Текст книги "Моя летопись. Воспоминания"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Лица у всех растерянные, озлобленные и усталые.
С трудом добираемся до вагона, обозначенного в нашем пропуске. Вагон третьего класса, какой-то трехэтажный. Туда же вваливают и наши вещи.
Долго стоим на станции. Все сроки отхода давно прошли. Мы на втором пути. С двух сторон поезда с солдатами. Слышны крики, выстрелы. В просвете между вагонами видно, как бегут люди и в панике мечутся.
Иногда в вагон к нам приносят новости:
– Сейчас будут нас выгружать снова на станцию. Весь поезд пойдет под солдат.
– Дальше одиннадцатой версты ехать вообще нельзя. Там разъезд занят большевиками.
– Только что вернулся обстрелянный поезд. Есть убитые и раненые.
Убитые! Раненые! Как мы привыкли к этим словам. Никого они не смущают и ни у кого не вызывают возгласа «Какой ужас! Какое горе!».
Все думают просто, в условиях нового нашего быта: «Раненых следует перевязать, убитых надо бы выгрузить».
«Раненые» и «убитые» – это слова нашего быта. И сами мы если не на разъезде, то немножко позже вполне можем стать и ранеными, и убитыми.
У кого-то украли чайник. И вопрос этот обсуждается с таким же интересом (если не с большим), как и вопрос о том, что, мол, проскочим мы через одиннадцатую версту или нас отсюда даже не выпустят, потому что поездная прислуга отказывается вести поезд.
И вдруг сорвавшаяся с третьего этажа скамеек картонка треснула кого-то по голове. Это был радостный знак. Это значило, что паровоз прицепили и он дернул.
Мы поехали.
Останавливались много раз. На темных станциях и в глухом поле, по которому бегали фонарики, где кричали и стреляли.
В дверях вагона появлялись солдаты со штыками:
– Офицеры! Выходи на площадку!
В нашем вагоне офицеров не было.
Помню, бежали какие-то люди мимо окон по полотну. Потом запыхавшиеся солдаты ворвались в вагон и тыкали штыками под скамейки.
И никто не знал, что делается, и никто ничего не спрашивал. Сидели тихо, закрыв глаза, будто подремывая, делая вид, что считают все происходящее самой нормальной обстановкой для железнодорожной поездки.
В Одессу приехали ночью. Приятный сюрприз: нас заперли в вокзале и раньше утра выпустить не соглашались.
Что поделаешь!
Сложили вещи на полу, сами сели сверху и, право, чувствовали себя очень уютно. Никто в нас не стрелял, никто не обыскивал – чего еще человеку нужно?
Под утро замаячила передо мною зыбкая тень с желтым несессером в тонкой руке.
– Арман Дюкло?
– Да.
Он тоже приехал с нашим поездом. Сел около меня и стал рассказывать. Какие-то необычайно важные документы везет он в своем несессере. Ему уже предлагали за них миллион долларов, но он не выпустит их из рук.
– А по-моему, выпускайте.
– Не могу.
– Почему?
– Сам не знаю почему. Но это так истощает меня – всю жизнь держать в руках этот несессер.
Я задремала, а когда проснулась, то Армана уже не было. Он ушел, забыв у моих ног свое сокровище.
Утром открыли вокзал и выпустили нас в город. Когда носильщики укладывали на извозчиков наш багаж, несессер Армана, оказавшийся без замка, раскрылся и из него вывалился флакон «Рю де ля Пэ» и пилочка для ногтей. Больше в нем абсолютно ничего не было.
Так как Арман долго не появлялся, то мы дали объявление в газету: «Просим ясновидящего Дюкло угадать, где его несессер».
Затем имя и адрес.
Начались одесские дни.
Опять замелькали те же лица, опять замололи ту же ерунду.
Те, которых мы считали вернувшимися в Москву, оказались здесь. Которые должны были ехать в Одессу, оказались давно в Москве.
И никто в точности ничего ни о ком не знал.
Правил Одессой молодой сероглазый губернатор Гришин-Алмазов, о котором тоже никто в точности ничего не знал. Как случилось, что он оказался губернатором, кажется, он и сам не понимал. Так, маленький Наполеон, у которого тоже «судьба оказалась значительнее его личности».
Гришин-Алмазов, энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, щеголявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.
Он сделал мне визит и очень любезно предоставил помещение в «Лондонской» гостинице. Чудесную комнату, номер шестнадцатый, где во всех углах были свалены кипы «Общего дела» – до меня здесь останавливался Бурцев[20]20
Бурцев Владимир Львович – общественный деятель, публицист и издатель, близкий к радикальным революционным кругам. Основным делом его жизни стало разоблачение секретных сотрудников Охранного отделения, внедренных в революционные организации. Издавал газету «Общее дело», основным автором которой он сам и являлся. (Примеч. ред.)
[Закрыть].
Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.
Собеседником он был милым и приятным. Любил говорить фразами одного персонажа из «Леона Дрея» Юшкевича.
– Сегодня очень холодно. Подчеркиваю: «очень».
– Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю: «вам».
– Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю: «для».
Рекомендовал коменданту гостиницы, бородатому полковнику, гулявшему целые дни с двумя чудесными белыми шпицами, заботиться обо мне.
Словом, был чрезвычайно любезен.
Время для него было трудное.
«Ауспиции тревожны» – такова была модная одесская фраза, и она хорошо определяла положение.
Пока подходили большевики, горожан исподволь грабили бандиты, ютившиеся в заброшенных каменоломнях, образовавших целые катакомбы под городом. Гришину-Алмазову пришлось даже вступить в переговоры с одним из предводителей этих разбойников, знаменитым Мишкой Япончиком. Не знаю, договорились ли они до чего-нибудь, но сам Гришин мог ездить по городу только во весь дух на своем автомобиле, так как ему обещана была «пуля на повороте улицы».
Горожане все-таки вылезали по вечерам из своих истопленных квартир. Уходили в клубы, в театры, попугать друг друга страшными слухами. Для возвращения по домам собирались группами и приглашали охрану – человек пять студентов, вооруженных чем бог послал. Кольца засовывали за щеку, часы в башмак. Помогало мало.
– Он, подлец, слушает, где тикает, – туда и лезет. Я говорю – это сердце от страха… Да разве они честному человеку поверят!
Бандиты останавливали извозчиков, выпрягали лошадей и уводили их к себе в катакомбы.
Но – удивишь ли нас этими страхами? Театры, клубы, рестораны всю ночь были полны. Называли легендарные цифры проигрышей.
Утром, одурманенные вином, азартом и сигарным дымом, выходили из клубов банкиры и сахарозаводчики, моргали на солнце воспаленными веками. И долго смотрели им вслед тяжелыми голодными глазами темные типы с Молдаванки, подбирающие у подъездов огрызки, объедки, роющиеся в ореховой скорлупе и колбасных шкурках.
13
Быстро мчатся кони Феба под уклон…
Шли, шли одесские дни и вдруг побежали быстро-быстро, обгоняя друг друга.
Открывались и закрывались клубы, театрики, кабаре.
Явились ко мне неизвестные господа средних лет и предложили «дать свое имя» какому-то «начинанию». Глубоко художественному. С горячим ужином и карточной игрой.
– При чем же я здесь?
– А вы будете считаться хозяйкой и получать ежемесячный гонорар.
– Я же ничего не понимаю ни в карточной игре, ни в обедах. Вы, верно, что-нибудь спутали.
Они потоптались и повысили мне гонорар.
Очевидно было, что мы совсем друг друга не понимали.
Потом они, кажется, нашли хозяйку в лице одной популярной певицы и успокоились. То есть закрывались, давали взятку, открывались, закрывались, давали взятку и т. д.
– Ваша полиция взятки берет? – спрашивала я у Гришина-Алмазова.
– Ну что ж! Эти деньги идут исключительно на благотворительность. Подчеркиваю: «идут», – бодро отвечал он.
Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев.
«Не город, а сплошной анекдот!»
Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.
– Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.
Вздох в телефонной трубке.
– А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…
– А вы уверены, что к шести уже кончите?
Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:
«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».
«Когда шла „Гроза“ Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»
«Артист чудесно исполнил „Элегию“ Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».
«На пристань приехал пароход».
«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».
Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично.
Но вот маленький просвет. Приехал в Одессу наш милый редактор Ф.И. Благов и стал скликать сотрудников «Русского слова».
«Русское слово» начнет выходить в Одессе. Сотрудники собрались в достаточном количестве, и дело стало быстро налаживаться.
К весне появился в городе поэт Макс Волошин. Он был в ту пору одержим стихонеистовством. Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям и нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал о помощи ближнему. Иногда
войдет в какую-нибудь канцелярию и, пока там надумают доложить о нем по начальству, начнет декламировать. Стихи густые, могучие, о России, о самозванце, с историческим разбегом, с пророческим уклоном. Девицы-дактило[21]21
Стенографистки. (Примеч. ред.)
[Закрыть] окружали его восторженной толпой, слушали, ахали, и от блаженного ужаса у них пищало в носиках. Потом трещали машинки – Макс Волошин диктовал свои поэмы. Выглядывало из-за двери начальствующее лицо, заинтересовывалось предметом и уводило Макса к себе. Уводило, и через запертую дверь доносилось густое, мерное гудение декламации.
Зашел он и ко мне.
Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется, в Феодосии) по чьему-то оговору и могут расстрелять.
– Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите его скорее.
Кузьмину-Караваеву я немножко знала и понимала вздорность навета.
– А я пойду к митрополиту, не теряя времени.
Кузьмина-Караваева окончила духовную академию.
Митрополит за нее заступится.
Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил:
– Вы ручаетесь?
Ответила:
– Да.
– В таком случае завтра же отдам распоряжение. Вы довольны?
– Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо телеграмму. Очень уж страшно – вдруг опоздаем!
– Ну хорошо. Пошлю телеграмму. Подчеркиваю: «пошлю».
Кузьмину-Караваеву освободили.
Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия – в Новороссийске, в Екатеринодаре, в Ростове-на-Дону – круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры и слышала стихи и восторженный писк покрасневших от волнения носиков. И везде он гудел во спасение кого-нибудь.
Приехал в Одессу мой старый друг М. Пробрался гонцом от Колчака из Владивостока через всю Сибирь, через большевистские станы, с донесением, написанным на тряпках (чтобы нельзя было прощупать), зашитых под подкладку шинели. Он заехал к общим знакомым, которые сообщили ему, что я в Одессе, и сейчас же вызвали меня по телефону. Встреча была очень радостная, но и очень странная. Вся семья столпилась в углу комнаты, чтобы нам не мешать. Из приоткрытой двери умиленно выглядывала старая нянюшка. Все притихли и торжественно ждали: вот друзья, которые считали друг друга погибшими, сейчас встретятся. Господи! Заплачут, пожалуй… Времена-то ведь такие… Я вошла:
– Мишель! Милый! Как я рада!
– А уж я-то до чего рад! Столько пережить пришлось. Посмотрите, сколько у меня седых волос!
– Ничего подобного. Ни одного. Вот у меня действительно есть. Вот здесь, на левом виске. Пожалуйста, не притворяйтесь, что не видите!
– Ну и ровно ничего. Буквально ни одного.
– Да вы подойдите к свету. Это что? Это, по-вашему, не седой волос?
– Ни капли. Вот у меня действительно. Вот, посмотрите на свет.
– Ну, знаете, это даже подло!
– А вам лишь бы спорить. Именно я седой.
– Узнаю ваш милый характер! Что у него – то все великолепно, а у другого все дрянь!
Хозяева на цыпочках благоговейно вышли из комнаты.
Когда эти первые восторги встречи прошли, М. рассказывал много интересного о своей судьбе.
Человек он был глубоко штатский, помещик, пошел на военную службу во время войны. Поехал после революции в имение, там, в родном городишке, осажденном большевиками, выбран был диктатором.
– Вы, конечно, мне не поверите, так вот я, с опасностью для жизни, пронес под подкладкой приказы, подписанные моим именем.
Я посмотрела. Верно.
– Они подвезли артиллерию и так и сыпали по нам снарядами. Пришлось удирать, – рассказывал он. – Я скачу верхом через поле. Вдруг вижу во ржи два василечка рядом. Нигде ни одного, а тут два рядом. Будто чьи-то глаза. И знаете – все забыл и пушек не слышу. Остановил лошадь, слез и сорвал василечки. А тут кругом бегут, кричат, падают. А мне чего-то и не страшно было, как вы думаете, отчего мне не было страшно? Храбрый я, что ли?
Он задумался.
– Ну, а дальше?
– Оттуда попал на Волгу. До чего смешно! Флотом командовал. Ничего, сражались. Помните, мне лет пять тому назад гадалка сказала, что незадолго до смерти буду служить во флоте. И все надо мной смеялись: большой, толстый, и наденет шапочку с ленточками. Вот и исполнилось. Теперь еду в Париж, а потом через Америку во Владивосток, обратно к Колчаку. Отвезу ему его адмиральский кортик, который он бросил в воду. Матросы его выловили и посылают с приветом.
Рассказывал, что видел в Ростове Оленушку. Она играла в каком-то театрике и очень дружно жила со своим мужем, похожим на гимназиста в военной форме. Оленушка стала убежденной вегетарианкой, варила для себя какие-то прутья и таскала кусочки мяса у мужа с тарелки.
– Да уж вы бы, Оленушка, положили бы себе прямо, – посоветовал М.
Маленький муж покраснел от испуга:
– Что вы! Что вы! Нельзя так говорить. Она сердится. Она ведь по убеждению.
М. готовился в дальний путь. Торопился. Надо было скорее отвезти Колчаку разные одесские резолюции и вообще наладить связь. Он был первым гонцом, благополучно проскочившим.
Был бодр. В Колчака и белое дело верил свято.
– Возложенную на меня миссию выполню с радостью и самоотвержением. У меня хорошо на душе. Одно только смущает: черный опал в моем перстне треснул. Раскололся крестом. Как вы думаете, что это значит?
Я не сказала, что я думаю, но темный знак не обманул. Ровно через месяц М. умер…
Ему очень хотелось увезти меня из Одессы. Кругом говорили:
«Ауспиции тревожны!»
Он уезжал на военной миноноске и обещал выхлопотать мне разрешение. Но погода была скверная, на море свирепые штормы, и я уехать не согласилась.
И столько дружеских голосов успокаивали М. на мой счет:
– Неужели вы думаете, что мы не позаботимся о Надежде Александровне, если будут эвакуировать Одессу!
– Она первая взойдет на пароход – клянусь вам в этом!
– Да неужели кто-нибудь из нас сможет уехать, не подумав прежде всего о ней? Даже смешно!
(И действительно, впоследствии было очень смешно, но не потому, что они позаботились…)
Рано утром разбудили меня. Холодное было утро. Синие тени лежали на бледных щеках М.
Когда будят рано в слепое зимнее утро – это всегда или проводы, или похороны, или несчастье, или страшная весть. И дрожит тело каждой каплей крови в этом мутном свете без солнца.
Синие тени лежали на щеках М.
– Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.
– Господь с вами.
– Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро увидимся.
Но никаких надежд на простые, милые радости не чувствовала я в этом тоскливом рассвете, привидении грядущих дней. И я повторила тихо:
– Господь с вами. А увидимся ли мы – не знаю.
Мы ведь ничего не знаем. И поэтому всякая наша разлука – навсегда.
И мы уже больше не встретились.
Через год в Париже русский консул передал мне перстень с черным опалом.
Это все, что осталось от моего друга. Его, уже мертвого, дочиста обокрал живший в том же отеле авантюрист. Он унес все – платье, белье, чемоданы, кольца, портсигар, часы, даже флаконы с духами, но почему-то не посмел дотронуться до черного опала. Что-то в нем почувствовал.
Любопытна история происхождения этого опала.
Одно время – это было приблизительно в начале войны – я очень увлекалась камнями. Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И приходил ко мне одноглазый старичок Коноплев, приносил уральские благородные камни, а иногда и индийские. Уютный был старичок. Расстилал на столе под лампой кусок черного бархата и длинными тонкими щипцами, которые он называл «корцы», вынимал из коробочки синие, зеленые, красные огоньки, раскладывал на бархате, рассматривал, рассказывал. Иногда упрямился камушек, не давался корцам, бился весь в испуганных искрах, как живой птенчик.
– Ишь, неполадливый! – ворчал старичок. – Рубинчик-шпинель, оранжевый светик. Горячий.
– А вот сапфирчик. Вон как цветет камушек. Таусень, павлиний глазок. В сапфире важно не то, что он светел или темен, а то, когда он в лиловость впадает, цветет. Это все понимать надо.
Долгие часы можно было просидеть, переворачивая корцами холодные огоньки. Вспоминались легенды:
– Показать изумруд змее – у нее из глаз потекут слезы. Изумруд – цвет цветущего рая. Горько змее вспоминать грех свой.
– Аметист – целомудренный, смиренномудрый камень, очищает прикосновением. Древние пили из аметистовых чаш, чтобы не опьяняло вино. В двенадцати камнях первосвященника – аметист важнейший. И папа аметистом благословляет каноников.
– Рубин – камень влюбленных. Опьяняет без прикосновения.
– Александрит – удивительный наш уральский камень александрит, найденный в царствование Александра II и его именем названный пророчески. Носил в сиянии своем судьбу этого государя: цветущие дни и кровавый закат.
– И алмаз, яспис чистый, символ жизни Христовой.
Я любила камни. И какие были между ними чудесные уроды: голубой аметист, желтый сапфир, или тоже сапфир, бледно-голубой с ярко-желтым солнечным пятнышком. По-коноплевски – «с пороком», а по-моему – с горячим сердечком.
Иногда приносил он кусок серого камня и в нем целый выводок изумрудов. Как дети, подобранные по росту: все меньше и меньше, тусклые, слепые, как щенята. Их обидели, их слишком рано выкопали. Им еще надо было тысячелетия созревать в глубокой горячей руде.
И вот как раз во время этой моей любви к камням принес как-то художник А. Яковлев несколько опалов, странных, темных. Их привез какой-то художник с Цейлона и просил продать.
– Опалы приносят несчастье. Не знаю, брать ли? Посоветуюсь с Коноплевым.
Коноплев сказал:
– Если сомневаетесь – ни за что не берите. Вот я покажу вам сейчас камушки дивной красоты, согласен чуть ни задаром отдать. Вот, взгляните. Целое ожерелье.
Он развернул замшевую тряпку и выложил на бархат один за другим двенадцать огромных опалов дивной красоты. Бледно-лунный туман. И в нем, в этом тумане, загораются и гаснут зеленые и алые огоньки: «Есть путь!», «Нет пути!», «Есть путь!», «Нет пути!». Переливаются, манят, путают…
– Задаром отдам, – повторяет с усмешкой Коноплев.
И не оторваться от лунной игры. Смотришь – тихий туман. И вдруг – мигнул огонек, и рядом другой, вздулся в пламень, затопил первый, и оба погасли.
– Задаром. Но должен упредить. Продал я это ожерелье все целиком госпоже Мартене, жене профессора. Очень ей понравилось, оставила у себя. А на другое утро присылает слугу – берите, мол, скорее камни обратно: неожиданно муж скончался, профессор Мартене. Так вот, как хотите. Не боитесь – берите, а убеждать не стану.
От коноплевских опалов я отказалась, а один из черных цейлонских решила взять. Долго вечером рассматривала его. Удивительно был красив. Играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал пламень такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в камне, а над ним.
Я купила опал. Другой такой же купил М.
И вот тут-то и началось.
Нельзя сказать, чтобы он принес мне определенное несчастье. Это бледные, мутные опалы несут смерть, болезнь, печаль и разлуку.
Этот – не то. Он просто схватил жизнь, охватил ее своим черным огнем, и заплясала душа, как ведьма на костре. Свист, вой, искры, огненный вихрь. Весь быт, весь лад – все сгорело. И странно, и злобно, и радостно.
Года два был у меня этот камень. Потом я дала его А. Яковлеву с просьбой, если можно, вернуть тому, кто привез его с Цейлона. Мне казалось, что нужно, чтобы он ушел, как Мефистофель, непременно тою же дорогой, какою пришел, и как можно скорее. Если пойдет по другой дороге, запутается и вернется. А мне не хотелось, чтобы он возвращался.
Второй камень А. Яковлев оставил у себя. Не знаю, надолго ли, но знаю, что жизнь его тоже подхватила сине-зеленая волна, закружила и бросила в далекую косоглазую Азию.
Третий камень завертел тихого и мирного М. Как уютно текла его жизнь: мягкое кресло, костяной ножичек между шершавых страничек любимого поэта, ленивые руки, с ногтями, отшлифованными, как драгоценные камни, рояль, портрет Оскара Уайльда в черепаховой раме, переписанные бисерным почерком стихи Кузмина…
И вот – выронили ленивые руки неразрезанную книжку. Война, революция, нелепая женитьба, «диктатор в родном городишке», подписывающий чудовищные приказы, партизанская война на Волге, Колчак, страшный путь через всю Сибирь, Одесса, Париж, смерть. Разрезала черный камень глубокая трещина вдоль и поперек – крестом. Кончено.
Сбегались в Одессу новые беженцы, москвичи, петербуржцы, киевляне.
Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то – поистине талантлив русский народ! – сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.
– Мы ничего себе выехали, – блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы. – Я – первый любовник, жена – инженю, тетя Фима – гран-кокет, мамаша – в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.
Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».
И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…
Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно говоря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…
Настроение в городе было если не бодрое, то очень оживленное.
«Антанта! Антанта!»
Смотрели в море, ждали «вымпелов».
Деньги мало-помалу исчезали. В магазинах сдачу выдавали собственными знаками, которые иногда сами выдававшие их торговцы не узнавали. Все дорожало с каждым днем. Как-то в магазине приказчик, заворачивая мне кусок сыру, трагически указал на него пальцем и сказал:
– Вон, смотрите, с каждой минутой дорожает!
– Так заворачивайте его скорее, – попросила я. – Может быть, в бумаге он успокоится.
И вот неожиданно исчез Гришин-Алмазов. Уехал инкогнито, никому ничего не сказав. Спешил проскочить к Колчаку. Скоро стала известна его трагическая судьба. В Каспийском море он был настигнут большевиками. Увидев приближающийся корабль с красным флагом, сероглазый губернатор Одессы выбросил в море чемоданы с документами и, перегнувшись через борт, пустил себе пулю в лоб. Умер героем.
«Героем, Гришин-Алмазов! Подчеркиваю: „героем“!»
В Одессе мало обратили внимания на эту смерть. Только комендант «Лондонской» гостиницы стал мне кланяться суше и рассеяннее, и его пушистая собака перестала вилять хвостом. И скоро пришел он ко мне озабоченный, извинился и сказал, что отведет мне номер в «Международной» гостинице, так как вся «Лондонская» отойдет под штаб.
Очень было жаль уходить из милого номера шестнадцатого, где каждый день в шесть часов чуть-чуть теплел радиатор, где в каминном зеркале отражались иногда милые лица: сухое, породистое – Ивана Бунина, и профиль бледной камеи – его жены, и ушкуйник Алеша Толстой, и лирическая жена его Наташа Крандиевская, и Сергей Горный, и Лоло, и Нилус, и Панкратов…
Ну что ж – еще один этап. Мало ли их было? Мало ли их будет?..
А в городе стали появляться новые лица: воротник поднят, оглянется и шмыгнет под ворота.
– «Они» уже просачиваются! Уверяю вас, что «они» просачиваются. Мы видели знакомое лицо – комиссар из Москвы. Он сделал вид, что не узнал нас, и скрылся.
– Пустяки. Антанта… десант… Бояться нечего.
И вдруг знакомая фраза, догнавшая нас, прибежала, запыхавшаяся:
– Ауспи-ции тре-вожны!
Началось!
14
Вышел первый номер «Нашего слова». Настроение газеты боевое, бодрое.
Полным диссонансом – мой фельетон «Последний завтрак». Последний завтрак осужденного на смерть. Описание веселящейся Одессы. Описание зловещего молчания кругом, и тихие шорохи, шелесты, шепоты в подпольях, куда просачиваются «они».
Настроение мое не одобряли.
– Откуда такой мрак? Что за зловещие пророчества? Теперь, когда Антанта… когда высаживаются новые воинские части… когда французы… – и т. д.
– Вот уж совсем некстати. Взгляните только, что делается на рейде!
– Вымпелы!
– Антанта!
– Десант!
Очевидно, я действительно не права…
Неунывающая группа писателей и артистов затеяла открыть «подвал» где-нибудь на крыше. Конечно, в стиле «Бродячей собаки». Дело было только за деньгами и за названием. Под влиянием разговоров об Антанте я посоветовала назвать «Теткин вымпел»…
Прошли слухи о том, что, пожалуй, «Международную» гостиницу займут под разные штабы. Тогда снова придется мне искать пристанища. С ужасом вспомнила первые одесские дни в холодной комнате в частной квартире, когда в разбитое окно ванной комнаты, где стоял умывальник для всей семьи, сыпал снег прямо на голову. Хозяин ходил мыться в пальто с поднятым воротником и в барашковой шапке на голове. Хозяйка мылась, засунув руки в муфту. Может быть, в таком виде им было и тепло, и удобно – не знаю. Я чихала и согревалась гимнастикой по всем существующим в мире методам. Больше мне всего этого не хотелось. Хотя была весна, весна, которая всегда ведет за собой лето, так что со стороны холода бояться нечего, но перспектива трудных квартирных поисков раздражала и утомляла заранее. Лучше ни о чем не думать. Тем более что я никак не могла себе представить оседлой жизни в Одессе. Когда я жила в «Лондонской» гостинице, мои гости говорили мне:
– Какой чудесный вид будет из вашего окна весною!
И я всегда отвечала:
– Не знаю. Не чувствую себя весною здесь. Ауспиции тревожны…
Иду в яркий солнечный день по улице. С набережной – невиданное зрелище – чернорожие солдаты, крутя крупными белками глаз (словно каленое крутое яйцо с желтым припеком), гонят по мостовой груженых ослов. Это и есть десант. Но особого энтузиазма в народонаселении не заметно.
– Ишь каких прислали. Лучше-то уж не нашлось?
Негры яростной улыбкой обнажали каннибальские зубы, кричали что-то вроде «хабалда балда», и нельзя было понять, ругаются они или приветствуют нас.
«Ну да все равно, впоследствии выяснится».
Ослы бодро помахивали хвостиками. Это ауспиция благоприятная.
– Ну? Что вы думаете за Одессу, что-о?
Странно знакомый голос…
– Гуськин!
– Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые сливки общества.
Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом – франт.
– Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квартиры. Я прямо в отчаянии.
– В отчаянии? – переспросил Гуськин. – Ну, так вы уже не в отчаянии. Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин эт!
– Уверяю вас, никогда не думала, что вы «эт»!
– А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?
– Чего? – даже испугалась я.
– Ковров? Тут эти марокканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества размером – длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот, за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.
– Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.
– Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Туськиным. Я недавно возил одного певца – так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…
– Вы стреляли в Собинова? Почему?
– Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он – ну, ведь это надо же иметь подобное воображение! – там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините мене, где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, говорит, вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, говорит, вы требуете в этой арии „ля“, а завтра потребуете в той же арии „си“. И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, говорит, небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну, что вы ему на это скажете?
– Ну, тут уж ничего не придумаешь.
– А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»
– Надо «ся», Гуськин.
– Кого-о?
– Надо «ся». Выдающаяся.
– Ну, пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков. Можно написать: «Потрясающийся успех».
– Не надо «ся», Гуськин.
– Теперь уже не надо? Ну, я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы, и давай «ся».
Он вдруг остановился, огляделся и шепотом спросил:
– А может, вам нужна валюта?
– Нет. Зачем?
– А для Константинополя.
– Я не собираюсь уезжать.
– Не собираетесь?
Он подозрительно посмотрел на меня.
– Не собираетесь? Ну, пусть будет так. Пусть будет, что не собираетесь.
Чувствовалось, что не верит.
– Разве кто-нибудь сказал вам, что я еду в Константинополь?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.