Текст книги "Дети"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)
– Какими выводами?
Он кладет руку ей на плечо и целует ее в губы. Пустая площадь очаровывает белизной. Даже не слышат голоса Геббельса, кричащего в приемниках, из окон особняков:
– Братья, немцы, горящий рейхстаг...
Глаза ее, полные ожидания, не отрываются от его губ. И он снова склоняет к ней голову, чтобы поцеловать ее в губы. Всегда она ожидала, что первый поцелуй парня будет сопровождаться множеством красивых слов. Саул даже не сказал ей, что он ее любит. Только говорил о выводах, и она отодвигается на край скамейки.
– Что случилось?
– Ты... ты вообще меня любишь?
– Конечно.
– Почему же ты мне этого не говоришь?
– Я никогда не говорю то, что понятно само собой.
– Но это же чудесно сказать. Самое прекрасное – это сказать.
Саул не говорун. Он вскакивает и снова кладет руку ей на плечо. Иоанна отталкивает его.
– Ты не должна быть такой странной. Хотя бы в этих делах не будь такой странной. Это не тема для разговоров... Это просто естество.
– Нет. Я не хочу только целоваться.
– Что же ты хочешь? Может, хочешь, чтобы я сказал тебе то, что говорил мой отец моей матери: «Ты посвящена мне?» Ты хочешь, что я вел себя с тобой, как в давние дни?
– Так, Саул, говорили когда-то?... Ты посвящена мне?... Это прекрасно так говорить... Прекраснее всего сказать это кому-либо. – Она поднимает лицо к месяцу, словно бы он ее возлюбленный в эту ночь.
– Ну, хорошо, я тебя люблю, Иоанна. Просто, я люблю тебя.
Иоанна обнимает его за шею, и горячие ее губы – на его губах. Снег падает, как завеса между ними и миром.
Глава двадцать восьмая
В доме Леви слышен лишь звук шагов деда. Он бродит из комнаты в комнату, и свет нового дня идет за ним. Все домашние, включая Фриду, еще спят. Двери комнат закрыты. Лицо у деда усталое, глаза красные. Он не спал всю ночь. В руках у него чемодан, и он ступает по коридору на цыпочках. Каждый малейший скрип заставляет его вздрогнуть. У дверей комнаты Эдит Эсперанто тихо и приветливо ворчит. В комнате Зераха – свет.
– Ты плохо себя чувствуешь? – спрашивает уже с порога дед.
– Нет, нет, хорошо, – отвечает Зерах. Он сидит за столом в пижаме и читает книгу.
– Тебе удобно в этой жесткой пижаме?
–Она сделана из арабской ткани и потому немного жестковата.
– Что у вас там? Ботинки английские, а пижамы арабские?
– Придет день, и у нас будет все свое.
– Придет день.
В утреннем свете из окна видно далеко, сильный ветер треплет деревья в саду.
– Сегодня будет ветреный день.
– Может и нет, дед.
Дед опускается на стул у стола Зераха, кладет руки на стол. На пальце его тяжелое золотое кольцо с собственной печаткой. Он опускает голову на свои ладони.
– Я уезжаю, Зерах.
Голос деда низок, усы дрожат. Его нужно как-то успокоить, считает Зерах.
– Ну, – в голосе Зераха нотки жалости, – уезжаешь отсюда, но скоро вернешься. Я тоже уезжаю через неделю, но уже никогда сюда не вернусь.
– Ты возвращаешься к твоему Генисаретскому морю?
– Я возвращаюсь домой, дед.
– И почки свои ты не вылечил?
– Такие же больные, какими были.
– Зачем тебе возвращаться туда? Есть же еще страны, в которых можно вылечить почки. Езжай в Вену, в Париж, в Лондон, в места, где есть врачи специалисты.
– Уеду домой, и почки буду лечить диетой у себя в кибуце.
– Диета? – деда передергивает. – Всю жизнь будешь есть безвкусную еду?
– Нет лучшего места, чем у себя дома, дед. Только там человеку хорошо.
– Значит, у вас, там, хорошая жизнь.
– Скажу вам правду, жизнь хорошая и трудная.
– Почему трудная, Зерах?
– Потому что нелегкая.
– Что, есть проблемы?
– Есть, дед.
– Проблемы есть у всех, Зерах.
Видно, что деду полегчало. Он улыбается. Только теперь он снимает с себя шубу, шарф и шапку. По д ними – выходной костюм.
– Вы собираетесь на праздник?
– Я уезжаю.
Комната Зераха предназначена для гостей. Бабка обставила ее гарнитуром, который получила в наследство от тети Гермины. На всем выгравированы лавровые ветви и листья. Стулья с гнутыми спинками, комод покрыт кружевной скатертью, изделием рук тети. И, конечно же, бабка не забыла повесить на стену портрет композитора Франца Шуберта в темном костюме, печально глядящего на деда. Дед вытаскивает портсигар и угощает гостя и себя сигарой. Комната наполняется колечками ароматного дыма. Рукава у халата Зераха слишком длинны, и он все время путается в них.
– Ну, Зерах, послушаем немного о ваших проблемах у Генисаретского моря.
– Там очень жарко, дед. Все сильно потеют.
– Ну, когда снаружи жарко, сидят в доме. Кто заставляет тебя гулять на жаре?
– Кроме прогулок, люди там немного работают. Я там мостил дорогу, у Генисаретского моря.
– Дорогу?
– Дорогу, дед. Солнце печет голову нещадно. Горячий ветер несет издалека трупный запах подохших животных. В день неподвижного зноя воздух полон этими запахами. Где-то печально ревет осел. Нагрузили его сверх меры, вот он и ревет, и у тебя появляется желание реветь вместе с ним. Пот, жажда, а руки стучат по горячим камням. Море слепит лазурью, и горы близки к тебе, словно сжимают вокруг тебя пространство. Вся страна становится маленькой и узкой, дед, и тогда действительно хочется реветь вместе с ослом, и забыть про чудо...
– Чудо? Какое отношение ко всему этому имеет чудо? Рушат камень и думают о чудесах?
– Одно великое чудо, это то, что мы там находимся.
Дед вскакивает со стула тети Гермины и ходит по комнате.
– Ты витаешь в мечтах, Зерах, там, у Генисаретского моря.
– Да, дед, немного витаем. Почему бы нет? Есть выбор? Страна слишком мала, и если ты хочешь ее расширить, выход только в мечтаниях.
– Мечты, Зерах... О, нет! Это ни к чему не ведет. Артур, покойный мой сын, был таким же мечтателем, как ты. Все свои силы он вложил в мечты, которые не смог осуществить. Он страдал легкими, как ты – почками. И я предупреждаю тебя, Зерах пустые мечты забирают жизнь у человека.
– Моя страна расширяется, дед, не только благодаря строящимся дорогам и осушаемым болотам, но и силой мечтаний. Я мечтаю о том, что в этой малой и узкой стране вырастет нечто такое, чего не было никогда и ни в каком месте в мире.
– А я говорю тебе, Зерах, что это пустые мечты.
– А у вас, дед никогда не было мечтаний?
– Были. Еще как были. Я был большим мечтателем, но мечтателем, а не фантазером, как ты и мой сын. Мои мечты были всегда привязаны к реальности жизни, а не к чудесам. К корню жизни! Я не биыли по камням во имя чудес. Нельзя мешать прокладку шоссе с чудесами, болота с чудесами. В смешении все несчастья, в смешении...
– Смешение и есть жизнь, дед!
Зерах встал. Насколько длинны его рукава, настолько коротки штаны. Коммуна совершила ошибку, сшив ему пижаму из двух кусков разных размеров. Дед смотрит на странный вид халуца с Генисаретского моря, сравнивая его слова с его видом.
– Смешение это жизнь! Суть жизни! Чтобы держать в руках камень, я должен держать чудо в душе. У нас камни очень серые и очень твердые, и если их не смягчить чудом, нельзя будет на них вообще сидеть. Если у человека, душа не настроена на чудо, плач его еще более печален, чем у осла под тяжестью поклажи, и он воет, как шакал, который всегда голоден. А когда в душе чудо, то и жизнь хороша. Тяжела и хороша, своей надеждой.
– Хороша лишь надеждой, ты говоришь? – становится дед перед Зерахом – лицом к лицу – и моя внучка, маленькая Иоанна, хочет жить именно, в вашей коммуне и рушить камни. Какая у нее жизнь будет там, у вас, хорошая и тяжелая или тяжелая и хорошая?
– Тяжелая... и но также хорошая, дед. Тяжелая, потому что она «а-фишеле, а мешугене фишеле».
– Кто она, моя Иоанна?
– Маленькая рыбка, это на идиш, – маленькая немножко сумасшедшая рыбка.
– То есть?
– А, дед, просто шутка, есть такая шутка.
– Ну, так что это за шутка?
– Случай с одним раввином, меламедом, ну, религиозным учителем в хедере – начальной еврейской школе, где учат детей Торе, – который учил детишек какие птицы не кошерные и их нельзя употреблять в пищу по законам Израиля. Понятно? И вот, перечисляет учитель имена птиц, и среди них – сипуху. Есть такой вид совы. Спрашивает его один из малышей: «Ребе, что это такое – сипуха?» Ребе отвечает: «Сипуха это сипуха». Ребенок не удовлетворен ответом, и он упрямится: «Ребе, но что это такое – сипуха?» Отвечает ребе: «Сипуха это рыба, а «мешугене фиш», сумасшедшая рыба. Малыш не унимается: «Но, ребе, что рыба делает среди птиц?» Отвечает ребе: «Я же сказал, что она сумасшедшая».
Дед смеется, но это не обычный его смех, не от самого сердца. Глаза его не смеются.
– Ага, рыба между птицами, – бормочет про себя дед.
И Зерах повторят за ним:
– Да, рыба среди птиц.
– Не будет у нее хорошая и трудная жизнь, а трудная и хорошая, – продолжает бормотать дед.
– Это моя вина, Зерах, – дед повышает голос, приблизив лицо к Зераху, и чувствуется, что он только собирается говорить из самой глубины души, – девочка абсолютно на меня похожа. Ты что, думаешь, я всегда был таким уравновешенным, все взвешивал с умом? Да, я был буйным парнем, Зерах, диким и взбалмошным. Может, не все время совершал необдуманные поступки, но желания у меня нередко были странными. Боже, какие желания! Ребенком помню – было какое-то празднество в доме родителей. Собрался высший свет, множество женщин и мужчин. Среди них моя мать, сидит на кончике стула и цедит слова поверх губ, и все вокруг сверкает и блестит. И я врываюсь в их среду прямо из конюшни моего приятеля Антониуса, конюха и алкоголика. От меня воняет, одежда на мне грязная, конский навоз на моей обуви… А вот еще случай, спустя много лет. Женился я. Супруга, управляющая этим домом, была порядочной женщиной, читала книгиа, играла на фортепьяно и каждый день бормотала молитвы. Приходили к ней подруги, такие же как она, все праведницы, все читают книги, молятся, исполняют на фортепьяно сонаты Бетховена, и все ужасно уродливы! Сидят в моем доме в обществе моей жены, возводят глаза к небу и вяжут носки для бедняков. Питье кофе и поедание сладкого шло под обсуждение вопроса, как исправить мир. Зерах, при виде моей жены в обществе этих подруг, во мне вскипала кровь, и возникало желание вбежать к ним в одних трусах. Просто в трусах. Много сил я потратил, чтобы подавить это желание. Это лишь малая часть из того, что я мог бы тебе рассказать. Вопреки требованию родителей, я не хотел сидеть на совете ученых, а странствовал с подмастерьями по стране и не хотел заниматься ткацким делом, как все в моей семье, и занялся железом. Ах, Зерах, диким парнем я был, ужасно диким.
– Значит, вы были, дед...
– Этакой рыбой. «А фиш а-мешуга». Сумасшедшей рыбой.
– Именно.
– Так чего удивляться этой девочке? Все мои внуки моей крови и плоти, моего духа. Невестка моя была точно такой. Так получилось, что внуки немного унаследовали от их отца.
– Он был похож на Альфреда?
– Не совсем... Он был больше Леви. Да, Артур все же был Леви, несмотря на то, что обрел некоторые качества от матери. Но внуки – нет. Они сыны Леви, как я, Зерах. Мой буйный нрав перешел к ним. В общем, это не совсем в порядке. Что-то ненормальное было в моих желаниях, и это выявилось у моих внуков. Все годы! Но теперь поздно об этом думать. Я уезжаю, Зерах. Еще немного, и уходит мой поезд.
– Еще немного, и вы вернетесь, дед?
– Ах, Зерах, всю мою жизнь я кружил вместе с ветром. А куда он направляется, я никогда не спрашивал. Вернусь, ты говоришь, Зерах. Куда может вернуться такая сумасшедшая рыба, как я? Если моя маленькая Иоанна будет среди вас, тебе следует объяснить им там, что из-за меня она такая сумасшедшая рыбка. Всю вину следует возложить на меня. Вся вина на мне.
Дед с трудом поднимается, надевает шубу, движения его медлительны, лицо печально.
– А-а, почти забыл небольшую вещь. Сделай доброе дело: напомни Гейнцу – отвезти моего сына Альфреда к оптику. Если он не побеспокоится заказать ему новые очки, тот так и будет ходить без очков и тереть глаза.
– Я побеспокоюсь, дед, о новых очках.
– Как там у вас благословляют в дорогу, у Генисаретского моря? – дед, улыбаясь, протягивает руку.
– Шалом, дед.
– Шалом, Зерах!
Дед исчезает. Зерах оглядывает комнату и видит, что дед оставил на столе портсигар. Хватает его и бежит в переднюю. Между зонтиков и тростей не видно трости деда, покрытой черным лаком и с серебряной рукояткой.
* * *
Агата встречает деда на вокзале. Сколько ее помнит дед, одежда на ней не изменилась. Черное пальто с серым заячьим воротником, черная шапка, украшенная букетом фиалок из бархата. Черные бархатные ленты привязывают шапку к ее круглому подбородку. Это согревает сердце деда, и он целует руку Агате, как приветствуют знатную даму. Кучер, держащий в руках вожжи, управляющие хромым конем Вотаном, деду не знаком. Раньше дед его не видел. Выпрямив спину, дед сидит в своей карете. Агата рядом. Хмурое лицо деда соответствует делу, ибо он желает проехать через городок на своей карете, напоминая жителям, кто он такой.
– Через рынок! – приказывает дед кучеру. – Едем через рынок!
Кучер не подчиняется. Агата тычет его в спину.
– Кто этот гой?
– Он не гой, уважаемый господин, его зовут Гузман.
– Говори тише, Агата.
– Нет в этом необходимости, уважаемый господин, он и так ничего не слышит, он абсолютно глухой.
– Ты наняла этого Гузмана вместо Руди?
– Он одолжен мной.
– Что значит, одолжен? У кого ты его одолжила?
– У барона, нашего соседа. Эта собачья морда, Руди, оставил меня, и некому заниматься на усадьбе животными, и невозможно найти человека, который бы этим занялся. Люди совсем спятили, и не хотят работать у евреев. Боятся, уважаемый господин таких, как эта собачья морда, Руди. Пошла я к нашему соседу, барону и сказала:
– Барон, сказала я ему, барон, если у вас осталась хоть капля христианской души, пожалуйста, помогите нам. Были у нас хорошие дни, я пекла вам баранки, готовила вам вкусные блюда, приносила вам из погреба бутылки превосходных вин, вы пили с моим господином стакан за стаканом за соседство и дружбу, не изменяй нам в плохие дни, помоги. И барон, уважаемый господин, помог, послал мне Гузмана.
Карета движется вдоль древней стены. Огромные плакаты с физиономией Гитлера покрывают ее. Стена кричит огромными буквами: Хайль! Карета проезжает между двумя серыми башнями, над которыми развеваются красные флаги со свастиками. Полотнища хлопают, словно возвещают о приезде деда рыцарям в стальных доспехах и с мечами, находящимся за толстыми стенами башен. Откуда-то доносится звучание труб и дробь барабанов.
– И так целый день, – роняет Агата, – трубят и стучат, и дергают нервы.
Батальон штурмовиков вернулся с маневров. Нацисты расселись вокруг старого колодца посреди рынка, под сенью трех оголенных от старости деревьев.
– Сегодня ветреный день, – говорит дед самому себе.
Взгляд его убегает к старому, полуразвалившемуся зданию муниципалитета. С двух сторон у входа стоят, как бы на страже, две скульптуры небесных ангелов, и в их руках вырезанные навечно на каменных листах принципы морали:
До самой могилы веру храни в груди,
С Божьих путей никогда не сходи.
Каменные ангелы протягивают ладони к двум большим флагам, висящим на воротах по обе стороны двустишия. Гузман поворачивает голову к Агате, и кивает. Это означает, что он спрашивает, надо ли остановиться здесь. Агата отрицательно качает головой. Вотан ковыляет дальше. У входа в бакалейный магазин стоит его хозяин господин Пумпель с трубкой в зубах, и облик его говорит, как всегда: «Здесь филиал Создателя, и если я и не сотворил небо и землю, этот город, несомненно, создал я». В витрине, между клубками ниток, иголками и нижним бельем, большой портрет Адольфа Гитлера. Дед снимает шапку, приветствуя друга, господин Пумпель не отвечает. Внимательно и сердечно следит он за бойцами СА, расположившимся привалом на рынке. Агата снова ударяет кучера в спину и поднимают руку, что означает, гони скорее ковыляющего Вотана. Перед ними опускается шлагбаум. Приближается «Луизхен». Уже слышны пыхтение и постукивания. Дважды в день пересекает город «Зеленая Луизхен», так ласково называют жители города свой поезд из-за зеленого цвета и тяжких старческих его движений. Шлагбаум закрыт, с двух сторон от пути замерли в ожидании телеги и кареты. Рядом с каретой деда телега с решетками, за которыми тесниться скот, приготовленный на бойню, наполняющий воздух мычанием.
– Эта скотина, – сердится дед, – ревет, как скотина.
– Верно, – соглашается Агата.
Многие годы прерывает «Луизхен» своими свистками разговоры и размышления жителей городка. Сегодня свистки поезда смешиваются со звуками трубы на рынке. Труба возвещает людям СА об окончании привала.
– Еще немного, и будем на усадьбе, уважаемый господин, – Агата прикасается к руке деда.
Вечная лужа грязи и навоза во дворе усадьбы затянута льдом. Деревья покрыты снегом. Поломанная телега под одним из деревьев. Гора рухляди. Воздух пахнет влажным снегом. Малорослый, но широкий в тазу кучер Гузман подгоняет Вотана, голова которого опущена.
– Да, уважаемый господин, состарился он, мышцы ослабели. Больше ест, чем работает. Потому, кстати я продала гусей и свиней.
Клетки, в которых дед откармливал гусей, пусты. Ветер стучит в их поломанные дверцы.
– Уважаемый господин, нечего огорчаться из-за гусей и свиней. В конце концов, они всего лишь гуси и свиньи. Но всех кур и козу я оставила. Это хорошие животные. Кучер вместе с ковыляющим Вотаном исчез в конюшне. Коза горько блеет.
– Сейчас Гузман займется ею. Коза просто голодна.
– Я тоже, – говорит дед.
Снег осыпается ему на голову, и он поднимает голову к дереву. Ворон, качающийся на ветке, стряхнул снег на деда. Дед сжимается в своей шубе, опирается на трость внезапно поникшей спиной. Он пересекает двор, шаги его и трость стучат по снегу. Коза перестала блеять. Гузман занимается ею. Тишина в воздухе. Ворон издает хриплое карканье, ветер стучит по обломкам баков. Спина деда не разгибается по всему пути через двор.
Огонь клокочет в кухне Агаты. Горы кастрюль, ковшей, сковородок. Ароматный густой пар поднимается над плитой. Дед сбрасывает шубу, шапку, шарф, и торопится к плите. Поднимает крышки кастрюль одну за другой, вдыхая запахи.
– Ах! – наслаждается дед.
– Клецки с мясом, уважаемый господин, – палец Агаты переходит от кастрюли к кастрюле, объясняя: телячья грудинка, гуляш, уважаемый господин, кисло-сладкая красная капуста, куски свинины от последней нашей свиньи.
И когда дед почти охмелел от всех этих запахов, опускается на сиденье у стола, Агата продолжает свои объяснения:
– В холодильнике я приготовила вам свежий лимонный крем.
Но когда все это обилие подано деду, он вовсе не набрасывается на него, пробует от всего понемногу, облизывает губы после каждой вкуснятины и не заканчивает ни одного блюда. Так же и с вином, наливает в стакан, немного отпивает, покручивает в руке и только рассматривает. Снег покрывает двор, голодные воробьи толкутся снаружи, на подоконнике. Дед открывает окно, кладет ломоть, чтобы утолить их голод. Но лишь сильный ветер врывается в жаркую кухню Агаты. Воробьи разлетаются.
– Что вам пришло в голову, уважаемый господин, откармливать воробьев?
– Совсем забыл, Агата. Принес тебе небольшой скромный подарок.
Агата открывает маленькую кожаную коробочку, поданную ей дедом, и глаза ее расширяются от удивления. В коробочке золотая цепочка с золотым медальоном в виде сердечка, в середине которого красный камешек.
– Что это вдруг пришло к вам голову, – вскрикивает Агата, – я спрашиваю вас, уважаемый господин, что вдруг такой дорогой подарок! В обычный день, без всякой причины, что вдруг?
– Принести тебе радость, Агата. В медальон ты сможешь вставить фото близкого тебе человека.
– Нет у меня такого близкого человека, даже родственника, фотография которого была бы достойна быть вставленной в эту дорогую вещь.
– Вы куда сейчас? – спрашивает она, видя, как дед надевает шубу, шапку, шарф и берет в руку трость. – Чего вдруг вы выходите в эту стужу? Не ели, не пили. Сядьте, приготовлю вам кофе. Сядьте, господин, сядьте!
– Потом, хочу немного осмотреться, пока не начнет смеркаться. Кофе потом, Агата, потом!
Дед готов двинуться в путь, но возвращается, и склоняется над плитой. Снова открывает крышки кастрюль, одну за другой. На этот раз он глубже вдыхает ароматы, услаждая душу, затем выпрямляет спину и направляется к дверям, останавливается, снова возвращается и вдыхает запахи.
– Уважаемый господин, я ничего не понимаю, – говорит Агата, – просто ничего не понимаю. Если вы так жадно вдыхаете эти запахи из кастрюль, почему ничего не пробуете?
– Позже, потом... – роняет дед и движется к двери более уверенным шагом, с выпрямленной спиной.
* * *
Могила на небольшом холме смотрит на просторы белой равнины. Все здесь бело. Заросли кустов окружают могилу, на которой в мрамор врезана лаконичная надпись:
Марта Леви.
Только имя. Ни место рождения, ни дата рождения и смерти. В жизни ее никто не знал, откуда она пришла, и куда держала путь – неожиданно возникла и неожиданно исчезла. И после смерти дед продолжал хранить ее тайну. Дед сметает тростью снег с каменной скамьи, рядом с могилой, и садится на нее. Рука на трости, подбородок опирается на руку. Ранний час после полудня. Над равниной ползут легкие туманы с полей, первые признаки весны. Земля все еще скована морозами, но ощущается конец зимы.
– Весна на пороге. Начало марта.
Ветер на горизонте треплет лес. Черные волны текут в белизну небес.
– Но сегодня очень ветреный день.
Дед подходит к памятнику, к черным блестящим буквам.
– Нет выхода, – бормочет он, обращаясь к имени, замершему на мраморе.
Дерево уронило глыбу снега на холм. Шапка слетела на снег. Дед не встал, чтобы ее поднять, и ветер разбрасывает его седую шевелюру. Начинает падать снег.
– Снег... Не очень приятно. Следует поторопиться.
Но дед не торопится. Руки его опираются на трость. Лицо на руках, ветер в волосах. Мысли деда уплывают в прошлое, он вспоминает Котку, старую его няньку. Когда она хотела заставить его принять горькое лекарство, он просил ее: «Разреши мне сначала продекламировать стишок, после этого я проглочу горькую пилюлю». И всегда он выбирал самый длинный стих, который знал, и Котка терпеливо ожидала. На каменной скамье, у могилы, декламирует дед самому себе стих Котки о маленьком Якове:
И маленький Яков, идет в страну чудес,
Стадо коров он гонит по дороге в лес.
Не вернется он оттуда.
Братья и сестры гурьбой
В лес пошли просить:
– Маленький Яков, ну же, вернись домой!
Прочел первое четверостишие, и пропало желание продолжать, взор обращен на равнину. «Зеленая Луизхен» свистит, возвращаясь через равнину на станцию городка. Поезд с удовольствием движется через равнину. Медленно-медленно. Он пыхтит, свистит и размахивает в воздухе черной лентой дыма. Сильный ветер сворачивает и разворачивает флаг, которым украшена «Луизхен», красный флаг с черной свастикой. Ветер вздымает его над белым полем, обволакивая весенним туманом, как пар обволакивает кастрюли Агаты.
– Я прожил здесь прекрасную жизнь, – встает он со скамьи.
Рука в кармане шубы.
Звук выстрела.
Ворон вспархивает с дерева и роняет снег на пустую скамью. Птица исчезает в серых небесах Пруссии. Снегопад усиливается.
* * *
Участок кладбища с некогда одинокой могилой бабки заселяется. Наконец, мать вернули к отцу. Одно дерево кладет тень на обе могилы. И бабка, в конце концов, достигла того, чего она хотела всю жизнь: дед лежит рядом. Черная железная скамья, сделанная на фабрике Леви и сына, которую по указанию деда много лет назад поставили около одинокой могилы бабки. Теперь можно с одной стороны дойти до холмика с могилой бабки, с другой – до холмика с могилой деда. Широкий участок кладбища семьи Леви покрыт снегом, который начал съеживаться и подтаивать. В небе ни облачка. Солнце, теплом весны, светит над еврейским кладбищем. Обе могилы покрыты черным свежим слоем земли. Дядя Альфред произнес поминальную молитву – «Кадиш» над могилой отца. Кантор пропел «Эль мале рахамим...» – «Боже милосердный...»
Дяде не требовалось разорвать одежды, ибо он под пальто надел костюм, который порвали ему нацисты. И старое кожаное пальто Зераха порвано на локте. Так он приехал в нем из страны Израиля. На волосах ермолка. Он пришел на похороны деда с обнаженной головой. Дядя Альфред одолжил ему свою ермолку, а сам надел черную шляпу. Дядя снимает новые очки, которые Зерах постарался добыть для него, тщательно протирает их, но не надевает. Дядя плачет.
– Покойся с миром, скажем все – «Аминь» – завершает молитву кантор. И словно бы ветер смолк над кладбищенским участком семьи Леви.
Зерах держит в руках ветки, которые срезал с большой сосны, растущей под окном комнаты деда в доме Леви. Кладет их на могилу деда. Он – первый. За ним проходят члены семьи, друзья дома. В считанные минуты покрываются венками и ветками четыре могилы, выглядящие, как четыре гряды.
«Дед умер, как и жил – непобежденным» – думает Гейнц, сминая носовой платок в кармане. Он оглядывает множество людей, которые пришли отдать последний долг деду. Все тропинки заполнены, словно дед собрал здесь большое собрание, именно, в то время, когда власти Третьего рейха запретили евреям проводить собрания. «Он был непобежденным. До самого конца». Гейнц закрывает глаза ладонями, и видит перед собой комнату в усадьбе. Ночью приехали Филипп, Эдит и он. Дед уже несколько часов лежал на постели в своей комнате. Агата омыла его лицо, одела в белую длинную рубаху, зажгла в изголовье две высокие белые свечи. Стояли они с Агатой у кровати деда и не верили, что мертвый дед и есть их дед. Внезапно за их спинами открылась дверь, и барон, давний сосед и друг деда, вошел как бы украдкой. С лацкана его пиджака был снят знак свастики, с который в эти дни он не расставался. Он встал у изножья деда и вытянулся по стойке смирно. Живая красота все еще пульсировала в облике деда, даже смерть не предала его, оставив ему его облик. Барон опустил голову от стыда.
Гейнц отводит глаза от могилы деда, обрастающей цветами, и снова возвращается взглядом к могиле:
«Арестовали Герду, дед. Утром, после пожара в рейхстаге, пришли за ней и забрали».
Эдит одета в черное. Белое лицо ее настолько спокойно, что, кажется, ничего не выражает. Глаза сухи. Ей неудержимо хочется лечь в эту гору цветов на могиле деда, может быть, тогда потекут у нее слезы, и ей полегчает. С того момента, как она встала около постели застрелившегося деда, сухи ее глаза, и сухой огонь горит в ее сердце. Новые времена убили деда, новые времена забрали у нее Эрвина. Она не плачет, как рыдала после ухода Эрвина. Дед всегда был мужественным, в жизни и в смерти. Следует жить мужественной жизнью... Эдит поднимает голову и ускоряет шаги, чтобы догнать Гейнца. Берет его под руку, и в холодном его взгляде вспыхивают теплые искорки.
Филипп не отходит от могилы, но взгляд его неотрывно следит за Эдит. Многие годы этот взгляд сопровождает ее. Всю жизнь глаза его будут следовать за ней. Эдит и Гейнц исчезли. «Я остаюсь здесь, – думает он, следя за множеством спин, – не поеду строить себе дом. Отныне я, доктор Ласкер, выбран членом еврейского представительства Германии перед властями. Останусь здесь, между могилами. Уеду отсюда с последним евреем», – и опускает голову.
Белла стоит близко к могиле госпожи Леви. Перенесли с усадьбы сюда, на фамильное кладбище семьи Леви надгробье из белого мрамора и успели водрузить ее над новой могилой. Перед Беллой сверкает надпись черными буквами: «Марта Леви». Черные глаза Беллы подстать черной надписи. Руки ее в карманах куртки держат два письма. От доктора Блума, который благополучно прибыл в страну Израиля, и от его сына, который так же благополучно прибыл в Варшаву, изучать там у раввина законы Израиля. Из Варшавы он поедет в Копенгаген – учить ядерную физику. «В то время, когда я буду на пути из Варшавы в Копенгаген, ты, может быть, будешь по дороге из Берлина в страну Израиля. И, может, где-то по дороге встретимся...» Ни в каком месте она его не встретит. Она не покинет Берлин. Движение выбрало ее быть ответственной за репатриацию товарищей в Израиль. Движение решило вывезти всех членов Движения, старших и младших. «Я уеду с последним из товарищей».
Люди еще окружают могилу и кладут цветы. Филипп возвышается над их черными шапками, и взгляд его встречается с глазами Беллы.
Александр стоит у могилы своего друга Артура. Он прибыл из Лондона, чтобы проводить в последний путь деда. Он абсолютно один у могилы Артура, и в мыслях успокаивает покойного друга: «Дети уезжают отсюда, я все устроил для Бумбы и Иоанны».
Парень возникает перед ним, сбивая его с мысли. Снимает шапку, кланяется и говорит:
– Разрешите, господин Розенбаум, использовать необычную возможность и поблагодарить вас от всего сердца.
Проходит несколько мгновений, пока Александру становится ясно, кто к нему обращается. Это куплетист Аполлон, который сидел в тюрьме и теперь освобожден. Отрастил бороду. Так глаза его возбуждены, чувствуется, что бороду он отрастил, чтобы скрыть лицо. Александр узнал его с трудом.
– Поблагодарить? Меня?
– Вы сделали все для моего освобождения. Спасли мою жизнь. Я хотел отблагодарить вас в письме, но не решаюсь писать письма. За каждым моим шагом неотрывно следят.
– За какими шагами? Что вы собираетесь делать?
– Я готовлюсь уехать отсюда. Через неделю я эмигрирую в Южную Америку. И все благодаря вам.
– Вы не должны меня благодарить, – хмурится Александр, – все усилия вас освободить ничем не кончились. Вы не знаете, кто спас вашу жизнь?
– Вы, господин Розенбаум.
– Шпац из Нюрнберга спас вам жизнь. Он продал свои рисунки нацистскому поэту ценой вашего освобождения.
– Не знал этого, господин Розенбаум. Клянусь, не знал. Я думал, что и он стал нацистом. Я видел его подпись...
– Езжайте к нему. Продемонстрируйте ему свою дружбу. Заверьте его, что не забудете того, что он сделал для вас. Подайте ему руку перед тем, как покинете эти места навсегда.
Черная толпа поглотила куплетиста, и Александр вздохнул глубоко, глядя ему вслед. Уже собираясь уходить, он натыкается взглядом на букетик подснежников, который кто-то возложил на могилу госпожи Леви, но масса других цветов сбросила букетик с надгробья. Александр поднимает букетик и кладет его на могилу своего друга Артура.
Отделенные от Александра небольшим числом людей, идут вместе старый садовник и Саул. Это случайно, но Саул долго и внимательно следил за садовником. Старая кепка и серый шарф на шее делают его похожим на Отто, и это притягивает Саула к нему, и он спрашивает садовника, как всегда спрашивал Отто:
– Как вы полагаете? Нацистское государство действительно будет существовать тысячу лет?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.