Текст книги "Дети"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
– Ты не можешь выглядеть немного веселее, Иоанна? Почему ты всегда сидишь передо мной с таким хмурым выражением? Будь со мной более открытой, распахнутой душой, Иоанна.
И он снова надует щеки, а она будет печальна и еще сильнее замкнута, и не сможет взглянуть на собственное ужасное отражение на полотне. Дедовские родственники по имени Аарон проиграли. Они лишь добавили ей печали. Может, начать думать о молодежном Движении? В Движении происходит много интересного и радостного, за исключением Саула, который сейчас в оппозиции и приносит много неприятностей. Движение готовится отметить свой юбилей. В 1933 году ему исполнится двадцать лет, и волнение усиливается со дня на день. У входа в клуб плакат:
«Готовьтесь к юбилею Движения!»
Только подумать: Движению двадцать лет! Фрида сказала, что двадцать лет – самый прекрасный возраст, а граф сказал, что когда она достигнет двадцати лет, все между ними все будет в порядке. Но пока ничего не в порядке, и тоска снова охватывает ее.
– Еще немного, еще немного! – бормочет ей в лицо граф Кокс. Они доехали до лодочного причала «водной станции», от которой начинается улица Рыбачья. Старое дерево еще больше согнулось под грузом снега, и редкие ветви покачиваются на ветру и машут остатками зелени, как бы говоря Иоанне: добро пожаловать! Но Иоанна опустила голову, и сердце ее бьется так сильно, что она ощущает это биение на шее. Не хочет она идти к графу. Вообще, не хочет. Она готова скользить в санях графа Кокса год за годом, до двадцатилетнего возраста.
– Ты чего замечталась? Совсем замерзла? Сходи, я и так запаздываю.
Кони остановились перед странноприимным домом Нанте Дудля, но Иоанна продолжает сидеть на облучке саней.
– Хоп! – покрикивает граф Кокс. – Спрыгивай, быстро!
Иоанна топчется на снегу, и все булавки одновременно вонзаются ей в ноги. Она вынуждена спрятаться под арочным сводом ворот, рядом с мемориальной табличкой Бартоломеуса Кнастера и его жены Мадлен, поправить подол платья. Девочка открывает дверь ресторана, и колокольчик над дверью поет ей:
– О, Сюзанна, о, Сюзанна, до чего прекрасна жизнь!
Ресторан пуст. Не видно ни Нанте Дудля, ни доброй Линхен. Из кухни доносятся тупые удары топора. Когда входная дверь сыграла свою мелодию, на миг возникло в стекле двери, отделяющей ресторан от кухни, лицо одноглазого мастера Копана и уставилось в Иоанну, но тут же исчезло. Ресторан Нанте Дудля сильно изменился. Стены оголены, и только светлые пятна на обоях свидетельствуют, что когда-то здесь висели четверостишия поэта Нанте Дудля. Теперь только над стойкой Нате висит единственный стишок, и кажется оборванным и потерянным, несмотря на большие буквы, встречающие посетителей ресторана:
Если бы знал человек, что такое –
Это малое, острое, золотое!
Только когда исчезнет с глаз оно –
Это острое и золотоглазое,
Он поймет внезапно и ясно,
Насколько оно освежающе прекрасно.
Это лебединая песня Нанте Дудля. Песня прощания со всем, что было ему дорого. Расставания со свининой с горохом и квашеной капустой, с сосисками, с которых каплет жир, с солеными огурцами, от золотистой капли, поблескивающей в рюмке. Нанте Дудль болен. Он подхватил язву желудка и должен соблюдать диету. Добрая Линхен без устали готовит безвкусную еду для больного мужа.
– Вся беда, – рассуждает она – из-за одноглазого мастера. Не только одну язву, а пять вместе можно получить из-за него. С тех пор, как он здесь появился, нет у нас больше жизни.
Нанте Дудль не отвечает ей, молча и мужественно глотает осточертевшее ему молотое мясо и картофельное пюре с молоком. И что он может ответить Линхен? В споре язычок ее всегда берет верх. Действительно, в последнее время мастер чересчур открывает рот, говорит не по делу и портит настроение Нанте, но что он будет делать без мастера в доме? Кто займется всеми заботами, кто будет рубить дрова Линхен, преследовать мышей и крыс, кормить скотину и заботиться о крестьянах в рыночные дни? Все это исправно, от души, исполняет мастер. Все эти объяснения обрываются, когда он слышит обвинения Линхен в том, что мастер пристяжной нацист и отравляет их дом своим фанатичными речами. Нанте обещает ей, что избавится от мастера тогда, когда избавится от своей язвы. А пока глухие удары его топора сопровождают Иоанну по ступенькам – к Оттокару.
– Утро сплошных неожиданностей, – восклицает Оттокар, увидев застывшую в дверях Иоанну, а та немеет взглянув на скульптора. Проходит время, пока девочка преодолевает смущение. Оттокар в длинном утреннем халате, волосы его затянуты тонкой сеткой, он сидит за столом и наслаждается ломтем хлеба. Это его завтрак.
– Заходи, заходи, Иоанна, – приглашает ее Оттокар, продолжая сидеть, – что ты стоишь в дверях? Снимай пальто и выпей чашку кофе.
Но она не в пальто, а в кофте, и руки до того замерзли, что она не может разогнуть пальцы, чтобы расстегнуть пуговицы. Она бежит к печке, стоящей посреди комнаты. Только теперь Оттокар поднимается со стола и устремляется ей на помощь, обдавая запахом духов. В углу, недалеко от печки, его не застеленная, смятая постель, и Иоанна не отводит от нее глаз. Около постели, на стуле, женские шпильки для волос, более колючие, чем булавки в подоле ее юбки. Оттокар замечает ее взгляд и торопится к постели, чтобы застелить ее и убрать шпильки со стула.
Иоанна сосредоточилась на пуговицах, голова ее опущена над кофтой, лицо напряглось. Вернувшийся к ней Оттокар, смотрит на нее изучающим взглядом.
– Снова ты одела свою униформу, – говорит Оттокар после того, как она наконец сняла кофту, и он видит ее новую синюю юбку и серую рубашку Движения, затянутую широким кушаком, на пряжке которого отчеканен большой знак магендавида, – снова эта уродливая форма? Я ведь просил тебя приходить в светлой одежде. Не в этом я хочу тебя изобразить.
– Нет! – огорчается Иоанна, и в голосе ее слышится отчаяние. – Я не могу поменять рубаху, говорила вам много раз, что мы дали клятву не снимать ее, пока не репатриируемся в Израиль.
– Ах, Иоанна, не начинай снова, – говорит он и, чувствуя неприятные нотки в своем голосе, старается улыбнуться ей. – Иоанна, – он берет ее лицо в свои ладони, – сделай на этот раз что-то для меня. Я хочу видеть тебя девушкой, как все девушки, а не солдатом в униформе.
Оттокар берется за синий галстук на ее шее, и резким движением оттягивает его в сторону. Совсем недавно вручили ей его на праздничной церемонии в связи ее переходом из младшей группы в старшую.
– Нет! – Вспыхнули у нее глаза, и руки начали поправлять скомканную им одежду.
– Давай, начнем сеанс.
– Нет! Вы же еще не одеты.
И пока он скрылся за небольшой загородкой, помыться и привести в порядок одежду, она стоит у окна, глядя на странное выражение глаз образа на полотне, и удивляясь тому, что он так долго не возвращается. Картина, на которую она смотрит, находится между идолом с тремя головами, покрытым большим покрывалом, и огромным рисунком памятника Гете, который Оттокар собирается поставить на бетонной площадке, на месте выкорчеванной скамьи в переулке, где проживает Саул. Гете в позе оратора, лицо его ожесточено гневным выражением. Нет! Она просто не может понять, как дали Оттокару такую почетную премию за такого уродливого Гете.
Иоанну охватывает дрожь, она чувствует внезапный холод. Печурка нагревает лишь малую часть комнаты в огромном чердачном помещении. Из всех щелей дует ветер и шумит в печной трубе. За окнами видно тяжелое небо, и снегопад не прекращается ни на минуту. Из глубины дома доносятся глухие шорохи. Одноглазый мастер поднимается по ступенькам, шаги его тяжки и громки. Он поднимается на чердак – поставить мышеловки, и отзвук его шагов не умолкает в ушах Иоанны даже после того, как они были поглощены пространством большого дома. Закрыла глаза, чтобы не видеть, но ясно видит: женщина двадцати лет с неизбывной печалью в глазах. Выражение лица, как у Иоанны, лицо девочки, а глаза очень старые. Темные тени подобны прозрачной одежде на ее теле, которое обнажено, даже грудь прорисована. Стыд прокрадывается душу, чем больше она смотрит как бы на себя, там... где она такая, настоящая женщина. И когда кисть Оттокара проходит по обнаженному телу, Иоанна всегда краснеет, и чувство греха смутно пылает в ее душе. Она ощущает прикосновение Оттокара к женщине на полотне, как прикосновение к ней самой, и душа ее наполняется волнением и смущением.
– Иоанна, ты уже готова? Отлично!
И вот уже его руки заняты делом, кладут еще одну тень на полные красивые плечи женщины. Под форменной рубахой вздрагивают худые острые плечи Иоанны.
– Что скажешь сейчас? Красивее?
– Нет!
– Повернись лицом ко мне, Иоанна. Как ты сидишь? Как будто все беды мира лежат на твоей шее. Смягчи выражение лица, сделай его более привлекательным. Сиди прямо. – Он приказывает ей хриплым голосом, и рука его выпрямляет ей спину сильным движением. Ноги его давят на ее колени, И все булавки разом впиваются ей в икры. Крик вырывается из ее рта.
– Что случилось? Я тебе сделал больно?
– Да.
– О. я не хотел этого делать. Я хотел посадить тебя так, как мне хочется тебя изобразить. Иоанна, посмотри на свое изображение. Ты так и не сказала мне, нравятся ли тебе внесенные мной изменения.
– Не вижу никаких изменений. Она такая... как всегда.
– Но, Иоанна, как же ты не видишь? Вчера я работал над твоим портретом много часов, зажег все огни в студии, и лицо твое смеялось навстречу мне. С любой точки оно смеялось больше, чем теперь. Может быть, ты не видишь этого из-за утренних сумерек? Сегодня нет хорошего света, и он темнит твой облик.
Оттокар включает большой фонарь над картиной, затем подряд все лампы. Ослепительный свет проливается в темное помещение. Портрет Иоанны сияет, глаза ее расширяются в испуге. Верно! Рот ее на полотне улыбается, но глаза не отвечают улыбающимся устам.
– Почему ты дрожишь, Иоанна?
– Очень холодно.
Он зажигает электрическую печь. Длинные полосы вспыхивают красным огнем, но они не согревают Иоанну.
– Иоанна, ты почему так печальна? Скажи мне откровенно хоть один раз.
Иоанна не отвечает, но Оттокар не отстает.
– Скажи мне, у тебя проблемы?
– Да.
– Ну, какие?
– Большие.
– Скажи мне откровенно, что за проблемы мучают тебя? – он приближает свой стул к ее стулу, чтобы взять ее руки, но она чувствует, как они прокрадываются ей за спину.
– Давай, говори по делу, какие у тебя большие такие проблемы?
– А-а, такие, какие вы не очень любите слышать... Ну, эти... в Движении.
– Я готов слушать, меня интересуют все твои проблемы.
– Вы знаете, Оттокар, что мы готовимся к юбилею Движения. Через два месяца.
– Ужасно! Это действительно беда. Я тоже не люблю юбилеи.
– Почему?
– У юбилеев, Иоанна, запах увядания. Вот, к примеру, пара празднует пятидесятилетний юбилей их совместной жизни. Молодость их в прошлом, старость на пороге, и нечем им гордиться, кроме слова «сделали». Когда приходят к юбилею, лучше всего – молчание, скромный взгляд себе в душу, а не шумное празднование напоказ. Прекрасно, Иоанна, что и ты не любишь юбилеи.
– Но я люблю их, даже очень. И мы не празднуем пятидесятилетие, как ваша пара. Мы празднуем двадцатилетний юбилей, а это лучший возраст в жизни, и мы вовсе не говорим о том, что «сделали», а о том, что сделаем. Мы должны уехать в Палестину...
– Иоанна, я ведь не об этом спрашивал тебя, а о твоих проблемах.
– Я и рассказываю о моих проблемах. В наш юбилей будет большой праздник всех евреев Берлина.
– И это твоя проблема?
– Конечно же, нет. Но на этом празднике будет петь большой хор. Все Движение, как один хор. Все поднимутся на сцену и споют одну песню, прекрасней которой я не слышала, из оперы «Навуходоносор». Вы слушали эту оперу Верди?
– Да. И это причина твоих бед?
– Эта песня все время звучит во мне, песня очень печальная. Но в конце голос взлетает, и последние строки песни пробуждают во мне радость этим взлетом. Все время я пою про себя эту песню, и даже не чувствую этого. Вчера меня даже вывели с урока латыни, и гнев учителя был велик, и мне не поверили, что я это сделала не специально.
– Ну, Иоанна, – смеется Оттокар, – не такая уж это великая беда быть выставленной с урока латыни из-за прекрасной песни, даже если тебе не поверили...
– Нет, нет, беда не в этом. Беда в том, что мне не дают ее петь в хоре Движения. Я, единственная, всегда стою в стороне.
– Но почему, Иоанна? Почему тебе не дают петь со всеми?
– Я ужасно фальшивлю.
Лицо ее в ладонях Оттокара, и давно ей не было так хорошо, как в эти минуты. Ладони его охлаждают ее пылающее и все же успокоившееся лицо. Насколько это прикосновение отлично от обычных его прикосновений. Он ощущает тонкий трепет ее ресниц в своих ладонях, как дрожь собственных нервов. В душе его единственное чувство, доброе чувство милосердия, единственное желание быть с ней добрым. Он нагибает голову и целует ее в лоб.
Стук в дверь. Рука сильно колотит в филенку. В дверях одноглазый мастер с мышеловкой в руке.
– Могу ли я поставить ее тут у вас, господин граф?
– Нет! – Граф просит закрыть дверь, но мастер успел кинуть взгляд внутрь и непристойно хмыкнуть при взгляде на Иоанну. Оттокар хлопнул дверью перед носом мастера, и поспешил к Иоанне. Глаза ее все еще обращены внутрь, словно мастер не хмыкал, и дверь не захлопнулась с громким стуком, и беседа их не прерывалась.
– Верно, Оттокар, что люди, которые фальшивят в пении, чувствуют красоту музыки лучше, чем те, кто поет?
– Конечно, детка, несомненно, – радуется Оттокар ее мечтательному взгляду, который не оскорбили хмыканья одноглазого мастера, – не столь важно, что голос фальшивит в хоре, важно, что он верно звучит в сердце. Есть люди, которые всю свою жизнь пели только для себя.
– Ах, Оттокар, не хочу я всегда петь одна. Один раз, только один раз я хотела бы в юбилей петь со всеми.
– Пой, Иоанна, пой, а я послушаю.
Что, здесь она будет петь юбилейную песню Движения? Перед Оттокаром, вечно смеющимся, когда она начинает рассказывать о Движении и о репатриации в Израиль.
– Нет, я не буду петь!
– Пой, Иоанна. Я хочу знать твою песню.
– Но я же фальшивлю...
– Для меня ты не фальшивишь.
– Сначала погасите все лампы в комнате. Я не смогу петь при этом ослепляющем свете.
– Но почему, Иоанна? Я хочу видеть тебя поющей. Ты что, стесняешься?
– Да.
Все огни погашены. Снаружи облака грузнеют во много раз, и в комнате все более темнеет свет приближающихся сумерек. Иоанна поворачивает стул, чтобы сесть спиной к картине.
– Пой мне, Иоанна, пой.
В пространстве теней она видится ему как явление чего-то, лишенного имени. Неверными шагами он приближается к ней.
– Отойдите. Я не смогу петь, когда вы так близко.
Он отступил к портрету, как бы сохраняя к ней близость. Все тени сгустились за согнутой ее спиной. Он не хотел изобразить ее девушкой, превращающейся в женщину, ибо пытался найти в ней цельность, которую не нашел в своей жизни. Он как бы соединил ее с Клотильдой, королевой переулков, убрал чистоту юности с ее лица, изобразив зрелой женщиной, полной жизнью.
– Почему ты не поешь, Иоанна?
Хриплый дрожащий голос Иоанны звучит в студии Оттокара.
Твоих праотцев мысли сильны и верны,
Так летите к пределам нашей страны
Журавлиным клином длинным —
К горам ее и долинам,
И да будут пути все пройдены
Вами с миром – в сторону Родины...
И звуки песни, кажется, и вправду летят из дальних краев.
Иордана воды текут неуклонно,
К победителям – башням Сиона,
Тебе, Родина, слава отныне
От сынов, сидящих в чужбине.
Чудится, звуки летят не из ее уст, а текут из ее глаз поверх картины:
Наши скрипки безмолвны в бездолье,
Не звучат наши песни в неволе,
Наши губы сжаты поныне
С давних пор, что сидим на чужбине,
От души нашей неотделима
Печальная песнь Иерусалима.
В ритме звуков его мысли перескакивали от воспоминания к воспоминанию, оттесняют одну боль от другой, открывают одну за другой страницы его жизни, и выглядывает из них языческий бог всеми тремя головами, и они не пусты, какими были раньше. Внезапно он ухватил в ее пении то, что не понимал до сих пор. Это был элегический плач-пение человека, закованного в цепи, перед висящими перед ним скрипками или лирами, чувства человека, который не может петь на чужбине. И слышит великую будущую весть о Родине, где откроются ему все источники песни, истинная его жизнь. Лик будущего открылся в страданиях над осколками разбитого языческого идола. Целостный и зрелый облик Бога вырос из мглы, окутывающей Иоанну. Он чувствовал свои пальцы, охватывающие скальпель, который прикасается к глине, чтобы высечь перед его Богом черты нового воплощения. А голос ее все еще звучал:
Сион, мы к тебе вернемся,
Вновь старинный Псалом зазвучит.
В голосе ее слышались уверенность, напор и великое обещание. Она смолкла и сжалась на стуле, погрузившись в себя. Ее серая рубаха слилась с серыми сумерками в комнате и темными завесами за окнами. Звуки все еще висели в помещении, словно собирались поселиться в нем навечно. Оттокар стоял, замерев, еще несколько долгих минут, пока из сумерек не раздался стыдливый ее голос:
– Фальшивила?
Мелодию, которую она пела, явно сочинил не Верди. Она пела свою песню, и мелодия была ее. Голос действительно не подходил хору Она не освоит никакую мелодию, поднесенную ей готовой. Всегда будет сама для себя сочинять, и голос ее будет звучать фальшью в ансамбле.
– Нет, нет, Иоанна, – улыбается ей шутливо, но с большой долей добродушия, Оттокар, – ты пела очень красиво. Было приятно тебя слушать.
– Это правда, Оттокар? – от неожиданности под ней чуть не опрокидывается стул.
– Правда, ты отлично пела.
– Это из-за слов, Оттокар. Слова настолько прекрасны, что говорят сами за себя даже тогда, когда мелодия фальшива.
– Нет, Иоанна, ты не фальшивишь. В песне, идущей от сердца, нет фальши.
– И вы чувствовали, насколько прекрасны слова?
– Хм-м, – хмыкает Оттокар, выражая сомнение.
– Вы знаете, когда в Движении нам объясняют, почему нам следует репатриироваться в Израиль, у меня возникает чувство, что в этих длинных объяснениях что-то не хватает. И это «что-то», которое необычайно важно, очень меня стесняет. Но когда я пою для себя эту песню, вдруг для меня словно бы все сказано. Слова песни говорят мне то, что я бы хотела услышать, и это потому, что они не говорят, а выпеваются. Например, когда я произношу слово «чужбина», оно не говорит мне ничего больше, чем любое другое слово. Но когда песня выпевает во мне это слово, я чувствую точно, что такое чужбина, и что такое – Сион. Только губы мои фальшивят, я не фальшивлю, я слышу каждый звук таким, как он есть. Спросите, почему я хочу уехать в Палестину? Потому что я следую за звуками моего сердца, только об этом никому не говорят. Будут смеяться надо мной. Всегда говорят, что надо изъясняться простыми словами, что звуками музыки не говорят. Но вам я рассказываю.
– Я понимаю тебя, Иоанна. Слово «чужбина» может звучать музыкальным звуком в душе человека, который и не плачет по потерянному Сиону. Человек может жить на чужбине и в собственной стране, и среди своего народа. – Печаль слышится в его голосе. Руки его скользят вдоль тела, словно напала на него внезапная слабость. Рабочий халат белеет в сумраке, и пятна краски на нем выглядят как маленькие озера и леса, и ей кажется, что он рисовал на халате карту мира. Неожиданно она в испуге выпрямляется на стуле: Господи, он космополит! Как лорд Аарон в своем клетчатом костюме. Был убит на дуэли лорд Аарон, ужасно! Ее расширенные испуганные глаза вперяются в него, и он чувствует, что чем-то ее напугал, но не знает – чем.
– Что случилось, Иоанна?
Свет фонаря разогнал сумрак, высветил ее портрет на полотне, голова ее на чужом теле, и Оттокар стоит за ее спиной, – кладет руки ей на плечи, и ей кажется, что это не ее плечи, а женщины на полотне. Он чувствует, что плечи борются с его руками, но не отступает.
– Садись на свое место, и начнем, в конце концов, работать.
– Нет! – обрывает она его голосом, в котором ощутимы нотки крика.
– Что случилось, Иоанна? Что вдруг произошло?
– Я не хочу, чтобы вы меня рисовали!
– Но почему, Иоанна?
– Потому что это не я. Вообще не я.
– Почему ты так говоришь, Иоанна?
– Потому что у меня вообще нет таких перчаток буржуазных. – И не успел Оттокар взглянуть на полотно, как Иоанны след простыл. – Ничего не понимаю,– цедит Оттокар сквозь зубы.
Глава восьмая
В то утро был нарушен заведенный в доме Движения порядок. В ранний час Белла проснулась от отчаянного крика:
– Боже мой! Черви в мясе! Черви в мясе!
В сумерках, между сном и пробуждением слышалось бормотание взволнованных голосов. С большим трудом она раскрыла глаза. В комнате царила мгла, и тени перемещались со стороны в сторону.
– Черви в мясе!
Белла быстро закрыла глаза, натянула одеяло на голову и тут же уснула. Проснулась через несколько часов с тяжелой головой, и в ушах все еще стояли разноголосица и выкрики отчаяния. Как и где слышала она крик о червях в мясе? Пытаясь прорвать пелену сна, она все еще не могла отличить явь ото сна. Протянула руку к лампе, висящей над кроватью, и тут же отдернула ее. Они же все время напоминают об экономии электричества. Она одернула занавеси. Глубокая мгла окутывает голову и ложится тяжестью на сердце. Высунула ногу из-под одеяла и тут же опять упрятала. Закуталась в одеяло и спрятала голову в подушку. В комнате свирепствовала стужа. Денег нет, чтобы топить печи в поздние послеполуденные часы. Расслабилась Белла под одеялом, но это приятное ощущение мучает ее совесть. Уже поздний час! Пора покинуть постель. Ее ждет много работы. Утром она свободна от обычных дел. Из-за забастовки транспортников она не должна являться в офис молодежного Движения, находящийся далеко от Дома халуцев, и нельзя даже подумать о том, чтобы ехать туда на велосипеде под сильным снегопадом. Но есть и неотложные дела. Белла пытается навести порядок в мыслях, составить четкий, рабочий план, но как упрямый колокол, звенит в ее голове отчаянный крик: черви в мясе! Тошнота сжимает ее горло, голод мучает ее. Они все и всегда голодны.
Белла прислушивается к звукам в Доме. Не слышно голосов, безмолвие во всех комнатах, тяжелое и действующее на нервы. Белла закутывается в одеяло так, что на белой подушке видны лишь кончики ее черных волос. Здесь место тайное, закрытое от всего мира. Нет больше стужи в пустых комнатах. Нет больше ломтей хлеба, намазанных надоевшим сливовым повидлом. Запах вкусного кофе касается ее носа, так, что она чувствует на языке его вкус. Стол, полный вкусной еды... Это не просто галлюцинации, как странный крик о червях в мясе. Только встать с постели, пройти всего несколько улиц. Там мать...
– Нет!
Белла ударяет одной ногой другую, наказывая себя за мысленное чревоугодие. Она ничего не пробует у матери. Как только та приглашает ее к обильному яствами столу, она гордо отвечает, что не голодна. Как она может наесться, если все остальные страдают от голода? Все эти галлюцинации от того, что она лениво валяется в постели! Белла вскакивает, завертывается в одеяло. С нервной поспешностью бросается к окну. Резко одергивает занавеси и опускает голову.
Слабый сумеречный свет вползает в комнату, преломляясь в замерзших стеклах. Безмолвие сковывает ее душу, но язык колокола, продолжает беспрерывно звенеть в ее голове.
– Черви в мясе!
Это вопль замершего города. Это ритм и пульс, которые смолкли: гудки автобусов, звон трамваев, скрежет металлических рельс на шоссе, стук колес поезда, проходившего на высоте, вдоль домов.
Белла не может сдержаться и торопиться включить электричество. Уйма листовок и цветных плакатов, которые Ромео развесил по стенам для сушки, бросается ей в глаза. Она делит комнату с тремя – Ромео, Джульеттой и Пумельхен, чьи узкие деревянные кровати стоят по углам. На четырех столах навалены книги, папки, тетради. Над каждой кроватью картина по вкусу хозяина, занимающего угол. Над кроватью Беллы – репродукция скульптуры Родена. «Потерянный сын» преклоняет колени и простирает в пространство большие белые ладони. Белла очень любит эту работу, но сегодня ее покрывает огромный плакат, изготовленный художником Ромео: «Учеба и труд все перетрут!»
Мгновенно Белла вспоминает о лихорадочной деятельности в Доме Движения в последние недели, отбрасывает одеяло и начинает одеваться. Лишь голова ее возникает из свитера, как рука ее гасит свет в комнате, словно бы все халуцы, все землепашцы, все лошади, все овечьи стада, которых нарисовал Ромео, остерегают ее от преступных шагов. Она захлопывает силой двери, бежит в ванную, общую для всех, охладить тяжелую голову. Нет у нее времени прислушиваться ко всем ощущениям в голове. Она бежит из комнаты в комнату, пытаясь найти кого-нибудь, вступить в разговор, услышать живые голоса, отрешиться от ночных кошмаров, все еще живущих в ней. Но комнаты пусты. Обитатели Дома до последнего упорхнули из его стен. Комнаты забиты столами и кроватями до предела. Все это было сюда втиснуто в последние недели. Нужда и безработица гонят ребят из отчих домов. Какой член движения, человек уже взрослый, будет сидеть на шее родителей, трудности которых увеличиваются со дня на день? Это не к чести члена движения, готовящегося к репатриации в Израиль. Каждый день какой-нибудь новичок привозит сюда стол и кровать, и находит себе угол. Большинство существует за счет меньшинства работающих товарищей. Комнаты похожи на небольшие лавки по продаже подержанной мебели. Только книги громоздятся на всех столах, разные по форме, но одни и те же – Маркс и Энгельс, Борохов, сочинения Фрейда, книга Райха «Сексуальные проблемы молодежи». В последние недели прибавилось много книг об Израиле, его природе и жителях. Большинство членов Движения, проживающих в Доме, инструкторы, они готовят лекции, беседы, мероприятия к двадцатилетнему юбилею Движения, празднование которого произойдет ровно через две недели. Все стены Дома обклеены воззваниями, листовками, фотографиями. По сути, Дом уже празднует свой юбилей. И Белла торопится в ванную, ибо боится, что не будет готовой к празднику, но на лице ее вовсе не праздничное выражение. Преследует ее пустота и безмолвие в Доме. Пустые комнаты дышат не так, как всегда, – отчужденностью. Дверь в ванную скрипит, она разбита и висит на одной петле. На месте, где должно быть квадратное стекло, висит огромный список дежурных по уборке комнат. У жильцов не было в последние недели свободного времени на то, чтобы хотя бы немного навести порядок. За неплотно прикрытым окном дует студеный ветер. Из зеркала смотря на нее испуганные глаза, бледное худое лицо, тени под веками, заострившийся нос и скулы, выпирающие из опавших щек. Темный пуловер, обтягивающий ее до подбородка, подчеркивает худобу тела. Белла долго рассматривает свое отражение в зеркале, как будто давно себя не видела. Она всегда окружена товарищами, всегда получает помощь в своих делах. Сегодня тяжкое безмолвие стерло все ее дела, разогнало всех ее товарищей и оставило ее в одиночестве. И Белла чувствует себя неважно, не знает, как вернуться к себе настоящей в этих опустошенных помещениях. Тяжело на душе, и единственный голос не дает ей покоя, голос из расплывчатых утренних, явно бессмысленных сновидений:
– Черви в мясе!
В кухне ее встречает удивленный возглас кухарки Дома, низенькой, румяной и круглой Пумельхен. Она до того кругла, что обитатели Дома дали кличку пузатому круглому кофейнику – Пумельхен, и обращаются друг к другу: «Подай-ка, пожалуйста, Пумельхен».
– Белла, – подает Пумельхен свой тонкий высокий голос от плиты – Что скажешь? Ты уже слышала: черви в мясе!
– Правда? – изумляется Белла.
– Конечно же, правда. Мясо мы получили в подарок от отдела по социальным делам общины. Один раз, наконец-то, удосужились получить от них настоящее мясо, и вот тебе, червивое. Только один день оно пролежало у нас.
Пумельхен пришла к ним не из-за нужды в отчем доме. Единственная дочь хозяина роскошного кафе в Берлине, росла Пумельхен среди гор тортов и печений, потоков шоколада и взбитых сливок, сама выглядящая, как мягкое душистое тесто. Избалованная, сдобная, ароматная. Настоящее ее имя – Маргарита Лисауэр. Но никто, никогда и нигде к ней так не обращался. Она появилась в Доме после совещания старших членов Движения. Единогласно решили вывести ее из состояния неженки, извлечь из гор тортов и печений, привести в Дом и воспитать. В ее воспитании и образовании участвуют все, каждый по-своему. Ее обкладывают массой инструкций, критических советов, правил Движения. Конечно, она еще не может служить примером другим и быть инструктором. Она не глупа, любит читать, и достаточно образована. У нее хороший аттестат зрелости, она играет на фортепьяно и любит музыку. Но это все не имеет значения, пока от нее пахнет тортами и взбитыми сливками. Даже униформа Движения не делает ее похожей на остальных. Потому решено, что она будет управлять кухней Дома, и она старается изо всех сил экономно вести хозяйство и служить делу верой и правдой. Но лицо ее все еще немного испугано и удивлено: куда исчезли со стола все вкусные яства, и во имя чего желудок ее вечно пуст? И она по привычке облизывает кончиком языка свои полные губы.
– Что ты смеешься, Белла? – Возмущается Пумельхен, слыша громкий смех Беллы. – Разве это не серьезно с мясом?
– Чего ты подняла такую суматоху утром? Товарищи прямо отчаялись. И все из-за мяса! Что случилось? Так будем без мяса.
Белла садится на стол, густо намазывает повидло на ломоть хлеба и наливает в чашку из кофейника «Пумельхен» противный напиток, именуемый кофе, а, по сути, воду, настоянную на поджаренных зернах пшеницы.
– Белла, погоди. Я нагрею кофе, он же совсем остыл.
– Как ты нагреешь? Зажжешь газ, чтобы напоить одного человека?
Под газовой плитой счетчик. Чтобы зажечь огонь, надо бросить в него 10 пфеннигов. Зажигают газ лишь два раза в день – утром и в обед.
Вечерние часы самые трудные для Пумельхен. Все собираются у нее на кухне, так, что для нее почти не остается места для работы. Все шумно толкутся вокруг нее в ожидании ужина, и кухня накаляется от разговоров.
Как будто смешали повидло с песком, так оно скрипит на зубах Беллы. Нужно приложить усилие, чтобы проглотить хлеб и запить кофе. Белла не может продолжать разговор с Пумельхен, которая относит это молчание к суматохе, поднятой ею по поводу мяса, и стоит, опустив голову. Тяжело ей и горько. Она столько ошибается. Нет дня без ошибки. Вчера утром сидела она в столовой и включила радиоприемник. В это время передавали «Волшебную флейту» Моцарта. Неожиданно распахнулась дверь, и высокий костлявый Монте ворвался в комнату. Монте – казначей Дома, весьма строгий парень.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.