Текст книги "Дети"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
– Извиняюсь, рюмка предназначена мне, – быстрым движением Гейнц берет ее.
На лице молчащего трактирщика смятение. Наливает бренди во вторую пустую рюмку, стоящую около священника, и ставит ее на свой поднос.
– Прошу прощения, – говорит Гейнц, – эта рюмка предназначена священнику!
За их спиной раздается хриплый голос, пес издает короткое сердитое ворчание. Плеть с грохотом опускается на стол. Снова угрожающее молчание. Напряжение не слабеет даже после того, как друг деда приносит командиру бренди, и возвращается за стойку. Два штурмовика подошли к стойке с полными бокалами в руках. Со стуком ставят бокалы на стойку, и встают по обе стороны Гейнца и священника, и глаза их время от времени косятся на незваных гостей.
– Гейнц, пошли отсюда, – торопит священник.
– Счет! – говорит Гейнц, приказным тоном.
Трактирщик, суетящийся за стойкой, возвращается к ним, и на лице ясно чувствуется облегчение от того, что эти господа собираются покинуть трактир. Руки его собирают сотенные, которые Гейнц положил на стойку, словно сгребают с чистой стойки насекомое.
– У тебя отличное бренди, – отвешивает Гейнц легкий поклон «другу деда» явно насмешливым голосом, – мы вовсе не преувеличиваем, хваля твои напитки. Мы вошли к тебе по рекомендации давнего твоего постоянного клиента. Думаю, ты будешь рад получить от него привет.
Трактирщик покачивает головой и брюхом, но непонятно, или это жест согласия, или дрожь смятения.
– И я выполняю его просьбу, – продолжает Гейнц, – передаю тебе привет от старого господина Леви. Трактир цепенеет. «Друг деда» отпрянул, будто его пришибли бревном.
– Я не знаком с этим господином... Я не знаю человека с таким именем... Это ошибка.
Глаза штурмовиков, стоящих у стойки впиваются в Гейнца. Священник направляется к двери и тянет Гейнца за собой. Шаг и еще шаг. Посреди трактира встает командир штурмовиков. Пес встает рядом с хозяином. Руки нациста поигрывают плетью, лежащей на столе. Монокль устремлен в лицо Гейнца. Шаг и еще шаг. Тишина в трактире настолько глубока, что слышно, как громко стучат шаги по деревянному полу. Нацист поднимает плеть, раздается легкий свист. Лицо Гейнца бледнеет. Он освобождает свою руку из руки священника. Еще шаг, и они выходят на середину трактира. Монокль командира приближается и сверкает. Плеть поигрывает в воздухе. Еще шаг. Гейнц подходит к столу вплотную и не отклоняется. Зал задерживает дыхание. Ни один мускул не дрогнул на каменном лице штурмовика. Монокль не отрывается от Гейнца. Он останавливается. Внезапно легкая улыбка возникает на его губах, он столь же легко наклоняется, и громким отчетливым голосом представляется:
– Гейнц Леви.
Священник тянет его в сторону, как бы остерегая его от взмаха плети. Плеть падает со слабым стоном на стол. Черная ряса священника охраняет тишину в трактире.
– Сумасшедший! – шепчет священник Гейнцу и открывает дверь наружу. Дверь захлопывается за их спинами с громким стуком.
На чистом снегу священник и Гейнц вздыхают с облегчением.
– Ты все же не мессия Пруссии, – подкалывает Фридрих Гейнца.
– Уф! – подносит руку Гейнц ко лбу, – теперь я понимаю, как может человек действовать исключительно по внутреннему импульсу. Не задумываясь. Просто я не мог этого выдержать.
– Алло! – окликает их Александр из машины и нажимает на клаксон. – Алло!
– Как было? – спрашивает доктор.
– Выпили, – коротко отвечает Гейнц и заводит машину.
Священник молчит.
Машина взбирается на холмы и вот, уже делает последний вираж в сторону не изменившегося за многие годы родного городка Александра. Большие хлопья снег падают перед стеклами машины. По обеим сторонам шоссе сосновые леса тянутся к серому горизонту. Лес неожиданно обрывается. Вдалеке видны первые дома.
– Сейчас мы поедим, – с радостью говорит Александр.
Домики заснежены и дремотны. Магазинчики, рядом с которыми мирно стоят тележки. Узкие улочки, время раннее, день воскресный. Городок отдыхает. Приезжие почти не встречают любопытных взглядов, которых удостаивается любой чужак в маленьком городке.
– Мы приближаемся к центру, там симпатичный ресторан.
Остатки средневековой стены. С приближением к центру движение становится оживленным. Дети играют на улице. Люди стоят на заснеженных верандах и чего-то ожидают. От улицы к улице городок становится более симпатичным и приятным.
Большая вывеска с изображением черной руки указывает путь на Королевскую площадь.
– Конечное место нашего путешествия, – говорит Александр.
С тех пор, как они въехали в городок, Александр словно проснулся от равнодушия, снял очки, и прижался лицом к стеклам автомобиля. В этом городке ему знаком каждый дом, каждое место. И воспоминания охватили его.
– Ничего здесь не изменилось, – бормочет Александр.
Круглая Королевская площадь вымощена острыми камнями, ощутимыми даже под толстым покровом снега. Дома окружают площадь почти плотным кольцом, и только центральная улица рассекает ее на две равные части. Посреди площади стоит большой памятник Фридриху Великому. Кайзер скачет на бронзовом коне, держа в руке сучковатый жезл, на голове его – треуголка. Людской поток вокруг памятника увеличивается. Странная напряженность ожидания ощущается в воздухе городка. Все чувствуют это напряжение, кроме Александра, погруженного в себя и указывающего на старое здание, серое и надменное:
– К нему, Гейнц, к нему. Это роскошный отель, и в нем отличный ресторан. Хозяин его мой друг. В школе сидели на одной скамье. Он получил ресторан в наследство от своего отца, который был другом моего отца.
Несколько ступеней ведут к стеклянной двери.
На дверях – вывеска:
«Нищим, цыганам, собакам и евреям – вход воспрещен!»
– Нашли еще одного друга, – говорит Гейнц насмешливо.
Фридрих Лихт и доктор Гейзе опускают глаза.
– Видно, что здесь многое изменилось, – говорит Александр.
– Ну, что ж, – говорит Гейнц, берясь за ручку ресторанной двери, – заходим. Я не обращаю внимания на такие вывески. Я голоден.
– Нет! Немедленно уходим отсюда! – жестко говорит священник.
Площадь, тем временем заполняется людьми, усиливается сумятица. Каждую минуту возникает масса новых лиц. Фридрих Великий уже не единственный всадник на площади. Несколько юношей присоединились к нему, сильный ветер сорвал с одного из них шапку, и она повисла на ограде вокруг памятника. На большой вывеске, прикрепленной к этой ограде надпись: ограду переходить запрещено. Но полицейский берет шапку и возвращает всаднику, который все же пробрался верхом через ограду. Видно, сегодня и это можно.
– В городке праздник.
Александр снимает очки, вглядывается в толпу и размышляет вслух:
– Сейчас главная забота, где найти место, чтобы поесть. – Возвращает очки на нос. – У Цитмана. Поехали к Цитману. Гейнц, езжай по центральной улице на восток. Кафе находится прямо напротив вокзала.
– Почему бы нет, – со скрытым раздражением говорит Гейнц, – поедем искать новую вывеску. Какой бы она ни была, я открою дверь и войду. Я не дам никому выгнать меня.
– У них очень хорошие торты и печенья, – рассказывает Александр по дороге, – кафе это у меня связано с дантистом. Мать вела нас всегда в это кафе в награду за мужественное поведение у дантиста. Нигде не было лучших шоколадных пирожных, чем у Цитманов. Это была пара симпатичных стариков, кстати, принадлежащих к какой-то религиозной секте, в которую входило несколько окружающих сел, – Александр снова снимает и надевает очки, – но они были старыми и, вероятно, кафе перешло в руки новых хозяев.
У Цитмана нет вывески. В витрине выставлены торты, пирожные и печенья разных сортов. Дверь несколько раз скрипнула, в кафе сумеречно, словно горы кондитерских изделий заслоняют дневной свет. Но сумеречно от темных обоев, от мебели темного дерева, женщины в темной одежде, встречающей посетителей. У нее молодое лицо, кажущееся старше из-за строгого выражения. Светлые волосы туго завязаны в узел. Узкие бледные губы напряженно вытянуты в одну линию.
– Здесь мало что изменилось, – провозглашает Александр, оглядывая помещение и опускаясь на стул. Они сейчас здесь единственные посетители. Александр ведет их в угол, к столу, за которым он с матерью ел шоколадные пирожные. Воспоминания прошлого внесли в его душу покой, какого он не испытывал с момента приезда в Германию. Только у хозяйки кафе губы сжаты, лицо замкнуто, походка бесшумна, движения сдержаны, как будто руки и ноги ее подчиняются какому-то строгому приказу. Женщина еще вообще не раскрыла рта, чтобы поговорить с ними. Подготовила стол. Сказали ей «спасибо», она ответила лишь кивком головы.
– У вас прекрасный кофе и пирожные, – говорят ей.
Опять лишь кивок.
– Я был в этом кафе еще ребенком, – пытается Александр наладить с ней разговор, ибо трудно ему выдержать эту отчужденность и даже некоторую враждебность. Вероятно, старики Цитманы ушли из жизни?
– Они давно умерли, сударь, – наконец-то женщина открывает рот, и все удивлены мягкости ее голоса, столь не подходящему ее виду.
– Вы их родственница? Наследница? Помнится мне, у них не было сыновей.
– Не было. Я не их родственница, я даже не была с ними знакома. Мои родители купили это кафе у них, а я его унаследовала от родителей.
– Вижу, вы тут ничего не изменили. Название осталось – Цитман.
– Из уважения к их памяти мы оставили все, как было при них. Цитманов все уважали. До сегодняшнего дня мы храним их память у нас.
– У нас?
– У членов нашей общины, сударь.
– Вы принадлежите к той же общине, что и Цитманы?
– Я, и мой муж, и мой ребенок.
– Извините, я здесь не был много лет. Значит, все еще есть окрестные села, принадлежащие к общине?
– Да.
– И община увеличилась? – вмешивается в разговор священник.
– Нет, господин священник, теперь люди не будут присоединяться к нам.
Пальцем она указывает на дом, стоящий напротив. Из-за гор кондитерских изделий видна надпись на стене дома:
Гони христианство от дверей,
Ведь Иисус – свинья-еврей!
Огромная свастика украшает буквы, кричащие со стены. Женщина в темном возвращается за стойку. Александр, Гейнц, священник и доктор продолжают есть и пить, но теперь их движения становятся однообразно тяжелыми, как бы подчинены единому медленному ритму. Молчание плотной кисеей обволакивает их.
Полицейский возник у витрины, рассматривает пирожные. Он полностью экипирован и вооружен. Высокие черные сапоги сверкают на фоне снега. Тень его мелькает мимо кафе, касается четырех приятелей. Александр водит ложечкой над шоколадным тортом, но не пробует его. Священник разрывает кусок торта пальцами. Доктор Гейзе смотрит в свою чашку, у Гейнца, как обычно, губы втянуты внутрь, словно он ест самого себя. Полицейский исчезает.
– Итак, «гони христианство от дверей, ведь Иисус – свинья-еврей», – взрывает Гейнц тяжкое молчание. Глаза его словно ищут того, кто написал это. – Итак? – в голосе его звучат явно провокационные нотки.
Женщина протягивает руки к затылку и собирает волосы. Молча, уходит за стойку, доктор Гейзе следит за ее движениями.
– Ну, что «итак»? – отвечает Александр. – Ужасно.
– Все мы в ответе за эти слова! – говорит священник.
– Все! – восклицает Гейнц с особой резкостью.
Но священник не обращает внимания на это восклицание, и смотрит на доктора. Шрамы, оставшиеся на лице священника после болезни, багровеют. Но прозрачные глаза заставляют доктора Гейзе опустить голову.
– Все! – подчеркнуто повторяет священник.
– Конечно же, все, – смущенно шепчет доктор – но пришло время что-то сделать, Фридрих.
– Страх! – внезапно вмешивается в их разговор голос женщины.
Она выходит из-за стойки, делает несколько шагов по комнате, в сторону окна, через которое виден дом напротив.
– Страх!
Она поворачивает лицо к посетителям, сидящим в углу, и оно выглядит совершенно иным. Узкие губы ее раскрыты. Волосы, которые были гладко и туго завязаны, освобождены и рассыпались по затылку и спине, словно эти слова освободили ее, и теперь она распрямилась поистине королевской осанкой.
– Страшно видеть такое!
Из всех обращенных к ней лиц, она выбрала побледневшее лицо доктора Гейзе. Две глубокие морщины пролегли по обеим сторонам его рта, и ужас замер в его глазах. В мгновение ока возникла молчаливая связь между ними. Глаза ее впрямую, открыто говорили ему:
«Вы – трус».
«Да, я! Да, я! – отвечали его глаза.
– Да, да, если бы не было в нас страха... – вмешался священник в этот безмолвный разговор взглядами, но не завершил фразы, как бы продолжая про себя...
– Да, если бы... – пробормотал доктор за ним.
Любой страх смешивается в его душе со звуками песен Шуберта. Песни эти звучали в добрых стенах отчего дома. Мать пела эти песни, отец аккомпанировал ей на фортепьяно. Они с сестренкой сидел на обитом синим бархатом диване, и слушал. Руки их покоились на коленях, а ноги раскачивались в такт пения матери. Но однажды смолкли все звуки. Он был тогда пятнадцатилетним, округлым, шутливым подростком, легким в общении с другими, да и с самим собой. Особенно напрягаться не любил. Его сестра Лизель, двенадцати лет, веселая, смешливая, полная жизни. Целыми днями прыгала и подпевала самой себе. Во время каникул они самостоятельно пошли в лес, около Берлина, купаться на озеро, поросшее зеленью, над которым висело объявления о том, что здесь опасно купаться. Лизель прыгнула в воду, веселая и смеющаяся, как всегда. Водоросли опутали ей руки и ноги. Она изошла криком, а он стоял на берегу и дрожал. Ужасный страх сковал все его члены, упал на него, как обломок скалы, душил его. Он не бросился в воду спасать сестру. Он видел ее тонущей, видел ее руки, вздымавшиеся над поверхностью, слышал последний ее крик о помощи, и не было у него сил избавиться от сковавшего его страха. Лизель утонула в том озере, никто его ни в чем не обвинял. Родители благодарили Бога, что он оставил им хотя бы сына. Так-то. Страх – божий подарок! С тех пор страх навсегда вошел в его душу. С тех пор он уклонялся от любых смелых и мужественных поступков. Страх охватывал его и сковывал все его действия и размышления, насылал на него тяжкие сны, унижающие его гордость, толкая на душевную необходимость доказать самому себе, что когда-нибудь, преодолев страх, он совершит нечто героическое. Но тут же это превращалось в насмешку и понимание, что никогда он не решится на такое. Из страха он не женился, не создал дома. Страх погнал его в только возникшую и еще опальную социал-демократическую партию. Обязательное государственное образование он завершил в восемнадцать лет. Любил, как отец, наигрывать на фортепьяно и сочинял мелодии. У него был низкий голос, и он мечтал о карьере оперного певца. Вместо всего этого поторопился вступить в социал-демократическую партию, и это было все равно, что окунуться озеро, в котором запрещено купаться. Теории и новые идеи опутали его душу, как растения опутали тело Лизель. Картина тонущей сестры в озере, где запрещено было купаться, всегда стояла перед его глазами, и это ужасное переживание не уходило из его души. Он присоединился к партии не только, чтобы бороться во имя экономических и политических реформ, не только во имя всеобщего голосования и отделения религии от государства, и даже не для того, чтобы скинуть кайзера и установить республику. Он пришел в партию, чтобы освободить душу от страха. Он пришел в отверженную и атакуемую партию, чтобы стать в ней героем. Социал-демократическая партия ни разу не дала ему шанса стать героем. Доктор продолжал улыбаться. Казалось, он посмеивался над стишком, начертанным на стене дома напротив кафе.
– Чего вы улыбаетесь, доктор? – спросил его священник.
– Улыбался, но вовсе не по легкомыслию, – голос и лицо доктора совершенно иные, чем обычно. Он чувствует, что друзья следят за ним и смущение его усиливается. Он протягивает руку к чайнику, но рука не дотянувшись, беспомощно падает на стол. Женщина суетится у стола.
– Кофе стынет.
Священник налил доктору свежий, ароматный кофе. Доктор сделал лишь один небольшой глоток, почувствовал на миг вкус напитка, взглянул на женщину, как бы благодаря ее. Она смотрит на улицу, и он тоже поворачивается к кричащей со стены надписи.
Партия ни разу не дала ему почувствовать себя героем. Хотел вырываться вперед, но всегда получал приказ отступить. На демонстрациях против кайзера он шагает в первом ряду. Солдаты кайзера направляют против них ружья. Он хотел быть героем, прорваться между ружьями и штыками, но пришел приказ – отступить, бежать от солдатских штыков. Грянула война! Настал великий час. Дух его восстал против войны. Пришло его время проявить мужество. Поднять народ против войны. Кайзер заявил: «Я не признаю партий, только немцев!» Партия приказала – отступить. Партия сдалась, и он сдался вместе с ней. Мобилизовался, стал тыловым чиновником. Партия и кайзер заключили союз, лишив его возможности стать героем. Грянула революция! Снова был дан ему шанс – обрести свободу, совершить героические поступки, довести революцию до решительного конца, создать образцовую республику. Освобождение народа – освобождение его души. Революция во всех областях жизни: в хозяйстве, обществе, политике, образовании, литературе, искусстве. Пришли великие дни! Он чувствовал, как душа его трепетала под грузом великих свершений. А из партии указ за указом: отступить. Колеблются, не сопротивляются. Его личный, малый страх превратился во время революции в большую общую силу. Скала страха, что все годы нависала над ним, нависла над всем. Он с удивлением ощущал, как именно в эти бурные дни, когда дух ищет возможность взмыть ввысь, душа его все больше отступает. Страх диктует иную мораль: сдерживания, сомнения и колебания. Ах! Все дни ужас страшного переживания противопоставлял внутреннюю его жизнь – внешней. Лизель, утонувшая в озере, в котором запрещено было купаться, вставала всегда между ним и внешним миром. И вот он явился, верный его спутник, страх, определить его идентичность в этом мире, – трус в мире страха. В дни республики он чувствовал себя, как утопающий в том проклятом озере, и судьба его казалась хуже судьбы Лизель. Водоросли, медленно опутывают его, страхом смерти сдавливает сердце и тянут вглубь мерзких грязных вод. Медленно-медленно, в бездны ужаса. До тех глубин, где нет смысла доказывать героизмом внутреннюю свободу. Пленение души смешалось с пленением партии. Теперь единственное чувство владело им – страх.
– Почему не борется с этим? – спрашивает он, глядя на надпись на стене, – не найдется в городке ни одного жителя, который возьмет в руки ведро краски и замажет эту надпись?
Это восклицание звучит как крик в тишине кафе. И снова его спутники с удивлением смотрят на него. Не в правилах доктора, чей спокойный характер и доброжелательность известны всем, говорить такие вещи с такой решимостью и напором. Эта странная решимость и взволнованное его лицо вызывают подозрение, что что-то не в порядке с доктором Гейзе в это утро.
– Боятся, – говорит женщина, – никто не решается стирать их надписи со стен. Весь наш городок в их руках. И страх перед ними невероятен!
Воздух в кафе недвижен, до того глубока в нем тишина. Черные буквы снаружи плывут на волнах снега вдоль всей улицы.
«Гони христианство от дверей, ведь Иисус – свинья-еврей».
– Что делать? – говорит священник сдавленным тяжелым голосом.
– Что делать? – отвечает доктор Гейзе. – Мы должны были делать все годы.
«Что мы должны были сделать и не сделали? – погружается доктор в раздумья. – Все эти последние годы республики, начиная с большого кризиса 1930 года, который привел к наступлению крупных предпринимателей на рабочий класс. А мы не вышли на борьбу с предпринимателями. Мы не ввели в действие мощные профсоюзы, готовые к борьбе. Боялись, что массовые движения, организованные нами, используют коммунисты для укрепления своей партии. И даже в ужасное лето этого года, когда фон-Папен захватил власть в Пруссии и без всякого труда вырвал руль из наших рук, мы опять сдержались от борьбы и отступили. От страха! От страха, что коммунисты захватят власть, оставили ее в руках политических лгунов. Теперь они заполняют все трактиры, все дороги, все улицы, используя нашу трусость. Моя Германия тонет, и руки мои коротки, чтобы спасти ее. Что мы должны были сделать и не сделали? Не доказали мужество сердца, дух сопротивления, силу действия. Правдивость ушла из души моего народа. Осталась вседозволенность убийства, вседозволенность страстей. Как мне это объяснить моему товарищу, священнику. И я виновен в появлении этой надписи».
– Что? – подталкивает его священник. – Что мы должны были сделать?
Дверь, ведущая из кафе в дом, открывается, входит трое детей – светловолосые и голубоглазые, краснощекие, с красивыми лицами девушка и парень, ведут осторожно за руки больного мальчика. У него непропорционально большая голова на тонкой шее, он косоглаз, из раскрытого рта слюна стекает на подбородок. На лице отсутствует выражение. Женщина торопится к ним, берет ребенка на руки, сажает на стойку и начинает поить его горячим молоком, осторожно поднося ложечку к его рту. Второй рукой поддерживает его голову. Глаза ее мягко смотрят на искривленное лицо ребенка. Снова в ней произошли большие изменения. Лицо стало мягче и кажется моложе. Двое здоровых и красивых детей стоят по обе ее стороны, и внимательно следят за действиями матери. Никакой брезгливости нет на их лицах. Ребенок издает резкие животные звуки, и мать успокаивает его песенкой:
Ганс малыш к чудесам
Одиноким вышел сам.
Тихий напев успокаивает ребенка. На несчастном его лице появляется некое подобие улыбки.
– Не я его родила, – говорит женщина, видя жалостливые взгляды гостей, неприятные ей, – он мой ребенок по велению Бога. Правила нашей общины предписывают нам пригревать в наших семьях такие несчастные существа и растить их среди здоровых детей. Каждое человеческое существо сотворено по образу и подобию Божьему.
Шапка, посох у него,
И добра душа его.
Ребенок кричит, и женщина успокаивает его.
* * *
Священник Фридрих Лихт опускает глаза, время от времени поднимая голову в сторону ребенка, словно переносясь в иной мир. Он видит свою жену на белых простынях, волосы ее, растрепанные от отчаянной последней борьбы со смертью. И голос врача доносится из-за спины: «Ребенок был ненормальным и умер вместе с ней». «Ненормальный ребенок», так, запросто, назвал врач семя дьявола, которое проросло в ее чреве и убило ее. «Огромная голова и маленькое тельце», – объяснил врач, – « голова и разорвала ее тело». Он, муж, внес в нее это плохое семя, и грех его предстал перед ним в облике этого почти нечеловеческого существа, там, на стойке. И мягкие ласковые руки женщины поддерживают его голову, огромную, способную разорвать тело женщины. Она сказала, что это страшное существо создано по образу и подобию Божьему. Не семя дьявола, которое проросло в чреве чистой и безвинной женщины, а существо, пришедшее в мир под призрением Бога, чтобы подвергнуть нас высшему испытанию терпимости, жертвенности, чистоты сердца и любви. Чудовищное существо родилось не устрашать, а быть посредником между человеком и Богом, приблизить человека к Божественному образу и подобию. Плохое и хорошее приходит от Бога, чтобы прикоснуться к нему мягкими заботливыми руками. Чудовище тоже послано Богом. Как успокоилось и осветилось ее лицо после того, как она родила в страшных муках, и жизнь ее прервалась в этих страданиях. Это дикое семя, которое умертвило ее, было семенем их большой любви. Покой и свет на белом недвижном ее лице были покоем и светом их любви. И он чувствовал эту любовь, как грех своей души, грех любви, который нужно искупить каким-то великим деянием. Он поехал в Китай миссионером. Пошел на жертвы во имя церкви. Приобретение душ – лучшее из приобретений. Ты приобретаешь, и тебе надо за это платить собственной душой за чужие души. Ты ведь покупал эти чужие души, чтобы властвовать над ними. Во имя власти церкви в Китае никакая цена не казалась тебе преувеличенной. Цена твоей души как цена твоего красивого гладкого лица, которое было изуродовано там кожной болезнью. И это изуродованное лицо не спасло твою душу от чувства греха. Твое лицо не приблизило тебя ни на йоту к подобию Божьему. Ты ведь не только во имя Бога поехал в Китай убеждать людей в верности и праведности Его законов. Бога ты видел в образе церкви и ее власти. Все положительное в ней такое же, как и в любой власти. Нет церкви, нет Писания, нет человека, у которого есть право провозгласить, что проповедуемые им Законы несут истинную правду, и нет иной правды. Человек пойдет путем Бога, тем, что в его сердце. Не был Бог китайцев ниже моего Бога. Какое право я имел проповедовать Законы моего Бога? Грех был в этих проповедях. Неважно, какому Богу служит человек, если он Бог, а не свинья. Твой Бог, во имя которого ты идешь приобрести власть и силу, перестал быть Богом. Никакой пользы не принесла поездка в Китай, лишь лицо было изуродовано и молоко пролито. Любовь к ней можно было лишь освободить из облика чудовища, из скверны моего семени, и только деяниями любви.
strМамин плач надрывно тонок:
strНе вернулся мой ребенок.
Женщина поет, и священник, скрестив руки на столе, говорит в тишину кафе:
– Надо подвести счет всем нашим Законам и деяниям до сих пор.
Слова священника заставили доктора Гейзе снова обратить взгляд на улицу.
Гони христианство от дверей,
Ведь Иисус – свинья-еврей!
Взгляд его переходит с улицы на женщину и ребенка, и снова возвращается на улицу, к надписи, словно желая воочию видеть страх на ее лице, сковывающую движения сумятицу души, сдачу в плен жестокой судьбе, рушащейся на тебя, как обломок скалы, все то, что он увидел в ее лице несколько минут назад. Ему хочется испытать ее вторично этой надписью, увидеть в ней союзницу в страхе. Но она уклоняется, и доктор чувствует это. Глаза ее следуют за его глазами до дома напротив, но взгляд ее мгновенен. Лицо ее равнодушно, словно стена, пуста и чиста, и взгляд ее возвращается к ребенку мягкостью и улыбкой. Доктор погружается в раздумья.
«Быть может, это чудовищное дитя, наводящее ужас на окружающих, для нее и есть надежное убежище от страха? Все годы он искал нечто безопасное, к чему можно было бы прислониться, и не нашел. Тем временем власть страха овладела им до такой степени, что он боялся ездить на скоростных поездах. Утром ему казалось, что он мчится с безумной скоростью не в автомобиле Гейнца, а несется верхом на спине самого дьявола.
Всю дорогу страх измывался над его душой. И чего удивляться, если долгие годы он искал убежище от пыток совести в желании героических деяний! Чего ему удивляться, если он мечтал утопить свои страхи в ручьях крови революций. Когда ему этого не дали, опустела душа и стала сосудом страха. Ах! Возвышение души не связано с экономическими и политическими реформами. Она вовсе не участвует в борьбе за улучшение условий жизни. Освобождение души вовсе не имеет отношения к тем реальными целям, во имя которых он действовал многие годы. Христианство говорит бедным из народа: вы желаете исправить жизнь, исправить мировой порядок, побеспокойтесь о вознесении души, об исправлении ее сущности. Без этого не будет нового мира. Ах! Все годы только и провозглашаем: мы новый мир построим! И дали решить задачу освобождения мира и человека классу угнетенных и грабителей. Я – социал-демократ. Я верю в это освобождение по сей день. Но классу этому дали лишь стремление к новой экономике, а не к новой морали. С этими мелочными и серыми целями душа тоже стала мелочной и серой. Я почувствовал это на своей шкуре. Такие понятия, как равенство, справедливость, свобода, были привязаны к нашей мелкой войне как средства захвата власти. Ветер великих свершений не дул в наши паруса. Наоборот! Когда все эти годы мы не хотели признаться себе, что это всего лишь мизерная война по улучшению материального положения, мы и воспитали в германском рабочем движении мизерного человека, мелкого буржуа, все стремление которого – к мягкому брюху и котлам с мясом. И это им мы завещали построить новый освобожденный мир под лозунгом – «прежде – хлеб, потом мораль». Быть может, страхи моей души связаны были с моими проповедями, страхи перед тем миром, которым будет властвовать человек, который не стремиться к вознесению души».
Глаза доктора все еще не отрываются от надписи на стене. Буквы словно меняются, и там, между горами кондитерских изделий, мозолит глаза надпись, которую он чертил в юности на стенах. Это было еще во времена кайзера. Они боролись за отделение религии от государства. По ночам выходили на улицы и чертили на стенах домов: «Религия – опиум для народа!» Может, это лишь один вариант той надписи?
Он пытается движением головы отряхнуть эту галлюцинацию, и взгляд его возвращается к женщине с ребенком.
– Мы должны были, – говорит доктор в тишине, царящей за столом, – быть наследниками. Да! Это было возложено на нас – быть наследниками сокровищ, накопленных всеми поколениями, – сокровищ морали, сокровищ человеческого духа. Вместо этого мы все растоптали и отринули, и, в конце концов, отпрянули в страхе перед самими собой.
– Надо подвести всему этому счет, – говорит священник. Александр и Гейнц не участвуют в разговоре.
– Давно надо было бы.
– Ну, и почему мы этого не сделали?
– От страха, Фридрих, от страха! Я человек нерешительный, колеблющийся, не умею отстаивать свое мнение. В молодости стремился быть политическим лидером, но не сумел отстаивать свои взгляды. Всегда сдавался, пока вообще не ушел в сторону. Вместо известного политического деятеля стал маленьким скромным учителем.
– Наоборот, это и есть мужественное решение, доктор. Оно говорит о вашей смелости.
Внезапно раздается резкий свисток. Поезд въезжает в вокзал, находящийся по ту сторону улицы. Люди бегут, толпятся у ворот.
– Мама, они прибыли! – кричат дети. Они снимают несчастное существо со стойки, и вместе с ним убегают вглубь дома.
– Кто прибыл? – спрашивает Гейнц.
– Нацисты, – отвечает женщина, глядя в окно. Вся ее гордая осанка исчезла в мгновение ока. – Каждое воскресенье посылают к нам из столицы батальоны штурмовиков – заниматься пропагандой в народе. Они собирают толпу, ораторствуют, а вечером весь городок приглашают на народные танцы.
– Все, – сердито говорит доктор, – все здесь нацисты!
– Может, не все, – отвечает женщина, – но дела с их появлением процветают, рестораны и трактиры полны посетителей. Мелкие уличные торговцы и молодые девицы тоже не в накладе. Да и просто люди любят это воскресное оживление. Скука в городке так велика. Не все – нацисты, сударь, но все радуются их появлению.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.