Текст книги "Дети"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)
– Что ты знаешь о нашей семье?
Когда дед говорит о своей семье, он не может находиться посреди бурного моря, а должен стоять на твердой почве. Иоанна видит воочию, как корабль деда наскочил на мель. Дед садится и заполняет своим телом большое коричневое кресло, и все крысы возвращаются. Оттокар снова не отводит взгляда от Эдит, сидящей в нише окна, и Эрвин смотрит на нее со своего кресла. Только сейчас Иоанна отдает себе отчет, кто находится в комнате. Из-за забастовки не все любители Гете собрались. Пришли доктор Вольф и доктор Гейзе, священник Лихт выглядит празднично в своей черной одежде. Александр – единственный, кого бы она взяла на корабль деда. Но есть какая-то натянутость между ними, нить, которая может оборваться в любую минуту. Гейнц отвлекает Иоанну от ее фантазий. Гейнц, который всегда избегал разговора с дедом о семье, вдруг говорит ему:
– Ты прав, дед. Я не много знаю о нашей семье. Почему ты никогда не рассказывал о почтенной португальской госпоже? Она выглядит красивой и приятной на портрете в большом зале. Она что, недостойна того, чтобы ты о ней рассказал?
– Я мало знаю о ней, – дед уклоняется от явно провокационного тона Гейнца, – португалка отличается от остальных женщин нашей семьи, дорогой внук. Она не оставила после себя ни писем, ни дневника. Ее портрет в большом зале – единственная память о ней.
– Нет, не единственная.
– А я говорю, единственная. Ты что, знаешь лучше меня, дорогой внук? Единственная, кроме традиции, которую ей приписывают в семье, традиции всех женщин в семье – умащать после мытья головы волосы касторовым маслом. По мнению португальской госпожи, нет ничего лучше для волос, чем касторовое масло. После этого, за всеми женщинами семьи тянулся слабый запах касторового масла. И ничего не помогало. Литры лучших духов не могли заглушить этот запах. Мне ужасно неприятен запах касторового масла, напоминающий о том, что оно предназначено не только для умащения волос. Не так ли, доктор Вольф?
– Да, – подтверждает семейный врач, – не только для умащения волос.
Иоанна погрузилась бы опять в свое тяжкое настроение, отключившись от разговоров гостей в комнате, если бы не Александр, внезапно вступивший в разговор:
– В Израиле, напротив моего окна, растет касторовое дерево – клещевина. Это очень красивое дерево, – Александр силится прервать диалог между дедом и Гейнцем. Атмосфера вечера явно не подходит встрече друзей в память ушедшего из жизни хозяина дома. Все напряжены.
– Верно, – ловит священник Фридрих Лихт намерение Александра. – Это действительно красивое дерево из средиземноморской флоры. Оно спасло жизнь пророку Ионе.
– Да, – хватается Гейнц за старую тему, – точно! Я полагаю, что средиземноморские традиции связали обетом молчания и неприязни все, что касается португальской госпожи. Не так ли, дед?
– Неприязни? – Гремит дед. – Чепуха. И все это из-за ухода поварихи?
– Вы относитесь к португальской госпоже с неприязнью, потому что она одна хранила ваше еврейство, и, по сей день, нет у вас мужества – это признать!
– Чепуха! Какие глупости! – выходит дед из себя.
– Почему глупости, дед? – Взволнованно продолжает Гейнц, встав со стула, и начиная расхаживать по комнате. – Из всех многочисленных потомков основателя нашей семьи Якова, не осталось еврея, кроме одного. Следы всех остальных сыновей и дочерей Якова и жены его Бейлы-Берты потерялись. Все повесили себя позже на высокое родословное дерево аристократов Пруссии. Немного осталось, чтобы такой же стала твоя и моя судьба. Кто возложит на нас необходимость оставаться единственными евреями?
В комнате установилась тишина. Дед молчит. На лицах гостей выражение людей, которых ненароком ввели в чужие, не нужные им семейные секреты. Когда Гейнц упомянул аристократов Пруссии, нахмурилось лицо Оттокара, графа фон Ойленберга. Взгляд его беспокойно уставился в окно, где виден был в свете мощного прожектора флаг со свастикой на крыше дома его умершей тетушки. Флаг посылал огонь в сторону дома Леви. Оттокар быстро отвел взгляд от окна. Эдит закурила, и Оттокар пытается развеять дым. Она извиняется и пытается найти покровительство у доктора Гейзе. Эрвин не сводит с нее глаз. Напряжение в комнате не спадает.
– Сядь, Гейнц, – просит Александр, – ну, сядь же!
Иоанна напрягается: сейчас Александр выдаст этому ассимилянту Гейнцу, как он выдает всем ассимилянтам с трибун Берлина! Но Александр не действует согласно с желанием Иоанны. Он снимает очки и смотрит на Гейнца задумчивым взглядом. Эта привычка Александра снимать очки, в отличие от всех очкариков, одевающих их, чтобы яснее видеть, изумляет Иоанну. Когда художник Шпац из Нюрнберга принес к ним в дом портрет отца, и все ждали мнения Александра, он снял очки и долго, прищурившись, на расстоянии разглядывал портрет. С тех пор Иоанна уверена, что очки нужны ему на для ясности, а для того, чтобы видеть смутно. Когда же он хочет видеть ясно, он их снимает. Теперь он смотрит на Гейнца без очков, точно так же, как смотрел тогда на портрет отца. Иоанна ощущает сильное напряжение. Но сегодня Гейнц не выражает никакого уважения к гостям, не щадит их. Главное для него – свести счеты с дедом.
– Только сын Натан остался евреем, не так ли, дед? И почему? Потому что таким образом он смог стать единственным наследником большого имущества отца своего Якова, ибо последний завещал имущество только тому наследнику, кто останется евреем. Я предполагаю, дед, что Натан был не самым успешным из сыновей. Не было у него мужества отказаться от наследства, как у его братьев и сестер, пойти своим путем и самому нажить богатства. Умилостивили его сердце португальской госпожой, красивой, прямодушной и гордой, по имени Хана, дочерью насильно крещенных евреев. Слышал я это из уст дяди Германа, рассказывавшего это моей матери. Мать очень интересовалась португальской госпожой. Она единственная из женщин семьи, которые ушли из жизни и которые еще живы, относилась с открытой душой к моей матери, и мать этого не забыла. Из всех поколений мать единственная в семье, которая дала имя португальской госпожи своей дочери. Хана из Португалии, получившая в Силезии имя Иоанна, вновь воплотилась в нашей маленькой Иоанне.
Чудо небесное, что никто из присутствующих в комнате не слышит сердцебиения Иоанны. Что за день такой сегодня? Каждый раз она другая. То говорят, что она похожа на деда, то на тетю Гермину. Сегодня дед сравнил ее с застегнутой на все пуговицы Анной-Марией. Только минуту назад она узнала истинную правду: она Хана из Португалии, дочь насильно обращенных в христианство евреев. Только ей мать дала имя португальской госпожи. Мать, в отличие от остальных членов семьи, любила ее больше всех. Ведь только ей дала это чудесное имя, не Инге, не Рут, и даже не красавице Эдит. Потому что любила ее сильнее всех. Иоанна возвращает матери эту безграничную любовь, не отрывая блестящих от набегающих слез глаз от ее портрета. Она рассказывает матери, что в Движении ее давно зовут Хана. Движение вернуло ей настоящее ее имя – имя португальской госпожи, которая вынуждена была в Силезии сменить его на Иоанну. Она, Иоанна, и есть Хана. Вот, она сейчас встанет и провозгласит перед всеми свое право называться своим настоящим именем Хана. Но снова ее опережает Александр:
– Гейнц, зачем ты все это нам рассказываешь? С кем, собственно говоря, ты воюешь?
– С обычаем, Александр. Случай избрал нас евреями, обычай наложил на нас необходимость ими оставаться. Обычай! Точно так же, как умащение волос касторовым маслом. Почему никто не решается освободиться от этого масла и его запаха.
Гейнцу почудился аромат духов Герды и он смотрит в заострившееся лицо Эрвина.
Эрвин чувствует себя внезапно атакованным. Он вообще не принимал участия в дуэли Гейнца с дедом. Даже точно не знает, о чем речь. Весь вечер он был погружен в свои проблемы. Сначала искал возможность поговорить с Эдит и выполнить просьбу матери Хейни. Но наблюдая за Эдит, не смог оторваться от ее красивого лица и забыл и про Эмиля Рифке и про мать Хейни. И думал только об одном: если бы Герда жила тихой спокойной жизнью, как Эдит, была бы такой же ухоженной и красивой... Затем отбросил и эту мысль о жизни и всех ее бедах, и полностью сосредоточился на Эдит, как будто увидел ее в первый раз.
– Обычай? Почему же ты не ломаешь его, Гейнц? Каждый человек приходит однажды в жизни к положению, когда ему необходимо сломать рутину жизни. Даже если для него это невероятно трудно.
Эрвин слушает, а видит свою квартиру, голову Герды на белой подушке рядом, маленького сына, рутинную жизнь с ними в последние месяцы. Он вновь оборачивается в сторону Эдит.
– Слишком поздно, Эрвин. Сегодня ломать рутину означает дезертировать. Когда все кричат тебе, что ты еврей, ты не можешь перестать быть им.
– Бегство от иудаизма всегда было дезертирством, Гейнц, – неожиданно для всех говорит священник Фридрих Лихт.
– Вы так говорите? – изумлен Гейнц.
– Я так думаю, – тихо отвечает священник.
– Вы не правы, Фридрих. Вы что, хотите этим сказать, что первые христиане были дезертирами? Ведь именно евреи заложили основы христианства, из их среды вышел мессия. Первые христиане говорили на древнееврейском языке, принадлежали к своему народу и отделились от него. Кто мог даже подумать, Фридрих, что с возникновением христианства, сыны их веры еще будут существовать? Ведь среди других народов они выглядели, как скорлупа, которая опала с нового растения, выросшего из их среды. Им оставалось увянуть между остальными нациями. Зачем все это, Фридрих, зачем? Чтобы стать игрушкой в руках черни?
Суматоха поднялась в комнате. Кто-то встал, кто-то сел. Кто-то поднял рюмку, кто-то внезапно проголодался и взял сэндвич. Из угла, где сидела Иоанна, неясно звучало – «евреи», «еврей». Только Александр оставался спокойным. Не вскочил с места, не выпил коньяк и не съел сэндвич. Не вставая с дивана, вглядывался в Гейнца, сняв очки. Именно такое его поведение вывело Гейнца из себя.
– Александр, – Гейнц поворачивается спиной ко всем гостям и обращается лишь к Александру, – кому стало хорошо от страданий, которые ты взвалил на себя, подчиняясь традициям? Привело ли к чему-то хорошему то, что поколение за поколением – мужчины и женщины, умные и талантливые, терпели позор и преследования? Какое добро выросло из резни детей и стариков, ни в чем не повинных мужчин и женщин? Для чего гибнут еврейские вожди и лидеры во всех поколениях? Почему не встали и не провозгласили в полный голос: хватит! Встаньте и рассейтесь среди народов! Будьте, как все люди.
На этот раз Иоанна не даст Александру опередить себя, и раздается ее крик:
– Гейнц, ты подлец! Ты большой подлец!
Безмолвие воцаряется в комнате. Только ветер стучит в стекла окон. Все напряжение в комнате обратилось в сторону девочки. Волосы ее растрепались, один рукав праздничной рубахи задран, другой раскатался. Иоанна сама испугалась: никто и никогда в этих стенах, в кабинете отца не произносилось такое ругательство.
– Вот именно! Ты просто подлец. И нет иного слова.
Оттокар подходит к ней, берет за руку, становится рядом с девочкой, против ошеломленных произошедшим гостей. Он тоже изумлен, но по-иному. Ему кажется, что девочка ворвалась сюда прямо из его мастерской и только что закончила петь то, что пела там.
– Извините меня, господа, что я вмешиваюсь. Я вижу в человеке только человека. Именно поэтому я много думал о евреях и том, что вы называете еврейским вопросом. Проблема открылась мне странным путем... – Оттокар улыбается Иоанне, из глаз которой продолжают течь слезы, подает ей платок.
– Разрешите мне сказать вам, господа, как мне открылась сущность иудаизма. Для меня это мистическая тайна, тайна личности. Тайна, потому что мне трудно уловить ее, все то, что образует эту личность. Я не знаю точно, в чем сущность душевных сил, образующих эту необычную и своеобразную личность в нашем поколении. Маленький человек стоит против большинства, единственный и необычный – против толпы, как будто и не ощущает, что он делает. – Оттокар кладет руку на плечи Иоанны, сжимает их. Иоанна совсем не стесняется. Наоборот, ей приятно, что они как бы вместе. – Только личность, – продолжает Оттокар, – всеми силами своей души может устоять против миллионов отличающихся от него существ. Евреи, я думаю, выковали в себе в течение многих поколений такие душевные силы. Это тайна их личности, это придает каждому еврею особое значение. Даже если его голос звучит фальшиво в общем хоре, он поет свою песню. И сольная песня более истинна и правдива, чем пение хором. Не так ли, Иоанна?
Никто не заметил, что в комнату вошла Фрида в сопровождении сестер Румпель – пригласить всех на ужин, и увидела странную картину. Кресла пусты, гости стопились в центре, и выражение лиц у всех, как будто что-то случилось. В середине комнаты стоит Иоанна, и слезы текут из ее глаз.
– Оставьте девочку в покое, – громко говорит Фрида при виде плачущей Иоанны, – она себя плохо чувствует.
Неожиданно Иоанна чувствует, что все вокруг выражают беспокойство по поводу ее самочувствия, особенно те, кто должен был бы на нее сердиться.
– Успокойся, детка моя, – говорит дед, – тебе сегодня нельзя волноваться. Обруганный ею Гейнц отводит ее от Оттокара в сторону доктора Гейзе.
– Доктор, я должен вам написать письмо по поводу сегодняшнего отсутствия Иоанны в школе. Тому есть причина.
И доктор Вольф, семейный врач, который так и не дождался Иоанны на сеанс кварцевого облучения, обратился к ней с беспокойством:
– Как ты себя чувствуешь, Иоанна?
Иоанна в шоке. Кто им рассказал? Фрида не могла. В любом случае, все уже знают. Гости толпой устремляются в столовую. Остается лишь Иоанна и Александр.
– Иоанна.
– Хана, – поправляет она его.
– Хана, я приглашаю тебя к себе в гости. Покажу тебе красивые фотографии нашей страны Израиля, моего дома в Иерусалиме.
– И касторового дерева перед вашим окном?
– И оно сфотографировано. – Он берет ее за руку, чтобы вести в столовую.
– Минуточку, я сейчас приду.
Теперь она одна в кабинете отца. Желание, которое все время не давало ей покоя, осуществляется. Она приближается к креслу отца. Голова тигра уставилась на нее угрожающим взглядом. Она резко сбрасывает его с кресла, садится в него и кладет голову на стол. Мелодия звучит в ее душе, песня, которую она пела в мастерской Оттокара, но слова несколько другие.
– Иоанна! Иоанна! Куда ты снова исчезла?
Иоанна возвращает тигриную шкуру в кресло отца.
Глава одиннадцатая
Воскресенье. Холодное утро, как все остальные утра ноября 1932. Час от часу сугробы снега растут вокруг дома Леви. Все двери в доме закрыты, кроме двери в чайную комнату. Жалюзи в ней подняты на половину, и слабый утренний свет расцвечивает эту веселую комнату длинными тенями. На комоде сверкает золотом солнца гонг, на котором тоже лежат тени. Гонг бастует. Никто не собирается сегодня заставить его звучать. Воскресенье – день отдыха для домочадцев и прислуги. Хотя сестры Румпель и сегодня встали рано, чтобы приготовить завтрак. Но, окончив работу, отправились в церковь. Это не они оставили дверь в чайную комнату открытой, ибо со свойственной им педантичностью ее закрывают. На столе все красиво расставлено, однако видно, что кто-то уже нарушил порядок. Чашки уже использованы, и по их виду можно определить, кто ими пользовался. Одна чашка наполнена крошками от булки – это, несомненно, чашка Иоанны, которая особенно любит макать булку в кофе и посасывать ее, пока она не растворится во рту. Фрида, естественно, запретила ее это делать, и потому Иоанна предпочитает есть в одиночку. В стоящей рядом чашке окурки смятых сигарет, несмотря на то, что на столе стоит пепельница. Тот, кто пил из этой чашки, очень торопился, булку съел до половины, от пирожного откусил. На блюдце еще дымится окурок, напоминая о Гейнце. Напротив дымящегося окурка две чашки со следами помады от губ кудрявых сестер-близнецов, которые уехали со своими дружками – заняться зимним спортом в лесных окрестностях Берлина. Ну, и Франц поехал со своим спортивным общество полакомиться мороженным. Но он и сам по себе настоящий спортсмен, любит аккуратность, не нарушил порядка сестер-альбиносок. Чашка и блюдце его чисты, салфетка сложена. Теперь в чайной комнате тишина. Слышно лишь жужжание электрического кофейника.
Внезапно закачалась дверь, зазвенел гонг, задрожали чашки. Хлопнула дверь в коридоре под рукой рассеянного человека, тяжелая поступь по ковру сотрясла предметы на столе. Эрвин остановился в дверях. Он недоволен тем, что он оказался в одиночестве за пустым столом. Он оглядывает стол, читает на серебряных кольцах для салфеток имена (у каждого домочадца кольцо с выгравированным его именем). Салфетка Эдит аккуратно заправлена в кольцо, чашка ее и блюдце стоят нетронутыми. Она не покинула дом с теми, кто рано встал. Эрвин гасит окурок сигареты Гейнца, складывает смятые салфетки, собирает чашки на чайную тележку, возвращает крышки на подносы, и с удовлетворением оглядывает стол, словно бы он сегодня ждет гостей на какое-то свое торжество. Только после этой уборки он берет чашку и направляется к кофейнику. По дороге останавливается у гонга, видя свое расширенное лицо отраженным в сверкающем металле гонга. Отставляет чашку и ударяет в гонг. Отражение его лица начинает качаться, расширяется и сужается. Эрвин поигрывает гонгом. Металл отвечает ему слабым звоном. Отраженное в гонге лицо качается все быстрей, он задерживает его рукой, вглядываясь в него, как в зеркало.
«Совсем я сошел с ума в последние дни», – спохватывается он.
Сегодня Эрвин должен явиться в здание коммунистической партии на партийный суд. Он надел старые вещи, штаны для верховой езды и тяжелые сапоги, но убрал с рубахи все значки и не подпоясался широким ремнем с пряжкой, на которой выбиты серп и молот. Несмотря на все это, он в это утро похож на всадника без коня. То, что ему предстоит, не очень его беспокоит, хотя многие месяцы он этого ожидал, и ничего его так не унижало и не угнетало, как абсолютное молчание вождей партии по поводу его ухода. Но теперь он равнодушно смотрит на капли воды, падающие с сеточки с кофейным порошком, вдыхая аромат, растекающийся по комнате. Вдруг испуганно берется за краник кофейника, не открывая его: в металле отражается еще одно лицо.
– Доброе утро! – говорит Эдит как обычно равнодушным голосом, стоя в дверях комнаты. Она в светлом длинном шелковом халате. Уже несколько дней он не видел ее в светлом. В последние месяцы она носила лишь черное, и это придавало особую утонченность ее облику. Теперь на ней колышется тяжелыми складками шелк, делая ее похожей на принцессу из сказки, возвышающуюся над Эрвином и его мечтами. Он чувствует, как лицо его краснеет.
– Твой кофе готов, – говорит он, стараясь согнать смущение с лица, словно все время ждал здесь, чтобы подать ей кофе.
Она бросает на него изумленный взгляд. Он и не догадывается, что его вид в этой одежде и черных высоких сапогах режет ей глаза этим утром, когда она собирается посетить Эмиля Рифке в тюрьме.
Оба пьют кофе и почти не глядят друг на друга. Глаза ее опущены, но сквозь длинные ресницы она как бы мельком изучает его и находит недостатки: глубокие морщины прорезают его лоб, черные поры на носу и коже лица от копоти в литейном цеху. Светлые волосы начали седеть, и скулы сильно выделяются на опавших щеках. Чего она так изучает его лицо? Чувство ненависти к Эрвину растет в ней и заставляет сравнивать его с Эмилем в таких же черных высоких сапогах, в мундире, издававшем запах казармы, смешанный с дымом трактиров.
– Я собираюсь пойти в дом партии, – говорит он, защищаясь.
– Понятно, – отвечает она и протягивает руку за масленкой, стоящей около его чашки. Зайчики света мелькают перед ним. Большой бриллиант в ее кольце брызжет на него холодными искрами.
– Холодное утро, – говорит он, глядя на белую пустыню за окном. Карканье голодных ворон среди веток сосен и глубокая тишина внутри дома, вдруг отзываются громом в его ушах, глаза не отрываются от охваченного пургой сада.
– Подкрепляемся, чтобы демонстрировать на улицах, – говорит она явно с насмешкой.
– Я не иду на демонстрацию.
– Собрание под открытым небом?
– Нет. Суд.
– Суд? Сегодня? В полиции?
– В партии. Партийный суд.
– Почему?
– Потому что я оставил эту партию. Я больше не член коммунистической партии.
– Почему?
Он ищет слова, чтобы ей ответить. Он не хочет говорить с ней о партийных делах. Ее никогда не интересовали партии и вообще политика. Каждый раз, когда в юности, оказавшись в их доме, Герда, Эрвин или Гейнц вели бесконечные споры о мировых проблемах, она, изнывая от скуки, покидала комнату. Он смотрит ей в лицо и пугается. Это не Эдит дней их юности. Это не та молодая красивая женщина, пробуждающая смутные чувства у тех, кто на нее сморит. На нервном ее лице печать страдания. Тени углубили впадины глаз, на бледном лице пылают сухие губы. Глаза ее прячутся от его удивленного взгляда. Скрытые надежды вспорхнули в ней после того, как он сказал, что больше не коммунист. В последние недели, когда Эмиль был обвинен в связи с коммунистами, она часто думала об Эрвине. И все пыталась в душе убедить себя, что коммунист это лучше, чем нацист, и Эмиль лгал, когда объяснял ей, что в эти дни быть германским юношей означает быть нацистом...
– Кто же ты сейчас?
– Коммунист, каким был и раньше, но не как все эти коммунисты.
– Не понимаю тебя.
– Ты хочешь меня понять?
– Да.
– Тебя заинтересовала политика, Эдит?
На столе лежат его тяжелые, грубые руки литейщика. Только у Эмиля она видела такие мясистые, шершавые руки. Она ощущает, что эти большие тяжелые руки словно обнимают ее, и в ней возникает чувство, которое в ней пробуждал Эмиль. Ощущение грубой силы, от которой нет защиты. Дрожь пробегает по ее телу. Под опущенными ресницами бегают глаза. Как загипнотизированная, не осознавая и не чувствуя этого, она протягивает над столом руки к рукам Эрвина. Но в последний миг хватается за салфетку. Вытирает губы. Эрвин до того потрясен внезапным изменением ее движения, что тоже, не отдавая себе отчета, хватает салфетку.
– Извини, – говорит она, – это моя. Твоя вот где, – и она указывает на белую салфетку, предназначенную для гостей, без серебряного кольца и имени. Пальцы ее на безымянной салфетке как бы указывают на предел, который нельзя переступить. Он послушно берет эту салфетку и вытирает пылающее лицо.
– Я могу подвезти тебя в город, – говорит она приятным тоном госпожи.
– Ты тоже едешь в город?
Она хорошо уловила тональность его голоса, в котором слышны хриплые нотки, голос, как и руки его, шершавый, полный страсти, как и голос Эмиля. Лицо ее словно окаменело, но глаза беспокойны. В них страх, и они стараются избегать его взгляда, который преследует ее неотрывно.
– Ты едешь к Эмилю Рифке, – говорит он, чувствуя ее слабость.
Она смотрит на него, как будто он бес, который хочет втянуть ее в игру на везение, заранее уверенный в своем выигрыше. Его шершавые руки поигрывают серебряным кольцом, соскользнувшим с салфетки, словно печатью, которая закрепит ее проигрыш. Покручивает кольцом. Оно ударяется о блюдце, издает звук.
– Да, – испуганно говорит Эдит, – я еду на свидание в тюрьму.
– Эмиль Рифке – нацист, – говорит он жестким голосом.
– А может быть и нет! – вскрикивает она.
– Да! Ты, как и я, знаешь, что все, написанное о нем в газетах в последние недели, абсолютная глупость. Эмиль – нацист.
– Да, нацист... – признается она как тяжком допросе.
– Ты не хочешь, чтобы этот секрет открылся тем, кого очень интересуют политические взгляды офицера полиции.
– Не хочу.
– Зачем ты хранишь его тайну?
На ее застывшем бледном лице бегают лишь глаза под опущенными ресницами, легкая дрожь время от времени возникает на ее губах.
– Ты боишься Эмиля, Эдит?
– Нет, – сопротивляется она, – я не нарушаю свои обещания.
Теперь она смотрит на него открытыми гневными глазами. Ей не по себе от того, что она сдалась и раскрыла свою тайну. Неожиданно, она посмотрела на Эмиля умоляющими глазами.
– Я не в силах оставить его на произвол судьбы. Он ведь был моим женихом.
Он вспоминает, как говорил Герде: «Любовь это талант души, как и любой талант. В нем скрыты большие силы, если только захочешь их раскрыть».
Он прикрывает одной рукой глаза, как бы желая стереть облик Герды... – Сила любви... – Пальцами трет веки.
– Не тревожься, Эдит, – он смотрит на нее, – я сохраню твою тайну.
Она благодарит его улыбкой. Он берет салфетку из ее рук, складывает, бросает в сторону и накрывает своей рукой ее руку. Медленно успокаивается испуганная ее рука.
– Если захочешь, Эдит, я могу сопровождать тебя в тюрьму. Подожду у ворот, пока ты вернешься. Может, у тебя возникнет нужда в близком человеке.
– А твой суд?
– Я сам себе и своим поступкам хозяин.
– Нет. Не нужно меня сопровождать. Эту дорогу к Эмилю я должна проделать сама, – поднимается со стула, скользит рукой по светящемуся шелку халата, расправляет все его тяжелые складки, он улыбается движениям ее рук, и чувствует себя стариком, наслаждающимся видом красивой девочки.
– Пойду, подготовлюсь к дороге.
– Я подожду тебя в передней.
На пороге она останавливается и указывает пальцем вверх:
– Дед поет.
Смеется. И он смеется, хотя и не знает, кому предназначена ее улыбка.
– Германия, Германия, превыше всего, – напевает дед германский гимн, набирая энергию, которая вот-вот вырвется наружу.
Словно над всей вселенной, возвышается голос деда из ванной, и эхо его раздается в пространстве всего дома. Всегда перед каким-то большим делом, он набирается сил и решительности. Сегодня дед должен привести в дом новую повариху, красивую и молодую. И уже встает в его воображении шеренга красивых девиц, ожидающих его в гостиной, и все хотят служить у деда. Пение деда будит весь дом, и вот уже Бумба стучит в дверь ванной.
– Уже пришли? – спрашивает дед, встречая сухим недовольным кашлем проскользнувшего в ванную внука. Дед прикладывает палец ко рту, намекая Бумбе, чтобы тот вообще не открывал рта, намыливает лицо и острой бритвой проводит по щекам. Для облегченья бритья он оттягивает усы в разные стороны и кривит лицо. Бумба смеется, глядя на эти гримасы.
– Дед, мальчиком ты не любил купаться, как сейчас?
– Иногда. Дети иногда не любили купаться. Теперь они это очень любят.
– Но иногда нет, – упрямится Бумба.
– Иногда нет, – соглашается дед.
– А ты всегда убегал.
– Не всегда.
– Всегда! – сердится Бумба. – Твоя няня Котка должна была метаться и искать тебя часами, чтобы загнать в ванну. Разве не так, дед?
– Ш-ш-ш, – бритва снова скребет вторую намыленную щеку деда, и снова он тянет вверх и вбок огромные свои усы и кривит рот.
– Дед, – возобновляет Бумба беседу после нескольких минут терпеливого молчания, – спой мне песенку Котки, которую она пела тебе в ванной.
– Выйди сейчас отсюда! – приказывает дед. – Нет у меня сейчас свободного времени петь для тебя песни.
Но Бумба не пугается строгого голоса деда. С того времени, как умер отец, дед не сердился на внуков.
– Песню Котки, дед, песню Котки!
– Выйди сейчас же отсюда. Немедленно. Я хочу искупаться в ванне.
– Если споешь, я тут же уберусь.
Дед протягивает Бумбе руку, и они скрепляют соглашение рукопожатием. Сидит дед рядом с внуком и поет:
Маленький Яков идет в страну чудес,
Стадо коров он гонит по дороге в лес.
Не вернется он оттуда. Братья и сестры гурьбой
В лес пошли просить: – Маленький Яков,
Ну же, вернись домой!
Поет дед песенки Котки ее голосом, вот, заблудился в темном лесу, поднимается в горы, спускается в долины, блуждает в пещерах, ищет везде исчезнувшего маленького Якова. Котка в полном отчаянии продолжает петь:
Маленький Яков, куда ты исчез?
Им отвечает беспутный бес:
«Будет он беспутный такой,
Увенчан короной золотой,
Домик построю ему лубяной».
– Маленький Яков, быстро домой!
– Быс-с-стро! – сердится Котка, с трудом переставляя опухшие от ходьбы ноги после долгих поисков в темном лесу маленького рыжего деда Якова, который удрал от ванны. «Быссс!» – задыхается ватага беспутных бесов, высунув длинные огненные языки между деревьями леса. Маленький рыжий Бумба ужасно счастлив, просит в душе своей, чтобы Котка не нашла маленького деда Якова.
– Быс-ст-ро! – прерывает дед длинную и красивую песню Котки. – Иди и скажи Фриде, чтобы она приготовила мне завтрак. Я сейчас же приду.
С приходом деда чайная комнатка наполняется густым ароматом духов. Фрида ставит перед дедом полную тарелку и говорит с некоторой травмой в голосе:
– Скоро уже десять, уважаемый господин.
– Но никто же еще не пришел?
– Еще нет.
– Придут.
– Или да, или нет, – смотрит Фрида сомневающимся взглядом на сугробы снега в саду, которые, еще немного, погребут под собой, деревья, дом и все комнаты в нем.
– Может садовник расчистит хотя бы главную дорогу, – говорит дед.
– Что вы, господин, ревматизм в такие дни не дает ему разогнуться.
Одна и та же мысль беспокоит деда и Фриду: надо привести молодого сильного рабочего, чтобы он очистил тропинки и дорожки от снега, исправил бы несколько ослабевшие черепицы на крыше, уничтожил бы крыс, которые расплодились в подвале. Много признаков запущенности обнаружилось в доме в последнее время, и старый садовник не в силах все это исправить. Но никто в доме не подумает привести молодого сильного работника, ибо с его появлением старый садовник может почувствовать себя ненужным дармоедом. Можно немного и пострадать, но не огорчать любимого старика-садовника, который в этот миг входит в чайную комнату. Но дед даже намеком не напоминает ему о сугробах снега в саду.
– Садись с нами за стол и выпей чашку доброго кофе.
Тишина воцаряется в комнатке. Даже Бумба молчит, лишь нетерпеливо болтает ногами под столом. Тишина ожидания звонка в дверь, шеренги девиц, желающих служить деду. Но ни звука, ни звонка, ни голоса. Только кукушка выпрыгивает из настенных часов, возвещая половину одиннадцатого.
– Очевидно, – говорит дед садовнику, – нет людей, особенно горящих желанием работать, несмотря на то, что утром и вечером объявляют о том, что число безработных растет со дня на день. Верно, много мест для молодых поварих.
– Нет, – отвечает старый садовник, – безработица велика во всех отраслях, и среди мужчин и среди женщин, но... – и словно закусил губу, замолк. Глаза его бродят по комнате. И не успевает дед потребовать от садовника завершить фразу, как взгляд того останавливается на гонге, и он испуганно говорит:
– Что случилось с гонгом? Только вчера я его начистил, что не особенно трудно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.