Текст книги "Моя летопись. Воспоминания"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
– Да, да, подозрительный аппетит. Верный симптом начинающегося менингита…
У него была интересная жена, о которой какая-то актриса сказала:
– Она из очень интересной семьи. Говорят, Достоевский писал с ее тетки своих «Братьев Карамазовых»…
Настал день моего спектакля. Ставят три мои миниатюры, и, кроме того, артисты будут рассказывать мои рассказы, петь мои песенки и декламировать стихи.
Антрепренер требует, чтобы я непременно сама что-нибудь прочла. Я защищаюсь долго и упорно, но приходится сдаться.
Актрисы наши волнуются, забегают ко мне и все по очереди просят разрешения загримировать меня перед моим выходом.
– Что вы будете читать? – спрашивают меня.
– Еще не выбрала.
– Ах-ах! Как же так можно!
Вечером с писком, визгом и воплями все население нашего дома убежало в театр. Я решила прийти попозже.
Спокойно оделась и вышла.
Тихая была ночь, темная, густозвездная. И странно от нее затихла душа…
Бывают такие настроения. Сразу обрываются в душе все нити, связывающие ее земное с земным. Бесконечно далеко чуть помнятся самые близкие люди, тускнеют и отходят самые значительные события прошлого, меркнет все то огромное и важное, что мы называем жизнью, и чувствует себя человек тем первозданным «ничто», из которого создана вселенная…
Так было в тот вечер: черная, пустая круглая земля и звездное бескрайнее небо. И я.
Сколько времени так было – не знаю. Голоса разбудили меня. Шли люди и громко говорили о театре. И я вспомнила все. Вспомнила, что сегодня мой вечер, что я должна спешить, увидела, что я зашла куда-то далеко, потому что около меня блеснула полоской вода и черные мостки на ней.
– Ради бога! Как пройти к театру? – крикнула я.
Мне объяснили.
Я пошла торопливо, стараясь стучать каблуками, чтобы слышать, что я вернулась в мою простую обычную жизнь…
В театре за кулисами, куда я пошла, оживление, толкотня.
– Деникин в зале! Театр битком набит.
Вижу сбоку первые ряды. Блестит шитье мундиров, золото и серебро галунов, пышный зал.
Пышный зал хохочет, аплодирует, смех захватывает тех, кто толпится за кулисами.
– Автора! – кричат голоса из публики.
– Где же автор? Где же автор? – суетятся за кулисами.
– Где автор? – машинально повторяю и я. – Где же автор? Ах да, господи! Да ведь это же моя пьеса!.. Ведь я и есть автор!
Если бы знал мой милый антрепренер Б-е, какое чудище он пригласил! Ведь нормальный автор должен с утра волноваться, нормальный автор должен всем говорить: «Посмотрите, какие у меня холодные руки». А я развела какое-то звездное небытие и, когда публика меня вызывает, с любопытством спрашиваю: «Где автор?»
А ведь гонорар-то придется мне выдавать как путной!
– Идите же! – кидается ко мне режиссер.
Я наскоро устраиваю беспечную улыбку, ловлю протянутые ко мне руки актеров и выхожу кланяться.
Последний мой поклон русской публике на русской земле.
Прощай, мой последний поклон…
31
Лето в Екатеринодаре.
Жара, пыль. Через мутную завесу этой пыли, сумбура и прошедших годов туманно всплывают облики…
Профессор Новгородцев, голубые, такие славянские глаза Мякотина, густая шевелюра сентиментального Ф. Волькенштейна, рассеянный и напряженный взгляд мистика Успенского… И еще другие, о которых уже молились, как о «рабах Божиих, убиенных»…
Среди петербургских знакомых молодой кавалерийский офицер, князь Я. Веселый, возбужденный – лихорадящий от простреленной руки.
– Солдаты меня обожают, – рассказывал он. – Я с ними обращаться умею. Бью в морду, как в бубен.
Думаю все-таки, что любили его не за это, а за бесшабашную удаль и особое веселое молодечество. Рассказывали, как он в офицерских погонах на плечах с громким свистом проскакал по деревне, занятой большевиками.
– Почему же они в вас не стреляли?
– Очень уж обалдели. Глазам своим не верили: белый офицер, и вдруг по деревне едет. Выскочили, глаза выпучили. Ужасно смешно!
О дальнейшей судьбе этого самого князя Я. рассказывают очень удивительную историю. В одном из южных городов он в конце концов попался врагу в лапы. Был судим и приговорен к каторге. Никакой определенной каторги в те времена у большевиков не было, и посадили князя просто в тюрьму. Но вот понадобился властям для их собственного обихода прокурор, а городок был маленький, люди образованные разбежались либо попрятались, а про князя знали, что он кончил юридический факультет. Подумали и надумали: приказали ему быть прокурором. Приводили под конвоем в суд, где он обвинял и судил, а ночевать отводили снова на каторгу. Многие, говорят, ему завидовали. Не у всех были обеспеченные стол и квартира…
Екатеринодар, Ростов, Кисловодск, Новороссийск…
Екатеринодар – высокочиновный. И во всех учреждениях – живописный берет, и плащ, и кудри Макса Волошина. Он декламирует стихи о России и хлопочет за невинно осужденных.
Ростов – торговый, спекулянтский. В ресторанном саду пьяные, истерические кутежи с самоубийствами…
Новороссийск – пестрый, присевший перед прыжком в Европу. Молодые люди с нарядными дамами катаются на английских автомобилях и купаются в море.
– Novorossisk, les bains[28]28
Новороссийск, купания (фр.)
[Закрыть].
Кисловодск встречает подходящие поезда идиллической картиной: зеленые холмы, мирно пасущиеся стада и на фоне алого вечернего неба – тонко вычерченная черная качель с обрывком веревки.
Это – виселица.
Помню, как притянула мою душу эта невиданная картина. Помню, как рано-рано утром вышла я из отеля и пошла за город к этим зеленым холмам, искала злую гору.
Взошла по утоптанной крутой тропинке, поднялась «туда». Она вблизи была не черная, эта качель. Она серая, как всякое старое некрашеное простое дерево.
Я встала в середину под прочную ее перекладину.
Что видели «они» в последнюю свою минуту? Вешают большею частью ранним утром. Значит, вот с этой самой стороны видели «они» свое последнее солнце. И эту линию гор и холмов.
Пониже, слева, уже начинался утренний базар. Пестрые бабы выкладывали из телег на солому глиняную посуду, и солнце мокро блестело на поливе кувшинов и мисок. И «тогда», наверное, также бывал этот базар. А с другой стороны, подальше, среди холмов, пригнали пастухи гурты баранов. Бараны плотными волнами (как кудри Суламифи) медленно скатываются по зеленому склону, и пастухи в меховых шкурах стоят, опираясь на библейский длинный посох… Какая благословенная тишина! И такая же тишина была и «тогда».
Дело совершенно будничное и простое. Несколько человек приводили одного. Ставили туда, где стою я. Может быть, один из пастухов, закрыв глаза щитком-ладонью от солнца, взглянул, что там за люди копошатся на холме…
Здесь была повешена знаменитая анархистка Ге. Красивая, молодая, смелая, веселая, нарядная приятельница Мамонта Дольского. Многие из моих друзей кутили в лихорадочное время в этой занятной анархистской компании. И все эти анархисты казались нам ряжеными хвастунами. Никто не относился к ним серьезно. Слишком долго и хорошо знали живописную душу Мамонта, чтобы поверить в искренность его политических убеждений. Болтовня, поза, грим трагического злодея, костюм напрокат. Интересно и безответственно. Всю жизнь играл Мамонт на сцене Кина[29]29
К и н Эдмунд – центральный персонаж пьесы Александра Дюма «Кин, или Гений и беспутство», посвященной великому английскому актеру.
[Закрыть], а в жизни – в Кина, в гения и беспутство. А умер – как подшутила судьба! – от благородного жеста. Стоя на подножке трамвая, посторонился, чтобы уступить место даме. Сорвался и попал под колеса. А несколько месяцев спустя приятельница его, нарядная и веселая Ге, стояла вот здесь, смотрела, прищурив глаза, на свое последнее солнце и докуривала последнюю свою папироску. Потом отшвырнула окурок и спокойно набросила себе на шею тугую веревочную петлю.
Играло солнце на глянце глиняной посуды внизу на базаре. Копошились у телег пестрые бабы. А дальше по крутым зеленым холмам медленно сползали стада и шли пастухи, опираясь на посох. И наверное, что-то тихо звенело вдали, как всегда звенит в горной тишине. И тишина была благословенна…
Как часто упрекают писателя, что конец романа вышел у него скомкан и как бы оборван.
Теперь я уже знаю, что писатель невольно творит по образу и подобию судьбы, Рока. Все концы всегда спешны, и сжаты, и оборваны.
Когда умер человек, всем кажется, что он еще очень многое мог сделать.
Когда умерла полоса жизни – кажется, что она могла бы еще как-то развернуться, тянуться и что конец ее неестественно сжат и оборван. Все события, заканчивающие такую полосу жизни, сбиваются, спутываются бестолково и неопределенно.
Жизнь пишет свои произведения по формуле старинных романов. С эпилогом: «Ирина вышла замуж и, говорят, счастлива. Сергей Николаевич нашел забвение в общественной деятельности…»
Все быстро, торопливо, и все ненужно.
Так же быстро, торопливо и неинтересно пробежали последние новороссийские дни перед неожиданно надуманным отъездом.
«Сейчас вернуться в Петербург трудно, поезжайте пока за границу, – посоветовали мне. – К весне вернетесь на родину».
Чудесное слово – весна.
Чудесное слово – родина…
Весна – воскресение жизни.
Весной вернусь.
Последние часы на набережной у парохода «Великий князь Александр Михайлович».
Суетня, хлопоты и шепот. Этот удивительный шепот, с оглядкой, исподтишка, провожавший все наши приезды и отъезды, пока мы катились вниз по карте, по огромной зеленой карте, на которой наискось было напечатано: «Российская империя».
Да, шепчут, оглядываются. Все-то им страшно, все страшно, и не успокоиться, не опомниться до конца дней, аминь.
Дрожит пароход, бьет винтом белую пену, стелет по берегу черный дым.
И тихо-тихо отходит земля.
Не надо смотреть на нее. Надо смотреть вперед, в синий широкий свободный простор…
Но голова сама поворачивается, и широко раскрываются глаза и смотрят, смотрят…
И все молчат. Только с нижней палубы доносится женский плач, упорный, долгий, с причитаниями.
Когда это слышала я такой плач? Да, помню. В первый год войны. Ехала вдоль улицы на извозчике седая старуха. Шляпа сбилась на затылок, обтянулись желтые щеки, беззубый черный рот открыт, кричит бесслезным плачем – «а-а-а!». А извозчик – верно, смущен, что везет такого седока «безобразного», – понукает, хлещет лошаденку…
Да, голубчик, не разглядел, видно, кого садишь? Теперь вези. Страшный, черный, бесслезный плач. Последний. По всей России, по всей России… Вези!..
Дрожит пароход, стелет черный дым.
Глазами, широко, до холода в них, раскрытыми, смотрю. И не отойду. Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота[30]30
Жена библейского праведника Лота, который был спасен вместе со своей семьей, когда Господь уничтожил города греха – Содом и Гоморру. Единственным условием для спасения было уйти не оглядываясь. Но жена Лота нарушила запрет, оглянулась, чтобы бросить прощальный взгляд на родной город, и обратилась в соляной столп. (Примеч. ред.)
[Закрыть], застыла, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо-тихо уходит от меня моя земля.
Как я стала писательницей
Первое посещение редакции
Мои первые литературные шаги были ужасно жутки. Да я, собственно говоря, никогда быть писательницей и не собиралась, несмотря на то что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом – немедленно начинает кричать:
– Пишет! Пишет!
Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:
– Пишет! Пишет!
Вне подозрений был только самый старший брат[31]31
Лохвицкий Николай Александрович – будущий профессиональный военный, участник Русско-японской и Первой мировой войн. С 1915 г. – генерал-майор, с 1917 г. – генерал-лейтенант. Командовал Русским экспедиционным корпусом, воевавшим во Франции. Во время Гражданской войны – видный деятель Белого движения. (Примеч. ред.)
[Закрыть], существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:
О Мирра, бледная луна!
Увы! И он писал стихи!
Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша[32]32
Лохвицкая Мария Александровна стала популярной поэтессой Серебряного века, известной как Мирра Лохвицкая. Первый поэтический сборник она выпустила в 1888 г., в 19 лет. К сожалению, после ранней смерти Мирры Лохвицкой в 1905 г. ее слава стала затухать; лирические стихи Лохвицкой оказались не востребованы среди бурных политических событий, происходивших в стране. (Примеч. ред.)
[Закрыть], став известной поэтессой, взяла себе псевдоним Мирра Лохвицкая именно благодаря этому впечатлению.
Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень дельной приготовишки-одноклассницы написала это желание на листочке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это «без осечки».
Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами.
И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал, не помню, но помню, что редакторами его были П[етр] Гнедич и Всеволод Соловьев[33]33
Гнедич Петр Петрович и Соловьев Всеволод Сергеевич были основателями и редакторами журнала «Север». (Примеч. ред.)
[Закрыть]), мы с нянюшкой ждали в приемной.
Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и переписчица, и все просители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие то нескладно-высокие, и ноги у меня до полу не доставали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица.
В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет!
Этим «храмом просвещенья» сестра донимала меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается:
– Надя, Надя! Что же ты не идешь в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет?
И вот, когда мне было лет шестнадцать – семнадцать, написала я забавную «Песенку Маргариты»[34]34
Имеется в виду шуточный перевод песни Маргариты из «Фауста» И.В. Гёте. (Примеч. ред.)
[Закрыть], конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в «Осколки».
В «Осколках» редактором был [Николай] Лейкин, тогда уже старый, хворый. Вскоре он и умер.
Пошла в редакцию. Очень было страшно. Страшнее всего на лестнице, когда я протянула руку к звонку. Дверь была маленькая и грязная. Пахло пирогом с капустой, которого я терпеть не могу. Позвонила и тут же подумала: «Бежать!»
Но за дверью что-то заскреблось. Сняли цепочку. В щелку посмотрели – сначала один глаз, потом другой… и дверь открылась.
– Вам кого?
Пожилая, очень худая дама в оренбургском платке крест-накрест.
– Я к… мне к… к Лек…
– Их еще нет, – сказала дама. – Войдите, присядьте, обождите. Они скоро будут.
Посадила меня в крошечную комнатку и ушла. Из крошечной комнатки видна была другая, тоже небольшая, край письменного стола и над ним какое-то птичье чучело.
Над столом висело
Птичье чучело,
На редактора смотрело,
Глаза пучило…
Ждала долго. Изредка входила худая дама и, поглаживая костлявыми руками свой платок на груди, шептала мне:
– Потерпите! Теперь уже недолго.
И вот раздался звонок. Топот, кашель, хрип. Я разобрала:
– Кто?
– Что?
– А?
– Зачем?
– К кому?
– Черт!
Потом хрип смолк, снова вошла худая дама и сказала испуганным шепотом:
– Они еще обмерзши.
И ушла. А я сидела и думала, какой ужас заниматься литературой…
Опять вошла худая дама и опять прошептала, видимо жалея меня и желая ободрить:
– Они еще не оттаявши!
Добрая дама! Обнять бы ее и вместе поплакать… И снова ушла. Господи, Господи! Уйти бы мне, да и уйти не смею. Опять дама.
– Они отошедши.
Я как-то не сразу поняла, что значит «отошедши». Одно мгновение подумала, что это значит, будто Лейкин умер, и в ужасе вскочила.
– Да вы не бойтесь! – успокаивала дама. – Они сказали, чтобы вас впустить.
Я зажмурилась, я шагнула вперед. Действительно, ведь не убьет же он меня! В кресле перед птичьим чучелом сидел кряжистый, кривоплечий и, кажется, косоглазый человек с черной бородой. Очень мрачный.
– С чем пожаловали? – спросил он меня, глядя в сторону. – Что вам нужно?
– Стихи… – прошептала я.
– Какие стихи?
– «Песенка Маргариты».
– Что-о? У нас, кажется, таких стихов отродясь не бывало. Объясните толковее.
– Я сочинила. Вот.
Он, не глядя на меня, протянул руку. Я ткнула в нее свой листок.
– Ну? – сказал он.
– Что? – спросила я.
– Ну и до свиданья. Ответ прочтете в «Почтовом ящике».
Через месяц я прочла в «Почтовом ящике» «Осколков»: «„Песенка Маргариты" никуда не годится».
Таков был мой первый литературный шаг. Впоследствии эту самую «Песенку Маргариты» я прямо для тайного торжества над сердитым редактором (хотя его уже не было на свете) напечатала в разных изданиях не меньше четырех раз.
Хотя… пожалуй… будь я сама редактором, я бы не напечатала ее ни разу.
Как я стала писательницей
Как я начала свою литературную деятельность? Чтобы ответить на этот вопрос, надо «зарыться в глубь веков». В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные.
Помню, как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит:
– Зуб заострился, режет язык.
Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает:
– К этакой боли я не привык.
Тотчас все настраиваются, оживляются.
– Можно бы воском его залечить, но как же я буду горячее пить? – спрашивает чей-то голос.
– И как же я буду говядину жрать? – раздается из другого угла.
– Ведь не обязаны все меня ждать! – заканчивает тоненький голосок младшей сестры.
Стихи сочиняли мы все. Конечно, и я.
Но в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать.
Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась.
Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет,
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет.
Вот этим самым «храмом просвещенья» дома донимала меня сестра.
– Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны.
Допекали долго.
Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще.
Второй шаг был таков: сочинили мы с сестрой пресмешную песенку о Фульском короле, пародию на песню Маргариты из «Фауста».
Решили ее напечатать.
Совсем сейчас не помню, что это была за редакция, куда мы пошли. Помню только, что над головой редактора висело на стене птичье чучело.
Это, поразившее наше воображение обстоятельство, отразилось в стихах:
Над редактором висело
Птичье чучело,
На редактора глядело,
Глаза пучило.
Стихотворения нашего редактор не принял и все спрашивал: «Кто вас послал?» А потом сказал: «Передайте, что не годится». Очевидно, не верил, что две испуганные девчонки, которых ждала в передней старая нянюшка, и есть авторы.
Таков был мой второй шаг.
Третий и окончательный шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а, если так можно выразиться, за меня шагнули.
Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в «Новом времени», а пьесы ее шли в «Кривом зеркале», а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах.
Итак – я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар, это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути.
О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был «бум». Редакция попросила продолжать. Большая газета пригласила сотрудничать.
Остальное ясно.
Псевдоним
Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима. Действительно – почему вдруг «Тэффи»? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей «Русского слова» давали это имя своим фоксам и левреткам.
Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом?
Уж если захотела взять псевдоним, можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это всё намеки на некие политические страдания и располагает к себе читателя.
Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием:
– И где это она понахваталась?
– Это, наверное, за нее муж пишет.
Была писательница Марко Вовчок; талантливая романистка и общественная деятельница подписывалась «Вергежский»[35]35
Вергежский – псевдоним Ариадны Тырковой (после замужества Тырковой-Вильямс), журналистки, «думского корреспондента» и члена ЦК партии кадетов. Напоминает о родовом имении Тырковых Вергежа Новгородской губернии, в котором Ариадна Тыркова родилась. (Примеч. ред.)
[Закрыть]; талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи «Антон Крайний» [36]36
Антон Крайний – псевдоним Зинаиды Гиппиус. (Примеч. ред.)
[Закрыть]. Все это, повторяю, имеет свой raison d’etre[37]37
Резоны, объяснения (фр.', примеч. ред.).
[Закрыть]. Умно и красиво. Но – Тэффи – что за ерунда?
Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло. Происхождение этого литературного имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут.
– Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написаны «Гамлет» и «Ревизор»? А тем более дамскую стряпню!
Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се.
Но – что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака – дураки всегда счастливые.
За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. И уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.
Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою «Тэффи» и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.
Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.
Но вот читаю как-то «Новое время» и вижу нечто: «Принята к постановке в [Петербургском] Малом театре одноактная пьеса Тэффи „Женский вопрос"».
Первое, что я испытала, – безумный испуг. Второе – безграничное отчаянье.
Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя – непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла.
И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они подумают, что это я по просьбе автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что?
Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то, и я приглашалась на них присутствовать.
Итак – все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение.
Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха? Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли.
Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они меня еще через полицию потребуют.
Пошла. Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.
– Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике.
Встретил он меня покровительственно:
– Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.
Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо. А на сцене шла репетиция. Молодая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда…), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, – это была мода того сезона у молодых актрис.
– Не бурчи под нос! – кричал Карпов. – Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!
– Я знаю роль! – обиженно говорила Гринева.
– Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!
Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.
Какой ужас, какой ужас, думала я. Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится, и газеты напишут: «Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает». А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: «До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно».
Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются – я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать. Карпов хохотал:
– Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.
«Несчастный автор» молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля. Идти или не идти? Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: «Пошла вон, дура!»
Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора. Публика зевала, скучала, посвистывала. И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес, и затарантили мои персонажи.
«Какой ужас! Какой срам!» – думала я.
Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.
– Автора! – закричали из публики. – Автора!
Как быть?
Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.
Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то громко кричал на сцене: «Да где же автор?» – и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А.Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:
– Да вот же она, черт возьми!
Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно, и публика стала расходиться.
На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали:
– Над чем вы сейчас работаете?
– Я шью туфли для куклы моей племянницы…
– Гм… вот как! А что означает ваш псевдоним?
– Это… имя одного дур… то есть такая фамилия…
– А мне сказали, что это из Киплинга.
Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, в «Трильби»[38]38
Инсценировка романа Джорджа Дюморье, которая с успехом шла в театрах Санкт-Петербурга в конце XIX – начале XX в. (Примеч. ред.)
[Закрыть] и песенка такая есть:
Сразу все вспомнилось. Ну да, конечно, из Киплинга! В газетах появился мой портрет с подписью «Taffy».
Кончено. Отступления не было.
Так и осталось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.