша.
– Он упрямый, – жаловалась она на мужа. – Я его даже раз била кулаком по плечу. А он и не заметил.
И показала свой сжатый кулак, крошечный, десятилетний.
Он упивался литературой, но в подсознательном своем еще продолжал быть химиком. Иногда ночью вскакивал полусонный, кричал жене:
– Скорее карандаш! Записать новую формулу.
Но химия отходила от него все дальше и дальше.
Являлись деловые люди, говорили о серьезных контрактах на его новые открытия. Он любезно улыбался, но думал при этом не о барышах, а о третьем эпизоде «Дяди Володи».
При своей английской внешности это была самая безудержная русская натура. Если пить, так уж до бесчувствия, полюбить – так уж жениться, потому что и любил всегда с разбегом на вечность. Наука, химия, открытия – и это все было пламенно, в каком-то поэтическом восторге.
Другом он был тоже пламенным. Защищал своих друзей, берег их. Бунина обожал и умилялся над ним, открывая в нем черты, совсем для нашего знаменитого писателя не характерные.
– Иван Алексеевич если иногда и говорит грубо, то это только потому, что скрывает свою чуткую нежность.
Бунинскую речь, острую, меткую и смелую, он превращал любовью своей в тихую лесную фиалку. И умилялся до слез.
Во время моей продолжительной и тяжелой болезни приходил часто, сидел в ногах и вздыхал.
– И охота вам жалеть издыхающую Ягу? – удивлялась я.
Но он очень жалел.
А талант его все рос и креп. Его маленький рассказ «Родная дорога» меня, внимательно следившую за каждой его строчкой, даже удивил. А Бунин сказал автору:
– Не стоит писать такие вещи. Кто их оценит по-настоящему? Многие ли?
Мы любили собираться втроем. Бунин, он и я. Было хорошо. Бунин подшучивал над «молодым автором». Тот весь лучился от радости этого общения. Да, было хорошо. Они оба называли меня сестрицей…
Вышла его первая книга. «Зеленый шум». Книга – моя крестница. Печать приняла ее исключительно хорошо. Кое-кто из наших «молодых» писателей, печатавшихся не менее двадцати лет, очень обиделся на восторженные отзывы, на профессоров, отметивших язык Пантелеймонова, на мою хвалебную статью. Что это за «трехнедельный удалец»? Обидно.
Пантелеймонов чувствовал это немилое отношение, но по простоте душевной не понимал его, а когда ему объяснили – не мог поверить. И по-прежнему умилялся и давал деньги взаймы. Вышел даже занятный анекдот.
Пришел один вдохновенный человек и деловито сказал, что ему до зарезу нужны шесть тысяч. Ровно шесть. Пантелеймонов поспешно дал чек, а когда тот ушел, вдруг вспомнил, что денег уже давно нет. Не было их и дома. Кинулся к кому-то, занял и внес в банк, чтобы покрыть выданный чек.
– Но ведь это такая изумительная детская душа! Не мог же я ему отказать или долго раздумывать?
Были и серьезные просьбы, на которые он широко отвечал, и расписки, конечно, «брать было неловко».
Говорил смеясь:
– Все равно хоронить будут на общественный счет.
В литературных своих работах он кидался на разные темы, иногда писал и статьи. Но я усиленно гнала его в лес, в тайгу, в туман.
– Там вы даете то, чего другие дать не могут.
Читал он тоже много, запоем. Старался насытиться быстро, с разбега всем тем, что мы впитывали в себя долгие годы, в течение тридцати, сорока, пятидесяти лет.
До сих пор почти не знал Библии. Читал ее вскользь по-английски. Когда прочел мой русский экземпляр – был потрясен.
– Что ж, дорогой мой, – сказал Бунин, – Библия – это всем известный источник. Из него черпали писатели всего мира.
Перечитывал старых писателей – Тургенева, Гончарова, Григоровича, Слепцова. И у каждого отмечал поразившие или просто понравившиеся места.
Уходил все дальше, все глубже. За три года выпустил три книги. Вторую посвятил мне, но я просила посвящение снять, потому что после такой «взятки» не могла бы свободно о нем писать. Подготовил к печати и четвертую книгу. Прошел за эти четыре года огромный путь.
Меня часто удивляло, почему он так поздно, так случайно начал писать. Как мог он не почувствовать в себе писателя столько лет?
В доме у него бывали молодые люди. Они рассказывали, как работали с Пантелеймоновым во французской Резистанс1. Спали на полу вповалку у него в кабинете по двенадцать человек.
– Чудесное было время, – говорил он. – Тайно ночью, почти впотьмах, приготовлял у себя в лаборатории взрывчатые вещества. Молодые сотрудники уносили их потом потихоньку в маки[138]138
Resistance (фр.) – Сопротивление, партизанское движение против немецких оккупантов во Франции в период Второй мировой войны. Многие русские эмигранты принимали активное участие в движении Сопротивления, некоторые были схвачены гестапо и казнены. (Примеч. ред.)
[Закрыть][139]139
Прозвище французских партизан: дословно – заросли, так как партизанские отряды из Резистанс обычно скрывались в лесных районах в горах. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. Нет, не было страшно. Было интересно.
У него было много незнакомых друзей-читателей. Он вел огромную переписку. Ему писали профессора, и светские дамы, и смотритель вулканов с каких-то диких островов, и доктор Ди-Пи, и чиновник трансатлантического парохода, и все письма были ласковые и благодарные.
Его маленькая жена любила и понимала литературу. И у нее было художественное чутье. Как-то она написала мне из Швейцарии о женевском озере: «Вода в нем такая светлая, что белые чайки кажутся темными».
Я показала ему.
– Смотрите, как хорошо!
– Только не надо ей говорить. А то зазнается, и мне житья не будет.
Когда-то в ранней молодости был с ним неприятный случай. Взрыв в лаборатории. Ему ранило осколком шею. Профессор Плетнев, зашивая рану, сказал:
– Следите за левой гландой. Она когда-нибудь может причинить вам большие неприятности.
И он оказался прав. Гланда дала злокачественную опухоль. Опухоль оперировали, но спасти больного уже не могли.
В последний год жизни он поднял к небу свои синие глаза.
– Сестрица, вы молитесь когда-нибудь? – спросил он меня.
Ему очень хотелось писать, и не было сил. Как-то держал в руках ветку черной смородины, мял душистые листочки.
– Вот эта ветка – это уже большой рассказ. Целая повесть во всю жизнь. И нету сил.
На Пасху мы были вместе в доме отдыха в Нуази-ле-Гран. Он почти все время лежал, а когда садился – низко опускал голову на сложенные руки.
В Нуази чудесная маленькая церковка. Я как-то была у всенощной. Вижу – многие обернулись к двери. Смотрю – он. Пришел. Стоял прямо. Он был выше всех. Стоял прямо, вытянувшись. Высоко поднял голову. Смотрел широко раскрытыми глазами куда-то высоко над алтарем. Словно говорил:
– Вот позвали меня, и я пришел. И дам ответ.
Потом подошел ко мне.
– Я хочу исповедоваться.
Причащались вместе.
– Пойдем к чаше, сестрица. Причастимся с одной ложечки.
И вот теперь он умер.
Последние дни были каким-то хаосом страдания. Он еле мог шептать. Часто был в полузабытьи.
Ночью очнулся. Сполз с низкого дивана на пол, на подушку, на которой у его постели сидела жена. Ласково поцеловал ей руку.
– Зажги лампадку, – попросил он.
– Лампадка горит все время.
– Нет, поставь ее сюда, к нам.
Она поставила.
– Икону тоже. Поставь к нам сюда.
Он тихо положил руку на голову своей маленькой жены. Подержал так.
– Я думаю, что я умираю.
И закрыл глаза.
Вспомнилось (Илья Репин)[140]140
Печатается по тексту очерка, опубликованному при жизни Н.А. Тэффи («Возрождение», 1931, 27 дек.). Существует еще одна редакция очерка, оставшаяся в черновиках. (Примеч. ред.)
[Закрыть]
Вспомнилось.
…Вспомнилось, вероятно, потому, что это некая годовщина. Тогда тоже были Святки – невеселые, во время войны. Помню так точно, что было это на Святках, потому что началось с моего рождественского рассказа, напечатанного в парадном номере «Биржевых ведомостей». У нас принято было на Рождестве, в Новый год и на Пасхе гастролировать в чужих газетах, в тех, в которых обычно не работали.
Рассказ, который я дала на этот раз «Биржевым ведомостям», был грустный и нежный и многих растрогал, так что я получила по этому поводу несколько писем, в том числе от Леонида Андреева, А. Кони и Ильи Репина.
В скором времени после этого возвращалась я как-то к себе домой и говорит мне горничная, что какой-то господин давно уже дожидается меня и заявил, что пока не дождется – не уйдет. Я никого не приглашала и немного удивилась.
Вхожу в гостиную – никого нет.
Иду дальше. Вхожу в кабинет. И вижу нечто удивительное: сидит за моим письменным столом длинный, черный, носатый, всем известный и поныне у большевиков здравствующий критик и, выдвинув ящики, вывалив из них бумаги, что-то, по-видимому, отбирает, потому что с правой стороны аккуратно сложил какие-то письма.
Картина дикая. Не то взломщик, не то обыск делает.
Я так за него сконфузилась, что первым движением было спрятаться за портьеру. Но не успела я двинуться, как он, на мгновение оторвавшись от чтения какого-то письма, быстро скользнул по мне глазами и деловито сказал:
– Подождите минуточку.
Выходило так, что я влезла не вовремя и мешаю человеку дело делать.
– Очень интересно! – продолжал он. – Вы мне это письмо непременно должны подарить. Очень интересно. Оно мне пригодится. Я никак не ожидал, что он может так писать. Ну на что оно вам? Все равно потеряете.
– А что это за письмо? – робко полюбопытствовала я.
– От Кони, – отвечал он, складывая бумагу и запихивая ее в свою записную книжку.
«Нужно ему сказать, что это безобразие, хулиганство… Залез в чужой стол…» – думала я, но никак не могла начать. Он действовал так спокойно и уверенно, что мне начинало казаться, что, может быть, это так и полагается. Уж очень все это было невероятно: и то, что в стол залез, и то, что ничуть не смущен. Словом, я, что называется, оторопела. А он, должно быть, действительно считал свой поступок вполне естественным.
– Слушайте, – сказал он, поднимаясь. – Чай пить мне у вас некогда (точно я предлагала!), а пришел я к вам по просьбе Репина. Он просил непременно как можно скорее привезти вас к нему в Куоккалу[141]141
Дачное место под Санкт-Петербургом. Ныне – поселок Репино в курортном районе города. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. Хочет писать ваш портрет. Сегодня уж поздно, а завтра я заеду утром. Будьте готовы. Ну, до свиданья. Спасибо за письмо.
Согнулся жгутом, поцеловал мне руку и вышел. Я долго сидела за столом, пожимала плечами, смеялась, негодовала, проверяла, какие именно письма побывали у него в руках, злилась, снова смеялась – словом, переживаний хватило на весь вечер. Даже справлялась по телефону у своих друзей – «бывает ли вообще такое на свете», и что это, собственно говоря, такое, и к какой категории явлений следует это отнести. Мне отвечали:
– Ах! Ах!
– Быть не может!
– Вы, верно, что-нибудь не так рассказываете.
– Хамство потрясающее!
– Не банально!
– Воображаю, как вы рассердились!
– Надеюсь, вы его сумели поставить на место?
– Вы его, конечно, отчитали?
– Ну конечно, – отвечала я. – Мне даже неприятно вспомнить, что я так вышла из себя.
* * *
Утром он заехал за мной.
Выехали из серого ослизлого Петербурга (тогда уже Петрограда). Застучал вагон по белым снегам, блеснуло солнце. На полустанки выбегали местные жители, почтальоны, которым бросали из почтового вагона мешочки с письмами, бабы, мальчишки, и все на каком-то приспособлении, напоминающем здешние патинетки[142]142
Патинетки (от фр. patinet) – скутер, самокат. (Примеч. ред.)
[Закрыть], только вместо дощечки на колесах – длинная железная полоса-конек. Так все и бегали, подталкиваясь одной ногой.
Приехали в Куоккалу. Помню, какой-то молодой человек с бородкой вышел встречать нас на станцию, какие-то мальчишки, обгоняя друг друга, побежали к вилле «Пенаты» сказать, что мы идем.
Хозяин встретил радушно и ласково, усадил за стол, угощал, и все время ловила я на себе его пристальный взгляд, такой знакомый взгляд художника, готовящегося зарисовать натуру.
– Ну, теперь пойдем работать.
К удивлению моему, за нами поднялись все. Первый раз в жизни видела я художника, которому не мешало присутствие посторонних. Большинство с удовольствием выгнало бы даже саму модель, если можно было бы обойтись без нее, так тяжело действует на их творчество близость живого существа. Я знала художника очень известного, который, рисуя дерево, выгонял всех из парка, из самых дальних тропинок.
– Вдруг случайно обойдет сбоку, встанет на горку да и заглянет за мольберт!
Репин посадил меня на довольно высокий помост, сам сел близко внизу.
– Шляпку можете оставить, – сказал он, – сделаем такой парижский жанр. А вы, – обратился он к одному из гостей, – будете нам читать вот этот рассказик. Это даст настроение.
Он взял со стола какую-то книгу, вынул из нее сложенный в несколько раз газетный лист, расправил его.
– Вот этот рассказ. Вы хорошо читаете.
Все притихли. Репин взял большой картон, карандаши.
Чтец начал.
«Что это такое знакомое? Где это я читала? – подумала я. – Ах, вот это что!»
Это был мой собственный рассказ, тот самый из «Биржевых ведомостей», о котором Репин мне писал.
И то, как он выбрал этот рассказ и попросил прочесть, было сделано без подчеркнутой, нарочитой любезности и галантности, так просто, серьезно и ласково, что сразу создало атмосферу какой-то задушевности, любовности. Хотелось опустить голову и спокойно чуть-чуть улыбаться.
Такою он меня и зарисовал.
Этот портрет был сделан цветными карандашами, в манере у Репина для меня совсем неожиданной и новой, в жанре Сомова – Сомов любил такие карандашные рисунки, чуть-чуть подцвеченные.
– Я вам потом отдам этот портрет, – обещал Репин. – Нужно его еще закончить.
Он, кажется, был доволен своей работой.
В столовой ждал нас обед за знаменитым круглым вращающимся столом. Кушанья вегетарианские, очень разнообразные, стол крутится по вашему желанию во все стороны, и если какое блюдо понравится, можете возвращаться к нему хоть пятнадцать раз. Так, кажется, многие и делали.
* * *
Портрет скоро был закончен, и Репин должен был отослать его на какую-то выставку.
Потом наступили дикие времена, и о судьбе портрета я узнала уже много лет спустя здесь, в эмиграции.
В. 3., старый и преданный друг Репина, передал мне, что Илья Ефимович просил меня прислать ему мою последнюю книгу. Конечно, я сейчас же это и сделала. В ответ получила от Репина письмо, в котором он писал, между прочим, что портрет мой был отослан им на выставку в Америку и затерялся на таможне. И он просил меня прислать ему несколько моих фотографий, без ретуши, чтобы «взглянуть» на меня и сделать набросок.
Я долго собиралась заказать эти снимки. Вероятно, года два. Когда наконец решилась и послала ему две карточки, получила письмо от его дочери Веры. Она писала, что Илья Ефимович очень рад и благодарит, но сам написать мне уже не может.
Через несколько дней пришла весть о его смерти…
Есть какой-то лад, пульс у времени, тот самый, который заставляет звезды после долгих перебоев-перерывов возвращаться на то же место и вычерчивать в беспредельности тот же рисунок своего пути. А человеческая память, покорная этому ладу, возвращает душу на далекую, пройденную полосу жизни.
Сегодня увидела я зимний вечереющий день, теплый, желтый свет лампы, внимательный взгляд ласковых, чуть-чуть лукавых глаз из-под серых, седоватых бровей…
________________
Ничего я не удержала. Ни портретов, ни посвященных мне стихов, ни подаренных картин, ни интересных писем от замечательных людей – ничего.
Есть еще немногое, что сберегла память, но и это понемногу, даже довольно быстро, теряет значение, тускнеет, уходит, вянет и умирает.
Грустно блуждать по этому кладбищу усталой памяти, где все обиды прощены, грехи безмерно оплачены, загадки разгаданы и тихо обволакивают сумерки покосившиеся кресты когда-то оплаканных могил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.