Электронная библиотека » Наоми Френкель » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Дети"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 19:17


Автор книги: Наоми Френкель


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Холодно в твоей комнате, несмотря на то, что топится печь, – говорит Гильдегард, и лицо ее бледнеет, – мне здесь холодно, так что я нуждаюсь в горячительном питье, хотя уже много лет не вливала этот яд в свое нутро.

Шпац радуется тому, что возникла причина от нее отдалиться. В шкафу с поломанной дверцей, за горкой трусов и носков, спрятан стакан и бутылка, в которой немного шнапса.

– Стакан не полон, – извиняется он, – я тоже иногда прикладываюсь к рюмке по вечерам, когда здесь невыносимо холодно.

– В этом году слишком много холодных вечеров, – одним глотком она опрокидывает стакан в глотку, – это хорошо, я уже забыла, насколько этот яд может быть полезным. Когда-то я отлично знала его вкус. Да и как я могла не знать это горькое зелье, если сам Господь, который создал меня из праха, до того бесчинствовал спьяну, что забыл всякие нормы. По сей день я удивляюсь тому, что собирался Создатель сотворить из меня: слона, жирафу, женщину? Ах! Несомненно, всех трех вместе. Из-за этого пьянства моего Создателя я узнала вкус вина с восемнадцати лет. Оставила отчий дом и сняла чердак, заперлась там, и сочиняла стихи. И пока мои зубы стучали от стужи, а руки болели от мороза, бутылка шнапса не сходила с моего стола. Потому стихи мои были легкими, весенними, согревающими, притягивающими влюбленные пары. Они гуляли по всей стране, а я пила шнапс на своем чердаке, пока не добрались они до Мюнхена, к молодому поэту – Антону.

– Антону?! – вскрикивает Шпац.

– Ш-ш-ш,– успокаивает его Гильдегард. Биби все еще рыдает в своей комнате. Гильдегард шепчет:

– Чему ты так удивляешься? Он был тогда таким же молодым, как я. Мы оба были в том возрасте, в котором стихи пишут не только поэты. В те дни Антон был поэтом, еще не писал прозу. И во всех его стихах всегда воспаряли боль, страдания, жестокие удары судьбы. Очевидно, мои легкие, весенние стихи принесли ему успокоение. Он прислал мне письмо, и пришло оно в тот момент, когда я записала в своем дневнике: «Я живу среди зверей в пустыне и жду того, кто меня отсюда спасет». И, конечно же, я тут же ему ответила. И так возникла между нами переписка, и мы были как влюбленная пара на крыльях слов, пока в один из дней он пресытился рифмованной любовью и сообщил мне, что собирается приехать в столицу и встретиться со мною воочию. Я перепугалась. Написала ему все правду обо мне и о моем виде. Он ответил: причем тут все это? Душа у нас одна. И я согласилась встретиться. Оставил мою нищую чердачную каморку, и вернулась в родительский дом, лопающийся от богатства. Я надеялась, что сверкание этой роскоши облагородит и меня. Я не поехала встречать его на вокзал, послала слугу с каретой. Хотела, чтобы он увидел меня в окружении красивых вещей, спряталась за портьерой в ожидании его. Дыхание во мне замерло, когда появилась карета. В те дни Антон был красивым стройным юношей, черноволосым и голубоглазым. Увидела я в окно его точеную фигуру, узкие плечи, а в ушах моих звучали лишь его слова – «душа у нас одна». Мне казалось, что он сказал это от всей души, и я ринулась ему навстречу. Он ждала меня в приемном зале, держа в белых своих пальцах черную шляпу, с лицом, покрасневшим от ожидания. Ах, ворвалась я в зал, как слон, собирающийся его растоптать. В испуге он бросил шляпу на стол. Не знаю, сколько минут или часов глаза мои были прикованы к этой шляпе. Внезапно я сбросила туфли и кинула взгляд на портрет молодой красивой женщины, висевший в зале приемов моих родителей. Лицо это исказилось в моих глазах, я напилась и больше стихов не писала.

Гильдгард подкидывала стакан на ладони, пока он не упал и не разбился. Пес испугался, и она его успокоила медленным поглаживанием. Две слезы скатились из ее глаз по тяжелым ее щекам. Шпац не может видеть слез. Шпацу становится стыдно, и выражение милосердия выступает на его лице. Теперь он уже не может сбежать, снова придвигает к ней стул, так, что они соприкасаются коленями. Глаза ее быстро останавливаются на его лице и тут же перемещаются на портрет Антона, словно соединяют их в единое целое.

– Но как он мог так себя вести? Стыд и срам, – говорит Шпац, то ли нападает на Антона, то ли защищает себя. Только теперь она смахивает слезы.

– Почему ты его осуждаешь? В чем его вина? Он просто вел себя как все. Страдание и уродство толкают души к творчеству, и они прекрасны и интересны на страницах книг или на полотнах картин, но не готовы чувствовать страдание рядом с собой.

– Но я не такой.

– Нет? –в голосе ее слышится сомнение и насмешка.

– Я сейчас уеду отсюда. Я... – он заикается, пытаясь что-то доказать, – я оставляю все для того, чтобы спасти человека, находящегося в беде.

– Его или свою душу? – наклоняет она голову к нему с выражением жалости, словно он тоже нуждается в ее помощи, как и пес. – Слушай, Вольдемар, вовсе неважно, что ты сейчас собираешься ехать – спасать друга, чтобы спасти самого себя, и не столько собираешься облегчить его страдания, сколько вернуть себе творческий импульс, который у тебя исчез. Главное, чтобы человек спасся от беды. – Глаза ее возвращается к портрету Антона, прикрепленному к дверце шкафа. – И если он встанет с кресла и придет на помощь человеку в беде, так, что забудет себя и рискнет своим положением, если Антон это сделает, он сделает для меня доброе дело. Этим шагом он выстроит мост к вещам, в которые я верила.

– Каким ты стал красивым, Вольдемар! – взлетает попугай в своей клетке при звуке упавшего стула. Это стул Шпаца.

– Ш-ш-ш, – шепчет Гильдегард, но уже поздно. Биби уже стоит в дверях.

– Вы здесь, – вскрикивает она и втягивает воздух покрасневшим от стужи носом, – почему не сообщили мне об этом? Фридерикс Рекс умер, и надо вырыть ему могилу.

– Нет! – возражает Шпац. – Я не здесь. Я уже уезжаю.

– Ну, конечно! – поднимается Гильдегард с кровати, кладет пса на одеяло Шпаца. – Тебе надо срочно ехать, но не твоей рухляди, а на моей машине. На своем драндулете ты застрянешь в снегу.

– А вы? Что будете делать? Я ведь вернусь поздно ночью.

– Я... У меня много работы здесь. Надо, в конце концов, проверить все счета. И Гильдегард с удвоенной энергией и энтузиазмом принимается за работу.

* * *

Вдоль замерзшей реки тянутся уходящие вдаль пространства равнины и сосновые леса. В ноздри врывается чистейший запах зимы, который Шпац вдыхает всеми легкими, и мчится вместе с ветром по шоссе, летящему вниз, к столице.

Уже смеркалось, когда Шпац припарковал машину Гильдегард под высоким фонарным столбом у ночного клуба «К пламени преисподней». И в то же мгновение, его поглотил людской поток, обычный для субботнего вечера. Улица залита светом, но Шпац никого не видит, и никем не замечаем, спрятал лицо в поднятый воротник пальто. Он шатается по улицам Берлина, заходит в кафе, не встречая на своем пути никого из друзей. Плохо ему среди и праздной развлекающейся толпы. Чем больше долетают до него обрывки разговоров, тем больше он ощущает себя чуждым и посторонним, словно пришельцем из прошлого века. Останавливается у каждого объявления, рассматривая рекламы торговых домов, афиш фильмов и спектаклей, плакатов за и против забастовки транспортников, пока они ему не надоедают, и равнодушно продолжает плестись, изнывая от безделья. И вдруг, из боковой улицы выходит строй высоких мужчин в униформе и высоких черных сапогах. Они перекрыли всю улицу. Шпац вынужден их обогнуть, но втягивается в строй. Художник видит рукава рубах, на которых сверкают значки. У одних – свастика, у других – серп и молот. Постепенно он пристраивается к марширующему шагу их сапог, и помахивает руками в их ритме. Чувство одиночества в нем крепнет с каждым шагом, пока строй не разделился. Четверо мужчин в униформе с одной стороны улицы и четверо – с другой, встали в забастовочных пикетах. Словно внезапно очнувшись ото сна, Шпац видит себя, стоящим посреди тротуара. Тротуар пуст, как перрон, протирающийся белым пространством в глубь города. Сунув руки в карманы, опустив голову, он входит в ближайший трактир. И лишь с наступлением темноты, встает, возвращается к машине Гильдегард и едет в ночной клуб, надеясь встретить друзей.

Войдя, наконец, в клуб, он пугается каждого картонного черта, выставленного в коридоре и впивающегося в него красными пылающими глазами. Шпац торопливо пробирается темными петляющими коридорами. Китайские лампочки позванивают насмешливо над его головой, мелькают цвета на огромных картинах, тянущихся по стенам. Едва дыша, он протискивается среди посетителей, толкущихся в коридорах. «Извините!» – «Извините!» – и добирается до большого зала, в центре которого пылает огонь на больших камнях, подобных жерновам жертвенника сжигающей преисподней. Четыре черта-музыканта – саксофон, ударник, скрипка и фортепьяно, – ведут обстрел посетителей-грешников. Огонь выстрелов вспыхивает и гаснет. Свет и тени превращают лица в призраки. У женщин растрепанные волосы, лица их искривлены, от них несет потом. Руки мужчин хватают их, как трофеи. Карола, красавица киноактриса, жмется в объятиях высокого Сигизмунда, жестокого критика, грозы актеров, художников, и писателей. Естественно, что фото красавицы Каролы и Сигизмунда тоже висят на дверце шкафа в комнате Шпаца.

Шпац бросается к ним. Лица Каролы и Сигизмунда вспыхивают на мгновение в отблесках огня и сразу же исчезают. Но он их настигнет! Шпац пробивается через толпу ближе к приятелям, но они не узнают его, также окрашенного красным светом прожекторов.

Он одиноко движется между танцующими парами, держа шапку в руках. Смесь резкого запаха духов и пота свербит в носу, и он изо всех сил сдерживается, чтобы не чихнуть. Как мышь в ловушке, он ищет выход, и не может его найти.

И вдруг он видит Антона, сидящего в одиночестве у маленького столика в углу. Свет бра косо падает ему на лицо, но голова скрыта в тени. Он в хорошем настроении, его пальцы вертят рюмку. Шпац проталкивается к столику.

– Антон!

Глаза Антона вперяются в художника, и лицо его становится пустым и отвлеченным.

– Добрый вечер, давно тебя не видел.

– Я пришел к тебе, – повышает голос Шпац, пытаясь перекричать грохот оркестра и шум зала, – ищу тебя целый день.

– Прошу прощения, – жестом указывает Антон на пустой стул, – чем я такой незаметный, удостоился чести, быть нужным самому владельцу фермы?

– Не шути, дело серьезное.

Следы былой красоты видны на лице Антона. Длинные ресницы прикрывают глаза цвета моря. Высокий лоб красив, слегка выделяются скулы. Овал лица изящно спускается ко рту, окруженному множеством глубоких морщин. Выражение лица подчеркивает щедрость духа, рот – некоторую жесткость.

– Мое дело на этот раз связано с Аполлоном.

– А-а, да, – на лице Антона искреннее огорчение, – несчастный Аполлон.

– Как ты считаешь, его возможно спасти?

– Спасти? – Антон смеется странным смехом, от которого лицо его не краснеет, а наоборот, и без того белая кожа еще больше бледнеет.

– Спасти Аполлона, ха! А кто спасет нас, тебя, меня от надвигающейся на всех нас беды? – Глаза его расширяются, глядя на людей, проходящих мимо стола к бару. В развлекающейся толпе множество коричневых нацистских мундиров. И такой же мундир на смущенно шатающемся между ними поэте Бено. Светлый его чуб сострижен, что придает лицу мужественность. Коричневый головной убор добавляет жесткость его нежному лицу. Красивая блондинка в светлом вечернем платье с черной свастикой виснет на его руке.

– Так я бы хотел завершить свою жизнь, – говорит Антон, и так смотрит, что, кажется Шпацу, шепот Антона перекрывает все голоса в клубе. Окружающее тускнеет, как за матовым стеклом. Антон и Шпац одни здесь.

– В последнее время, – Антон приближает лицо к Шпацу, – чувствую, что у меня ум за разум заходит. Ты улавливаешь? Все то, что творится вокруг нас в последнее время, я ощущаю не только как нечто, мешающее моей жизни, но и моему телу. Сотни арестованных, как Аполлон, ждут палача, а суда нет. Убийство без наказания. С истинным вдохновением один преследует другого, грубо толкает, и это неотвратимо.

– Алло, Шпацхен, – неожиданно чья-то рука дружески хлопает Шпаца по плечу, – и ты снова здесь, среди нас. Очень приятно.

Бено дружелюбно смотрит на Шпаца. Поэт оставил свою девицу в баре и побежал к другу, которого давно мечтал увидеть. Он холодно приветствует Антона.

– А-а, да, – отвечает Шпац, – вот, пришел повидать друзей.

– Очень приятно, – Бено делает вид, что удовлетворен ответом Шпаца, – надеюсь, что и я вхожу в их число.

Его голос одновременно ироничен и требователен.

– Если ты все еще надеешься получить то, чего хочешь, ты ошибаешься. Шпац отводит взгляд от Бено.

– Жаль! – Бено отвешивает легкий прощальный поклон, но приятное выражение не исчезает с его лица. – Пока!

Ироничность берлинца не исчезает из его голоса и взгляда.

– Не хочу иметь с ним никакого дела! – цедит Шпац. – Не хочу его видеть. – Но голос его не решителен. Скорее он хочет в этом убедить самого себя.

Если бы Антон вслушивался в то, что говорит Шпац, это странное замечание вызвало бы его любопытство, и он бы спросил Шпаца, о чем он говорил с Бено. Но Антон не выразил интереса к этому разговору, лишь провожает взглядом Бено, идущего к бару. Устало кладет руку на лоб, закуривает сигарету, и в бледном слабом пламени зажигалки лицо его выглядит больным.

– Вернемся к нашему разговору, Антон, – Шпац пытается привлечь его внимание.

– Я ужасно устал, и это хуже всего. Все дела меня утомляют. Именно, это я имел в виду раньше, пойми, хуже всего, ты сам в том, что происходит вокруг тебя. Чувствуешь, что исчезают ценности, которыми ты жил, что теряешь свою сущность перед брутальной силой, которая обступает тебя со всех сторон. Ты восстаешь... Но снова этот бунт приносит лишь страдания, которые лишают тебя возможности действовать. Знаешь, что необходимо что-то предпринять, но все бессмысленно, кроме единственной мысли, что тебе следует беречь свою жизнь и примириться с этими временами. Улавливаешь? Тебе следует пошире раскрыть глаза и научиться бдительно следить за чудовищем, восставшим против тебя...

Шпац выпрямляется, сжимает руками края стола и вглядывается в Антона.

– Что ты вдруг так на меня смотришь?

– Ты... – прерывает его Шпац, – ты помнишь еще Гильдегард?

– Гильдегард? Что ты знаешь о Гильдегард?

– Все.

– Она была самым ужасным переживанием моей юности, – защищается Антон, – она захватила меня своими стихами. Но я не смог даже на мгновение выдержать ее уродство.

– Жаль. Не так уж она уродлива, как кажется на первый взгляд. А ты, увидев ее, сразу сбежал. В ней можно найти много приятного. Да, можно найти…

– Может быть, – Антон хочет прервать разговор и жестом зовет официанта.

– Я уверен, Антон, – Шпац с удовольствием делает глоток, – уверен в том, что если бы ты тогда, в юности, открыл пошире глаза, то увидел бы в ней не только уродство. В любом случае, если бы ты тогда приучил себя смотреть и на уродливые лица, то не должен был бы сейчас так напрягаться.

– Это была минута слабости. Не раз после этого меня мучила совесть.

– Ты нанес ей тогда удар на всю ее жизнь. Тебе бы следовало попросить у нее прощения.

– Ты прав. Теперь, когда мы оба состарились, я могу попросить прощения за ошибку, совершенную в молодости.

– Нет. Боюсь, что нет. Гильдегард – женщина упрямая. Она потребует доказательств искренности твоего раскаяния. Просто слова ее не устроят. Путь к ней и ее прощению ведет через Аполлона. Встань, сделаем настоящее дело.

– Алло, Шпацхен, – чирикает возле него Карола, и красивое ее лицо смеется Шпацу и Антону, – наконец ты оставил своих собак и кошек.

– Гав-гав, – имитирует лай Сигизмунд. Антон и Карола заходятся в хохоте. Только лицо Шпаца становится еще более серьезным.

– Шпацхен, что случилось? – Карола касается рукой его волос. – У тебя лицо человека, чей корабль с золотом ушел на дно.

– У него всегда такое лицо, – свидетельствует длинный Сигизмунд.

– Он пришел в ночной клуб поговорить о весьма серьезных вещах, – посмеивается Антон, и голос его снова звучит равнодушно и опустошенно.

– Это не для нас, – смеется Карола и тянет Сигизмунда за рукав.

– Пойдем, промочим горло.

И, смеясь, кричат Шпацу:

– Ты приглашен, но без разговоров, слышишь, без серьезных разговоров!

Шпац встает.

– Поехали.

– Куда?

– Поехали к Гильдегард. Мы разве не решили это сделать? Она – женщина мудрая. Она нам поможет.

– Нет! – Антон закрывает глаза, и его лицо расслабляется, – в этот вечер я ничего не могу делать. Как ты вообще обращаешься ко мне с таким предложением? Разве могу я предстать перед ней после стольких лет молчания да еще таким усталым? Я же двух слов связать не смогу.

– А слова тут и не нужны. Если мы просто появимся у нее, тебе не понадобится оправдательная речь, даже из одного слова. Мы сразу заговорим о деле.

– Нет! Отстань! Сказал же тебе – я устал. Ничего не желаю... Только отдохнуть.

– Ты хочешь этим сказать, что не собираешься помочь Аполлону?

– Я не сказал – нет, и не сказал – да. Я устал. У меня болит голова, и нет для меня другого лекарства, кроме темной комнаты, где я смогу сомкнуть глаза.

Антон и вправду закрыл глаза, с явным намерением их не открывать, пока Шпац стоит рядом с ним. Шпац долгим взглядом смотрел на него, затем неожиданно повернулся к нему спиной, и, не попрощавшись, пошел, как слепец, через шумное скопище в зале. Только у выхода остановился и оглянулся. Антон продолжал сидеть за столиком, следя за проходящими мимо женщинами и суетой грешников вокруг огня, в оглушительном громе барабанов. Шпац обшаривал взглядом все углы, ища кого-то, кого ему не хватало в этой «преисподней». Вдруг он понял: кудрявых дочек-близнецов господина Леви здесь не было! В год траура по отцу они не посещают ночные клубы. Странное облегчение ощутил Шпац, словно смерть господина Леви спасла хотя бы его дочерей.

– Слушай, – внезапно подскочил к нему Бено и потянул за рукав в один из темных коридоров, – слушай, – и в голосе не было слышно прежней вежливости, – Шпац, я понимаю, там, в присутствии Антона, ты не хотел говорить со мной откровенно. Но наш договор еще не отменен. Мне необходимы твои иллюстрации. Понимаешь? Они нужны для моей поэмы. Я готов заплатить за них высокую цену. Давай, поговорим, в конце концов, по делу.

– Две вещи я прошу за мои иллюстрации.

– Две? Какие?

– Ты помогаешь мне освободить Аполлона из тюрьмы, ускорить его суд. У него достаточно большие шансы выйти на свободу.

– Я согласен. Что еще?

– Мои рисунки украсят твою поэму без упоминания моего имени. Ты можешь подписать их своим именем или именем любого художника из твоих друзей. Мне все равно. Но мое имя не появится среди твоих стихов. Ты должен понять, я не поставлю свое имя под нацистской поэмой!

– Нет! – отпрянул Бено, и даже в темноте ощущался гнев и обида, выступившие на его лице.

– Я не ряжусь в перья других, и не дам никому рядиться в твой талант. Многие считают тебя известным художником. Я хочу, чтобы твое имя стояло рядом с моим.

– Если так, нам не о чем говорить. Закончили.

– Закончили? Так ты говоришь? Но...не закончили, – процедил сквозь зубы Бено.

Спустя немного времени автомобиль Гильдегард нес Шпаца в потоке машин, карет и саней через море света шумного города, только бы скорее вырваться отсюда назад, на заброшенную ферму.

Глава четырнадцатая

Черный автомобиль Гейнца несется на большой скорости на восток. Леса, села, дремотные городки, парящие птицы, лающие псы, полуразрушенные дома, мосты и рощи, люди и животные проносятся мимо, как будто спасаются бегством. Автомобиль врывается в поселение, мелькает первый дом, и сквозь древесную листву уже виден дом последний. Шоссе пусто, леса заснежены, дорога круто петляет. Словно бес вселился в Гейнца за рулем. Отчаянно гонит машину, несмотря на попытки сидящего рядом Александра сдержать его.

– Что ты гонишь, как сумасшедший?

Лишь слова сидящих сзади доктора Гейзе и священника Фридриха Лихта оказывают влияние на Гейнца:

– На такой скорости никакого пейзажа не увидишь, Гейнц.

– Пожалуйста, Гейнц. От этой бешеной езды у меня кружится голова.

Это неожиданно действует на водителя. Гейнц извиняется и убавляет скорость. Но постепенно снова убыстряет движение. За рулем у него всегда возникает чувство уверенности, смешанное с ощущением опасности, дающее ему странное удовлетворение от скорости и когда при торможении колеса врезаются в асфальт шоссе.

– Гейнц, – просит Александр спокойным взвешенным тоном, столь характерным для него, пытаясь убедить сумасшедшего водителя сбавить скорость, – еще немного и мы приедем в городок, на латунную фабрику, но слишком рано.

Гейнц не реагирует.

– Гейнц, веришь ли, не веришь, городок не изменился с тех пор, как я еще ходил в школу.

Перед ними крутой и скользкий поворот. Нажатие на педали – доктор и священник вжимаются в сиденья, и машина со стоном вырывается вперед.

– Можешь верить, можешь, нет, Гейнц, – продолжает Александр, когда машина достигла вершины шоссе, – вчера я открыл словарь, который был напечатан в этом году, и нашел абсолютно те же данные о городке, какие были в моем детстве. Число жителей – 23841 – точно, как тогда. Все еще похваляются уездным судом, гуманитарной гимназией, психиатрической больницей, сиротским домом, металлургической промышленностью и гостиницами для летнего отдыха.

Сомнительно, что бы кто-то прислушивался к Александру. Гейнц словно бы торопится к какому-то событию, которого он ожидает давно, а на лицах доктора и священника выражение беспокойства: уделял бы водитель больше внимания дороге. Справа и слева дышат сумраком сосновые леса, несмотря на снег, покрывший верхушки деревьев. И, внезапно, лес кончается. Шоссе вбегает в широкую долину, и Гейнц резко сбавляет скорость.

– И здесь, – продолжает говорить Александр, – ничего не изменилось.

Машина едет медленно. Широкая река пересекает равнину. Множество сел теснится в долине, а между ними холмы, на которых стоят юнкерские замки посреди больших усадеб. Водные каналы рассекают долину вдоль и поперек, по направлению к реке, и где-то вдалеке канал впадает в большое озеро.

Автомобиль останавливается.

– Летом здесь еще красивей, – указывает Гейнц на долину, – летом долина вся цветет.

Зима накрывает былое многоцветье белым покрывалом. Только замки высокомерно возвышаются над ней. То тут, то там проступают зеленые полосы леса. Все остальное – гладкое белое пространство. Озера, каналы, широкая река выделяются лодочными причалами, мостами и множеством дамб, соскальзывающих на поверхность льда. В каждом селе высится колокольня, и со всех них несется колокольный звон. Воскресный день расправляет крылья над долиной.

– Ты знаешь эти места? – спрашивает Александр.

Но Гейнц поворачивает голову не к нему, а к доктору Гейзе:

– Вы помните старого доктора Геринга?

– Конечно. Он преподавал историю, когда я был вашим учителем.

– Он преподавал нам историю во время войны, когда большинство учителей было мобилизовано. Старик был на пенсии, лицо его походило на печеный картофель. Он не очень радовался войне, и первой и главной его темой было сравнение семи лет войны с семью годами мира.

– А-ха, – смеется доктор, – несомненно, он имел в виду те семь лет, когда Фридрих Великий осушал болота, превращая их в плодородные поля. Он этим особенно гордился, провозглашая, что захватил многочисленные земли без помощи меча. Конечно, он давал вам задание сравнить эту войну с семилетней войной, когда в кровавых боях была завоевана Силезия, верно, Гейнц?

– Именно, так, доктор. Мне это было не особенно интересно. Но Эрвин прямо таки воспламенился. Доктор Геринг не собирался облегчать нам задачу. Требовал не только описать историю долины, но и все сложные работы по ее осушению. Эрвин это захватило до того, что однажды мы набили книгами наши ранцы и приехали сюда – изучить долину. Шла война. В селах остались одни старики и подростки допризывного возраста, и женщины, естественно. Мы приехали в субботу после полудня, предполагая обойти села за воскресенье. Но наш план провалился. Из-за ужасного переживания.

– Ужасного переживания?

– Из-за Альберта фон-Барнима, отпрыска древней аристократической династии, – смеется Гейнц и включает зажигание, но едет медленно по шоссе, поднимающемуся на возвышенность.

– Альберт фон-Барним? – спрашивает доктор Гейзе.

– Да, – смеется Гейнц, – он втянул нас в плохую историю. Это ведь юнкер, который был убит здесь в 982 году и провозглашен святым. В народе ему дали имя – Мессия Пруссии. Он принес христианство славянам-язычникам, проживавшим здесь, и привел к большой беде. Это было в 982 году, а мы из-за него попали в большую беду в 1916.

– Гейнц, вы с Эрвином не представляетесь мне парнями, на которых дух мертвого может навести беду, даже дух Мессии Пруссии.

– Конечно же, нет, доктор, – и вдруг резкое торможение, словно Гейнц вновь собирается гнать машину. Зайчиха внезапно выскочила перед ними на дорогу. Гейнц притормозил машину и не ускорил движение даже после того, как зайчиха нашла укрытие в лесу.

– Оставим в раю Мессию Пруссии, но дух его вселился в Эрвина. У него всегда была склонность солидаризироваться с разными несчастными мессиями, с каждым преобразователем мира и провозвестником освобождения. Мы приехали в эту долину, чтобы написать сочинение для доктора Геринга. И в ранцах у нас нет ничего, кроме книг, тетрадей и карт. Но Эрвин пустился бродить по тропам. Полный вдохновения, словно он и есть святой Альберт фон-Барним, ораторствуя перед каждым пнем и становясь на колени перед каждым каналом, как будто вошел в него дух несущего христианство язычникам, и дух Фридриха Великого, осушителя болот. День уже клонился к вечеру, когда, голодные и усталые, мы вошли в село, чтобы найти себе место для ночлега. К удивлению нас очень гостеприимно встретили. Люди окружили нас и наперебой стали приглашать в их дома, словно мы действительно небесные апостолы. Мы идем и не обращаем внимания, что все косятся на наши набухшие ранцы. Крестьяне, проявлявшие такое гостеприимство, были уверены, что мы приехали в долину в целях обмена. Это ведь были дни войны и дела у крестьян процветали. Та сельчанка, которая предложила нам ночлег, нарядилась в дорогую шелковую кофту, которую выменяла на курицу. Но тогда мы не обратили на это внимание. Лицо Эрвина все еще выглядело, как лик святого. Когда мы пришли в дом той сельчанки, она, без всякого вступления, прямо перешла к делу. У них было что предложить – яйца и даже откормленного поросенка в обмен на содержимое наших ранцев. Надо было видеть Эрвина, доктор. Ах, Эрвин! Даже бывая в нашем доме, он не прикасался ко всему вкусному, что дед присылал нам со своей усадьбы, из за верности принципу равного распределения пищи между всеми гражданами. И когда та толстая сельчанка в шелковой кофте обратилась к нам с деловым предложением, тут Эрвин произнес речь, как святой фон-Барним. В результате... нас с позором выгнали, вероятно, подозревая в нас полицейских шпионов. В любом случае, речь Эрвина вмиг разнеслась по селу. Нас гнали оттуда, напустили на нас псов, посылали вдогонку потоки ругательств. Подростки и собаки преследовали нас до тех пор, пока мы не опустились на берегу канала, за пределами села. Комары черными столбами вились в воздухе. Штаны Эрвина были разорваны зубами собак. Лица наши были потными и грязными, ведь мы бежали от погони. Так мы и пролежали всю ночь на берегу канала, голодные, дрожащие от холода, и почти не перекинувшиеся ни одним слова от стыда. На следующее утро мы сели на поезд и сбежали из этой долины. Эрвин несколько изменил версию сочинения, назвав его – «Не всякий захват несет прогресс». Хотя, написал Эрвин, Фридрих Великий захватил землю, но жителей ее не захватил и не просветил. Дикими и буйными остались они, как и их праотцы, которые убили Альбрехта фон-Барнима. Эрвин тогда получил от старика Геринга отличную оценку за свое сочинение.

Только сейчас Гейнц обратился к Александру:

– Действительно здесь ничего не изменилось. – машина издает резкий гудок и разгоняется, уносясь вдаль, от долины, – я голоден, – цедит он сквозь зубы.

– Еще немного, приедем в городок и там уже поедим.

– Нет, недалеко отсюда есть дорожная забегаловка. Хозяин ее – друг деда. Много лет дед любил посещать его. Хозяин обслужит нас в лучшем виде.

Шоссе ползет вверх, на возвышенность, уклоняется влево, в глубину леса, хлопья снега с деревьев падают на машину. Шоссе в лесу сужается. Машина въезжает на боковую дорогу, и шум голосов долетает из-за деревьев.

– Видно, у него сегодня много гостей.

Дорога расширяется, и деревья образуют большой шатер, наклоненный над красивым деревянным домом, у которого стоит грузовик и двое мужчин в коричневой форме. Гейнц не успел припарковать машину, а мужчины рядом вытягиваются по стойке смирно и прикладывают ладони к головным уборам. Увидев людей в штатском, они тут же расслабляются и глядят с полным равнодушием. В окнах трактира видны коричневые шапки. От шума закладывает в ушах.

– Продолжим путь, Гейнц, – говорит священник, – трактир сегодня забит до отказа.

– Нет, – отвечает Гейнц, – почему бы нам не войти и что-то выпить? Мне просто необходима сейчас рюмочка бренди. Дед всегда рассказывает, что здесь хранят высококачественные напитки для почтенных охотников, – и выходит из автомобиля.

– Я остаюсь, – говорит Александр – мне не нужен никакой напиток.

– Я тоже, – говорит доктор Гейзе и опускает глаза.

– Я пойду с тобой, Гейнц, – священник выходит из машины.

– Фридрих, – Гейнц останавливается у дверцы, – ты не захочешь быть здесь. Как Эрвин в роли мессии Пруссии. Ведь результат тебе ясен.

– Войдем, – говорит священник и первым открывает дверь в трактир.

Приятная теплота и множество голосов. Все столы заняты, все стены увешаны охотничьими доспехами, чучелами голов оленей и лисиц. Между отсеченными звериными головами висит огромный портрет фельдмаршала фон-Гинденбурга. Усы хозяина трактира, друга деда Гейнца, весьма походят на огромные усы президента государства, только лицо не столь хмуро и сурово.

– Все столы у вас заняты сегодня? – спрашивает Гейнц.

– Штурмовики собираются у меня каждое воскресенье, – с гордостью отвечает хозяин трактира.

– Они сюда приезжают издалека? – спрашивает священник.

– Что вы, сударь, они из деревень в долине, сыновья крестьян, приходят в лес, чтобы упражняться. Желаете сесть, господа?

– Спасибо, нет нужды. Две рюмки бренди, пожалуйста. Мы очень торопимся.

– Тотчас же! – и непонятно, кому отвечает друг деда, им другим голосам, окликающим его со всех углов трактира. Голоса сопровождаются ударами кулаков по столу, топотом сапог под столом, поднятием опустошенных пивных бокалов. К кому прислушаться? Но еврейское лицо Гейнца производит решающее воздействие, и трактирщик торопится принести бутылку бренди и две рюмки. В мгновение ока, как только он наполняет рюмку Гейнца, атмосфера в трактире меняется до такой степени, что Гейнц и священник резко поворачиваются к смолкшему сборищу. Некто поднимается во весь рост из-за стола посреди зала, в одном глазу его – монокль. Несмотря на тесноту, этот человек один сидит за пустым столом, у ног его расположился большой охотничий пес, не спускающий глаз со своего хозяина. Нашивки на мундире человека указывают на то, что он командир высокого ранга. Человек в монокле не издает ни звука. На Гейнца и священника он смотрит, как будто они просто воздух, и тишина в трактире такая, словно сам воздух встал по стойке смирно. Зажатой в руке плеткой он легко поводит в сторону трактирщика. Впопыхах тот ставит рюмку, предназначенную Гейнцу, на поднос. Лицо Гейнца наливается кровью.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации