Текст книги "Дети"
![](/books_files/covers/thumbs_240/deti-50052.jpg)
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава двадцать третья
– Итак, ты идешь со мной? Да или нет?
– Нет, я же сказал тебе, у меня болит голова и горло.
– Хорошо, я пойду сама.
– Ты сошла с ума? Одна ночью, в лесу?
– Что же мне делать, если ты не хочешь идти со мной.
– Просто, никуда не идти. Пойдем в другую ночь. Когда я буду себя чувствовать лучше.
– Но это последняя ночь старого года. Я должна в полночь быть в лесу, когда сменится год.
– Поему ты должна? Что такого? Последняя ночь года точно такая же, как все остальные ночи. Ну, последняя ночь года, что с того?
– Я обязана. Все же последняя ночь года отличается от всех остальных ночей. Особенно не здесь. Здесь все так странно. С тех пор, как мы приехали сюда, у меня такое странное чувство. Все здесь такое старое. Дома, деревья, замыкающая все стена. Мне кажется, что даже земля здесь старше, чем везде, словно здесь, на этом месте, был сотворен мир. Знаешь, когда я гуляю между домами, мне кажется, что множество голосов говорит со мной. Даже ветер снаружи полон старческими голосами. Здесь гуляют призраки...
– Все это то, что ты всегда говоришь! Ужасно! Целый год тебя учат историческому материализму, а ты все такая же... Вся в мистике, веришь в призраки.
– Но и Карл Маркс верит в них. Этим же он открывает свой коммунистический манифест – «Призрак бродит по Европе». Это предложение самое красивое во всей книге.
– Правда, то, что ты всегда говоришь? Ужас! Карл Маркс имел в виду, именно, того призрака, что ты встретишь в лесу в полночь, правда!
– Правда!
Голос Иоанны отдавался эхом на тихой улочке старой латунной фабрики. Саул и Иоанна сидят на скамье под старым сучковатым орешником. Зимний лагерь Движения в это году работает в кибуце по подготовке к репатриации. Время позднее. Дома темны, лишь снег освещает мглу. Звезды в чистом небе кажутся золотыми точками, замерзшими в темных плоских далях. Ветер смолк, снег перестал падать. В последнюю ночь 1932 года воздух замерз. Ночь чиста и прозрачна, как хрупкий хрусталь. Иоанна согнула ветку ореха, а Саул, как обычно, согнул ее плечо. Дерево обрушило на них охапку снега.
– Черт возьми! – отряхивает Саул с рукава снег. Иоанна прижимает щеку к ветке, с любовью принимая игру старого ореха. Слышны обрывки пения на пустой улице. В столовой кибуца идет генеральная репетиция большого юбилейного праздника Движения.
Наши души полетом орлиным
Летите к земле нашей вечной,
Горам ее и долинам
Несите привет наш сердечный.
Иоанна вдыхает эти звуки вместе с острым порывом ночного воздуха. Грудь ее расширяется, голые заснеженные ветви кажутся ей решеткой, за которой заключена глубокая темная синева, тайное имя которой скрыто у нее в душе, но еще не достигло ее губ. Она снимает руку с сучковатой ветви, которая оставила знаки на ее ладони. Человек возникает из темноты, движется со стороны столовой. Идет, хрустя, по снегу, словно пытается в ритме песни нести в себе тяжесть запретных мыслей. Это Нахман, добровольно принявший на себя обязанности охранять кибуц в эту ночь. Он вооружен палкой, лицо его погружено в толстый серый шерстяной свитер.
– Что вы тут делаете! – останавливается он около Саула и Иоанны, стараясь придать голосу строгость. – Почему вы не участвуете в хоре?
Иоанна не участвует в хоре, потому что фальшивит, а Саул – из-за Иоанны. Если не будет ее охранять, она сбежит в лес, он хорошо ее знает! Она всегда исполняет свои причуды.
– Она ни разу не пела в хоре, а я болен, – старается Саул опередить Иоанну.
– И не только поэтому, – добавляет Иоанна.
Она испытывает сильнейшее желание рассказать Нахману о своих планах в эту ночь, последнюю в году. Нахман, несомненно, поймет ее лучше, чем Саул. Отношения у нее с Нахманом отличные. О многом серьезном они уже говорили, и всегда ночью. Не спится ей здесь с момента приезда сюда. Причина: решение подразделения, что парни и девушки будут спать в одном помещении, парень рядом с девушкой, и девушка рядом с парнем. И это, при том, что кибуц не предоставил им кровати. Толстый слой соломы покрывает полы комнат. И это не просто – спать на мягкой соломе. Иоанна спит рядом с Саулом, который ведет себя ночью странно. Это ей не очень приятно, но она не произносит ни слова. Очень бы хотелось ей спать одной в углу, погруженной в свои мечтания, как она это всегда любит делать, но она никому не открывает свои желания. Снова скажут, что она индивидуалистка, и не готова к свободным и открытым товарищеским отношениям между мальчиками и девочками. Лучше ей молчать и терпеть поглаживания Саула, не говоря ни слова, пока он, в конце концов, не засыпает, и она ни сбегает из комнаты – охладить в ночном воздухе неприятные чувства, накопившиеся в сердце. И во всех ночных прогулках она встречает Нахмана. Гуляет ли она по улице, шатается ли по дворам, сидит ли под орехом, прячется ли во входе единственного на улице закрытого дома, всегда откуда-то возникает Нахман. Вначале она пугалась. Потом привыкла. В конце концов, они подружились. В последние дни они даже определили место их ночных встреч в доме, где обитает Нахман. Дом, как все дома, только он заперт, и ключ у Нахмана. На стене комнаты написано детской рукой:
Здесь вы можете видеть,
Как лягушка рискнула жизнью,
И с радостью, и без броду,
Прыгнула в воду.
В эту комнату Нахман внес старые, брошенные в домах, вещи. Они собраны им здесь – медные кувшины, обломки посуды, целая библиотека порванных и потрепанных книг Гете, Шиллера, учебников, молитвенников на иврите, страницы которых стали рассыпаться. Мезуз, которые уже с трудом держались на дверных косяках. Серебряная посуда, почерневшая от старости, серебряный кубок для освящения вина. Коробка духов, серебряный подсвечник с поломанной ножкой. В одном из домов он обнаружил два флага – один кайзеровский – черно-бело-красный, другой – бело-голубой с магендавидом. Оба флага он повесил в своем жилище, на доске, на которой когда-то готовили кошерное мясо, как он объяснил Иоанне. Выставил, как на продажу, старую одежду, обувь – мужскую, женскую и детскую, поломанную куклу, обломки игрушек в деревянном корыте, женский гребень и бритву, платок с вышитым вензелем, пустую бутылку от одеколона и синюю бархатную сумку, на которой золотыми нитками выткан «магендавид», пустой мешочек для талеса и филактерий, и уйму забытых писем. Он разложил эти пожелтевшие от времени письма по именам адресата и перевязал шнурком от ботинок каждую пачку в отдельности. Большинство писем получила женщина по имени «тетя Берта», и писал ей сын по имени Эммануэль. Нахман почитывал эти письма, и потому не перевязал их шнурком, и положил на них серебряную ложку со следами зубов ребенка и двумя буквами – А.Р.
Иоанна была первой, которую Нахман привел сюда. Никого из членов кибуца он еще не приглашал, боясь вопросов, выражающих удивление этим собранием старья и обломков. В Иоанне же он был уверен, что она не удивится, и не будет задавать вопросы. Дверь закрывалась за ними, как и уста Иоанны. Электричества тут не было. Нахман зажигал задымленный фонарик на столе, между пачками писем. Слабый мигающий свет фонарика бросал тени на сокровища Нахмана. Казалось, ночь снаружи только и ждала их прихода. Поздние часы ночи истекали, и темнота сгущалась. Деревья снаружи били голыми ветками по стенам, глаза Иоанны и Нахмана смотрели в ночь на белый вал снега, ударяющий в окна. Тогда взгляд Иоанны убегал от окна к двери, у которой отсутствовала ручка, и ей всегда казалось, что дверь не откроется, и она останется закрытой навечно в этом логове Нахмана. От дверей взгляд ее переходил на письма. Имена на них оживали, превращаясь в людей. Жильцы оставленных домов возвращались – взять свои забытые вещи, окружали Иоанну.
– Полагаю, что буквы А.Р. это инициалы имени Александр Розенбаум, – говорил Нахман, открывал бархатный мешочек, указывая на вышитые буквы на шелке, который пожелтел и был разорван, – думаю, что талес и филактерии тоже его. Александр здесь жил и рос.
– Я знаю. Он мне рассказывал. Только благодаря ему я смогла приехать сюда в зимний лагерь. Александр убедил моего брата отпустить меня, несмотря на генерала фон-Шлайхера. – И вдруг глаза ее расширяются. – А он знает, что эти его вещи находятся здесь? Может, вам надо их ему вернуть?
Нахман молчал. Пытался перевести тему, указал на стишок на стене и сказал:
– И этот стишок тоже он написал.
– Он! – раздалось ее восклицание среди всего нагромождения вещей в комнате.
«Он» перестал быть Александром, другом ее отца, которого она любит почти так же, как отца. Внезапно этот «он» как бы исчез и стал чем-то абстрактным, смешался с ночной мглой и непроницаемым горизонтом. Страх объял ее перед всем этим наследием, нагроможденным перед ней грудой обломков и старья, желтизна которых была подобна листам книг и писем. Вся тяжесть старых брошенных домов, несущих память разрушенных жизней давила на нее печалью, накопившейся за годы между этими пустыми домами. В этот призрак, который не гуляет по аллеям снаружи, не шатается между домами, а нашел себе логово в ее душе, в глазах, замерших в испуганном взгляде на Нахмана.
– Когда приходишь сюда побыть среди вещей, которые когда-то принадлежали людям, это как будто ты вернулся в потерянный дом. Не так ли, Иоанна?
Вдруг ей кажется, что она не хочет находиться ни в каком ином месте в мире, только в этой комнате. Душа ее привязалась к Нахману, над которым все в кибуце все чуть посмеивались, и говорили, что он «немного не того», точно так же, как говорили о ней.
– Вообще-то, – говорит она Саулу, радуясь только что промелькнувшей мысли, – вообще-то ты можешь вернуться в столовую, а я пойду с Нахманом. Быть может, он пройдет со мной немного в лес в полночь, верно, Нахман?
– В лес? Что происходит в лесу в полночь? – удивляется даже Нахман.
– Что-то случится, Нахман. Сердце мне подсказывает, что случится что-то. Есть у меня такое чувство... Может, потому, что это последняя ночь в году. Когда возникает такое странное чувство, что должно что-то случиться, кажется тебе, что вот оно случается, вот-вот, и нет необходимости, чтобы это еще случилось, потому что в сердце это уже происходит.
– Такая она, – объясняет Саул Нахману голосом отчаяния.
Но Нахман не удивляется тому, что слышит от нее:
– Ночной лес в снегу действительно очень красив.
– Ну, так пошли со мной, Нахман.
– Я не могу. Я ведь охраняю ночью кибуц. Действительно, жаль.
– Саул может немного сменить тебя на посту. В хоре он и так не может участвовать, потому что сильно кашляет и чихает без конца. В лес он не может идти, потому что у него болит горло. Но охранять он способен.
Только начала Иоанна приглашать с собой Нахмана , как Саул вскочил со скамьи.
– Пошли, – говорит он. – Придем туда раньше – раньше вернемся.
Издалека лес казался огромной темной горой. Снег лежал на зеленой хвое сосен. Белые длинные ветви казались свечами, пылающими белым светом. Снег поглощает их шаги, в лесу безмолвие. На шоссе Саул освещал дорогу карманным фонариком. Но в самом лесу нет необходимости в слабом свете фонарика, белизна освещает им дорогу. Но они не знают, куда ведут бесконечные тропинки. Следы белок и оленей, гулявших здесь, исчезают в бесконечности, запутывая следы привидений Иоанны, тоже петляющих тут в ожидании нового года.
Рождественская ночь – последняя ночь праздника Хануки. Во всех селах округи звонят колокола навстречу приближающемуся празднику. В кибуце они завершили Хануку большой игрой скаутов в лесу. Она получила роль Ханы, матери семи сыновей, которых она должна была укрыть между кустами в лесу. Все остальные в подразделении играли роль греков, а Саул был их полководцем. Несчастные ее сыновья уже попрятались в заснеженных кустах, и были там действительно несчастны, потому что дрожали от холода. Ночь была студеной, и они вели игру не в обычных своих одеждах, а в одеяниях Ханы и ее сыновей, какие носят в тех теплых краях. Закутаны они был в рваные простыни и одеяла из «коммуны». Хана была облачена в длинное черное платье из шуршащей ткани, которое принес ей Нахман из «сокровищ» своего логова. Платье было тонким, и ветер свободно гулял по ее коже. А злодеи греки, конечно же, побеспокоились, чтобы одежда на них была зимней, как полагается войску, да еще покрыли лица ватными масками, играющими роль брони. Только так они могли вести погоню за несчастными и дрожащими сыновьями, бесчинствовали и ревели между деревьями. И Хана, несчастная мать, ходила по тропам, видимая всем, между кустами. Она пыталась проникнуть в заросли, но тонкие и гибкие ветки хлестали ее со всех сторон, и она сильно страдала. Ей казалось, что это руки людей хлещут по ее телу. И она, такая вот неловкая, была ущемлена до глубины души. Не терпит она никаких избиений, даже неловко получив удар стулом, на который села. Лес был полон воплями греков и звоном колоколов церквей. Она искала укрытие и вышла на лесную поляну. Там встретило ее облако, и месяц ослепил ее светом глаз грека-злодея. Она старается сбежать от луны в глубину высоких и густых деревьев, грек бросается за ней, и это он – сам греческий полководец собственной персоной – Саул! Когда она ощутила его руки, охватывающие ее, и его вопль победителя, звенящий в ее ушах, мгновенно из нее улетучился страх, и она стала убегать даже от месяца, превратившись в мать-героиню Хану, защищающая свою душу и души своих сыновей. Ого, как она сражалась! Швырнул ее греческий полководец в снег, она ударила его ногой, он безжалостно ответил ей. Руки его были немилосердны, как руки греческого полководца, ее уши, глаза, рот, шея были залеплены влажным снегом, но также забиты были снегом и его уши, глаза и рот. Не удалось злодею-греку сломить мужественное сопротивление Ханы. И вдруг – треск. Грек порвал ей платье, драгоценное для нее платье из дома Нахмана, и она теперь лежала в снегу с обнаженной спиной. Рука грека вцепилась ей в спину, зажал ее злодей в объятиях, и навалился не нее всем телом. Но она не сдалась. Глаза ее вперились ему в лицо, и внезапно иссяк боевой дух на лице греческого полководца, гнев его на не сдающуюся еврейку, обрел странное выражение. Он прижал свое лицо к ее лицу, дыхание его коснулось ее носа, лицо его вспотело, ноздри дрожали, и оба его глаза словно превратились в один глаз, большой, расширенный, точно как лунный глаз в бурном облаке. В мгновение ока она уловила шанс, настоящее ханукальное чудо. Греческий полководец лежал на ней, сдавшись ей в плен. Бог послал ему слабость и бессилие, чтобы ее спасти. Она глубоко, с облегчением, вздохнула, насколько это было возможно под тяжестью тела, и неожиданным толчком столкнула его с себя. Злодей откатился в снег, и она сбежала. Никогда не была такой резвой. Ноги ее просто несли. Она ворвалась в заросли кустов, не обращая внимания на удары колючих веток, ибо сердце и так билось изнутри. Ощущение победы заставляло ее углубляться в заросли, преодолевая удары и царапины. Тут она услышала голос грека, преследующего ее между деревьев:
– Иоанна! Иоанна!
Она застряла в глубоком снегу. Это не был голос преследователя. Голос просил ее вернуться. Не голос греческого полководца, а голос Саула несся за ней. От мягкости его тона бегство ее сделалось паническим. Она опустилась на пень срубленного дерева между стенами высоких заснеженных кустов. Ветер раздувал разорванное платье, но, несмотря на это, все тело ее горело. Голос Саула удалялся и затем совсем замолк. Она осталась одна в темном лесу. Грек не нашел место ее укрытия, но чувство победы испарилось из ее сердца. В Сауле было что-то раздражающее, и все же привлекающее. Короткий оборванный крик ночной птицы раздался с ветки ели. Внезапно и душа ее оборвалась и сжалась в тревоге из-за Саула. Забыты были все правила предосторожности, которыми руководствовалась Хана, чтобы не попасть в плен к грекам. Испуганная, побитая, она зажгла карманный фонарик и навела луч на дерево, с которого раздался птичий крик. Логово уже не было больше убежищем Ханы, а убежищем Иоанны. Рукой она сжимала на спине края разорванного платья, сидя на пне и дрожа от стужи и волнения.
– Иоанна! Иоанна! Иоанна!
Весь лес взывал ее именем. Все подразделение, греки и иудеи, при поддержки членов кибуца, с факелами и фонариками искали Иоанну в гуще леса. Большая игра скаутов закончилась. Несчастные дети Ханы все попали в плен к грекам. Часть из них сдалась сама, ибо не могла больше выдержать стужу. Но Хану не нашли, а без нее победа не засчитывалась. Весь лес встал на ее защиту.
– Это было здесь, – слышала она среди кустов голос Саула, – точно на этом месте.
Не стыдно ему рассказывать всем, что это было здесь. Напомнить всем все, что здесь случилось. Если он даже расскажет немного из случившегося, тогда...
И тут она выскочила из кустов, чтобы прекратить в самом начале его откровения. С трудом дыша, задыхаясь, она возникла перед ними, освещенная факелами и фонариками, вызвав общее потрясение. Крики радости потрясли лес.
– Хана, Хана героиня, – вели ее домой с победным кличем. – Хана победила в большом бою! Хана принесла победу иудеям! Позор грекам!
Рядом с ней – Саул. Только он знал, как досталась ей победа. Знал, что не полагаются ей никакие победные клики и весь этот шум. Но ничего не сказал. Шумел вместе со всеми. Ах, до чего ей было стыдно. И еще ей сказали у командира Движения, который должен был в полночь всех построить, в честь праздника Хануки, что там отметят ее мужество. Какой стыд! Пришли они в лагерь, и тут же сменили рваные одежды на форму Движения к построению. Оставалось немного времени до полночи. Как она объяснит Нахману, почему платье порвано? Ему она никогда не лгала. Таков он, что ему просто невозможно лгать. Она просто скроет от него порванное место. Она побежала к его логову, уверенная, что дверь туда заперта, ведь он тоже готовится к смотру. Держать порванное платье в штабе подразделения она не могла, и решила спрятать его пока в пустом доме. В это время весь кибуц шумел, радуясь приближающемуся смотру. Иоанна тайком шла вдоль домов, и никто не видел героиню ночи, убегающей с порванным платьем, кроме луны, естественно.
Небольшой луч пробивался между косяком и дверью. Она толкнула дверь, и Нахман уставился на нее с изумлением. Сидел на поломанном стуле и читал книгу. Задымленная коптилка освещала лишь страницы, мигая, подобно поминальной свечи. Иоанна испугалась, оказавшись лицом к лицу с Нахманом. Он показался ей нереальным, как вся его комната, как тень среди теней. Скомкала платье, и разрыв тут же обнаружился. Она закричала:
– Почему ты здесь? Почему ты не готовишься к смотру перед командиром Движения? Торопись, еще немного, и это начнется.
Он не спросил ее, что она вдруг возникла перед ним. Очевидно, это не вызвало у него удивление, и он спокойно ей ответил:
– Я не участвую в смотрах Движения.
– Почему?
– Я не люблю этот праздник. Не могу петь песню Хануки.
– Песню «Маоз цур» – «Твердыня моего спасения...»? Но почему?
Одно успокаивало ее, что Нахман не будет присутствовать на смотре, и не услышит, как ее провозгласят героиней. Если она не сможет скрыть позора от всех, хотя бы от Нахмана она скроет. Но он чувствовала долг его убедить:
– Нахман, но это действительно невозможно. Это просто странно.
– Нет. Вовсе не странно. Не могу я петь – «Приготовь печь для всесожжения моих врагов, я спою Тебе псалом обновления жертвенника...»
– Я понимаю каждое слово.
– Если так, Иоанна, как можно произносить губами песнь, начинающуюся словом «всесожжение» и кончающуюся словом – «жертвенник». Нет святости в жертвеннике, возведенном в конце всесожжения. Нет! Хотя все мы поем эти слова с вдохновением, я не могу. Это мое личное дело, Иоанна, оно тебя не касается.
Она не пошла на смотр. Осталась стоять на месте, смотрела не него. Открытие потрясло ее и принесло ей боль. Оно настолько отличалось от того, что ей говорилось до сих пор о празднике Ханука. Гнев и желание заплакать стеснили ей горло. Из-за этих слов любимый ее праздник уменьшился до минимальных размеров. Она чувствовала себя обманутой. Это чувство заставило ее засомневаться в словах Нахмана. От них у нее возникло чувство одиночества. Снова она была в темном лесу одиноко сидящей на старом пне, скрытая среди заснеженных кустов, и голос Саула терялся среди деревьев. Тени в комнате, словно хлестали ее, как в лесу, ветки кустов.
Праздник Ханука, великий праздник еврейского мужества, Саул, представший в ее душе в новом свете, – все теперь ей виделось, как мир, полный лжи, и она в нем, как разбитый сосуд между обломками. Нахман видел ее лицо, полное страха. С большой любовью он относился к этой маленькой девочке, личико и глаза которой, когда обрушивалось на них потрясение, становились похожими на носик маленькой мышки, убегающей в норку, чтобы скрыться в ней.
– Ты не должна пугаться моих слов, Иоанна. Это кажется тебе странным. Я полагаю, что народ Израиля не должен освящать свой жертвенник всесожжением своих врагов. Народы мира так себя ведут, но именно из-за этого их обычая, их жертвенник никогда не будет чист и священен. Каждый жертвенник рождает новый жертвенник, и каждое очищение требует нового очищения. Народ Израиля не должен вести себя так же, как все другие народы. А теперь, Иоанна, иди на смотр в честь Хануки.
Но теперь она не пошла из-за голоса дяди Альфреда, который всегда слышался ей ясно. Странно, всегда она слышит голос дяди Альфреда в жилище Нахмана. Глаза перешли на стишок о лягушке, который начертал в детстве на стене Александр. Темнота в комнате немного скрадывала буквы. Но она ясно читала слова дяди Альфреда: «Отделяющий между буднями и святым, между светом и тьмой, между Израилем и народами». Недалеко от стишка на стене висели два флага, найденные в одном из брошенных домов: черно-бело-красный флаг германского кайзера и бело-голубой Израиля. с «магендавидом». До сих пор ей не мешало содружество этих двух флагов, почти касающихся друг друга. Неожиданно это соседство вызвало в ней чувство отторжения. Вместо того, чтобы вернуться в подразделение, как об этом просил ее Нахман, она опустилась рядом с ним на скамью. Прислушиваясь в своей душе к бормотанию дяди Альфреда, собрала все силы, чтобы восстать против Нахмана, и всего, что он ей сказал.
– Почему ты повесил наш флаг рядом с флагом кайзера, знаменем черной реакции?
– Потому что так я их нашел, в старом шкафу, рядом. И это не просто так. Это символ жизни и духа евреев, живущих здесь за высокими стенами, с кустами пахучей сирени. Они были замкнуты в мире строгих заповедей. Евреи, верные себе, но и верные германскому кайзеру. Грянула большая война, послали они сыновей умирать за него. Но сыновья восстали и прорвали стену, вырвались из замкнутого мира отцов. Два флага – знамя верности отцов и знамя восстания сыновей.
– ... Отделяющий тьму от света, Израиль от народов, – не отпускал ее голос дяди Альфреда. Флаги все еще замышляли действия в окутывающей их темноте.
– Но это неправильно. И некрасиво. – вырвался у нее крик.
Сквозь завывание вьюги, из темноты снаружи раздалось множество голосов. Улица за окном наполнилась членами Движения. Все вышли, услышав сигнал трубы призывающей на смотр.
Она подошла к окну. Нахман остался сидеть на скамье. Прижалась лицом к стеклу. На улице танцующие члены кибуца образовали большое кольцо вокруг старого ореха. Командует Зерах, и кольцо начинает двигаться. Кольцо танцующих окружает кольцо факельщиков. Огненные пальцы факелов тянутся к раскидистому старому ореху. Соединились пальцы огня с пальцами голых ветвей, образовав некий шатер, выстроенный из огня и темноты, покрывающий танцоров, соединяющих пальцы как в благословении коэнов – священников древнего Иерусалимского Храма.
Это зрелище улучшило настроение Иоанны. С радостью она повернула лицо к Нахману, пытаясь притянуть его окну, чтобы вместе любоваться волшебству танца и света. Но Нахман сидел на скамье согнутой тенью над книгой, отделенный от нее и от танцующих за окном.
– Нахман, почему ты такой?
– Иди, танцуй со всеми, Иоанна.
Снова она не пошла. Он говорил с трудом. Лицо его было хмурым. Она не нашла в себе душевных сил оставить его одиноко и печально сидящим на скамье. Но так была прикована к происходящему за окном, что не ощутила того, что Нахман перестал читать, а смотрел ей в спину.
«...Почему я такой? Как это можно понять? Это ведь единственная в своем роде мечта, к которой не могу никого приобщить. Я ведь сюда сбежал от своей семьи, и здесь все изменилось. Тут, среди опустошенных безжизненных домов, за высокой стеной. Тут я не был отделен от семьи, которую терпеть не мог. Тут у меня возникли новые кровные связи, тесные, более глубокие, чем когда-либо. Все, что было во мне от отцов, вернулось из глубины лет. Я больше не халуц, готовящийся к жизни на земле Обетованной. Я халуц между стенами гетто. Все, что я считал принадлежащим мне по личному праву, принадлежит и им. Мы вернулись, чтобы быть просто плотью, живущей страстью освобождения, пульсирующей в моем сердце, по праву которой я – халуц, страсти, стучащей в сердцах моих отцов. Увидев, как они сбились с пути, я с отвращением сбежал от них. Не было в них бесовского духа, как я полагал, а была только страсть – моя сильнейшая тяга к освобождению. Эта страсть сделала из отца семейства, отдалившегося от всех, несчастного, адепта лже-мессии, Она сделала прадеда нарушителем заповедей и поклоняющимся идолам. Она сделала деда верящим в эмансипацию. Та же вера сделала отца верящим во всяческие новые общественные и политические теории. Она же сделала меня халуцем. Пока я видел себя халуцем в пространствах свободы, я был отделен от них и ничего не понимал. Но здесь, как халуц между стенами, я стал одним из них. Я понял суть жизни в замкнутых стенах гетто, стенах законов, ограничений и отказов. Жажда освобождения дала возможность открыть великое – отвращение к закрытым стенам, готовность к жертвенности, ко всем тем высоким качествам, широкий спектр которых сделал нас легкой добычей всех теорий и течений, каждого вождя и мессии, провозглашавшего конец времен. Только начинает мерцать молния освобождения, слышится на горизонте дальний гром свободы, мы тут же вырываемся из стен, замыкающих нас, – в сторону областей свободы. Не буду же я рассказывать ей о длительном диалоге, который я веду здесь, между брошенными домами, с моими несчастными предками? Не скажу же я ей, что хочу сбежать от их судьбы, чтобы их страсти не вели меня, в тусклую трясину, что из-за этого остерегаюсь воспевать освобождение. Как мне объяснить дорогой этой девочке, душа которой тоже рвется к освобождению, что это еще, по сути, и не освобождение, что надо хорошо проверить путь освобождения к свободе – не ведет ли он в трясину».
– Нахман, иди, посмотри, как это красиво! Танцуют с факелами, Нахман.
Внезапно он перестал сопротивляться и пошел к ней. Факельщики, которые о сих пор стояли вне круга танцоров, прорвали круг, образовав огненное кольцо вокруг старого ореха, а все остальные члены кибуца замкнули их внешним кольцом.
Факелы взлетали вверх, и огонь складывал в пространстве улицы мозаику из тени и света. Все остальные члены Движения стояли и пели, обращаясь к танцующим факельщикам: «...И вы черпали воду с радостью из источников спасения!»
– Действительно, красиво, – сказал Нахман, – как световой ковер.
Он все еще был погружен в немой диалог с девочкой. Тяжесть его голоса заставила ее обратить взгляд на танцоров.
– Нет, Нахман, не как световой ковер, а как искры света в кромешной тьме.
И снова вернулся в ее душу голос дяди Альфреда, она слышала, как он говорил:
– Как искры святости в море скверны.
– Иоанна, – трепет прошел по его лицу, – что ты сейчас сказала? – И он наклонил к ней голову. – Кто рассказал тебе об искрах святости в море скверны?
– Мой дядя Альфред сказал это однажды членам общества почитателей Гете на встрече в нашем доме. Он еще сказал им тогда, что нисхождение – во имя подъема. Следует спуститься в скверну, чтобы спасти оттуда искры святости.
– Он сказал это по отношению к Гете?
– Нет, Нахман, со времени смерти моего отца, больше на встречах общества Гете не говорят о Гете. Они говорят лишь о Гитлере.
Он оставил Иоанну, словно хотел от нее сбежать, вернулся на скамью, но книгу больше не читал. Швырнул ее и попал в коробку с духами. Сумрак в комнате отделил девочку от Нахмана и скрыл от нее скорбное выражение его лица. Она почувствовала неожиданно, что без Нахмана мир ее, по меркам руководителя празднования Хануки, на котором ее провозгласили героиней, сильно бы сократился. Она пересекла комнату и протянула ему порванное платье:
– Нахман, я расскажу тебе все, как есть! – прореха на платье увеличилась, и она прятала его за спиной. – Когда дядя Альфред говорил со мной после встречи с почитателями Гете, я попросила его, чтобы он объяснил мне, ибо не все поняла. И тогда он рассказал мне легенду, в общем-то, религиозную легенду, Нахман, но очень красивую, ты хочешь ее послушать?
Он не ответил, лишь едва кивнул головой. И она рассказала:
– Когда Бог построил мир, Он вынужден был себя сжать, уменьшиться, чтобы освободить место для мира. И тогда выпал из Его рук сосуд, который был до краев заполнен святостью. Сосуд разбился, и святость упала в мир, искры святости разлетелись по всему миру, и часть их попала в большое болото скверны. По сути, болото должно было иссушиться, ибо искры святости это искры огня. Но болото не иссушилось. И это, несмотря на искры святости, которые укрепили это болото. Дядя Альфред объяснил мне, что если хотят спасти святость, упавшую из сосуда Бога в болото, нет другого выхода, как спуститься в скверну и собрать эти, потерянные в нем, искры. Если кто-то осмелится, если найдется герой, который спустится в это ужасное болото, извлечь оттуда искры святости, тогда болото иссушится, а скверна рухнет и исчезнет.
Тишина воцарилась в комнате, та самая тишина, в которой протекали их ясные понятные беседы. Ей показалось, что дядя Альфред положил свою руку на руку Нахмана, но Нахман сказал:
– Твой дядя не прав.
– Может быть, – согласилась она, хотя в голосе ее мелькнули панические нотки. Словно это ее рука – в руке Нахмана.
– Иоанна, никогда не следует спускаться во тьму, чтобы найти там свет. Спускаешься в скверну, застреваешь в ней. Надо отделить тьму от света.
– Но и это сказал мне дядя Альфред. – Взгляд ее переходил от стишка о лягушке на два флага на стене. – Отделить святость от будней, между светом и тьмой. Между Израилем и народами.
– Хо! Хо! Хо!
– ...И вы черпали воду с радостью из источников спасения!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?