Текст книги "Прозой. О поэзии и о поэтах"
Автор книги: Наталья Горбаневская
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Свидетели Ахматовской эпохи
Анна Ахматова: последние годы
Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова
СПб: Невский диалект, 2001. (Музеи Санкт-Петербурга к 300-летию города
Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме)
В прошлом году, в «РМ» №4359, Татьяна Вольтская писала о первом выпуске серии воспоминаний, задуманной сотрудниками Музея Ахматовой в Фонтанном Доме, – «Петербург Ахматовой: семейные хроники» Зои Томашевской. Музей издал следующую книгу – на этот раз об Ахматовой рассказывают люди, знавшие ее лишь в последние годы жизни, из самых младших ее современников. (Младших-то младших, но двое из них – Виктор Кривулин и Владимир Муравьев – не дожили до выхода книги.) Воспоминания (выступления на вечерах или личные беседы-интервью) записала, подготовила к печати, снабдила детальными содержательными примечаниями (они заняли больше половины книги) Ольга Рубинчик.
Знакомство с Ахматовой у каждого из трех мемуаристов складывалось по-своему. Кривулин, пришедший к ней в 1960 г. шестнадцатилетним, говорит:
“Мы все глупые тогда были. (…) Но ей ужасно нравилась эта наивность. Насколько я понимаю, она нуждалась в моем удивлении, в такой реакции, которая в другом возрасте уже невозможна. Я думаю, что у нее была очень глубокая человеческая связь с подростками. Она вообще любила подростков – девочек, мальчиков. С ними она чувствовала себя необыкновенно свободно”.
Кривулин замечательно описывает Ахматову и общение с ней (заметив, впрочем, что «общение» – это не ее слово):
“Это была, конечно, школа. Школа поэзии как состояния. Как театра и не театра. Как такого бытия, где нет границы между подмостками и бытовой жизнью. Все время был какой-то внутренний расчет: каждое слово взвешено, продумано, как оно будет сказано, интонировано, обыграно. И тут не так важна была тема – сама речь доставляла наслаждение. Она превращалась в интеллектуальную игру (…) Это не было чем-то натужным. По многим воспоминаниям Ахматова предстает человеком, возведенным на котурны. Нет, этого не было, Ахматова – очень разумный человек. А была постоянная игра с историей, с людьми, с ситуациями. (…)
И вот главное: результат был такой, что каждый раз, возвращаясь от Ахматовой, я ощущал себя каким-то значительным человеком. (…)
Это были, конечно, странные разговоры. Если перевести их на бумагу и не интонировать, как она интонировала, то ничего особенного не получится. Но интонация сообщала гениальный стиль произнесения. Какой-то такой дополнительный смысл, который сейчас уже восстановить невозможно”.
Томас Венцлова попал к Ахматовой, по его словам, «очень поздно» (он ведь на семь лет старше Кривулина): сначала случайно, в начале 60-х, а всерьез – только в 1964-м, и затем он принес ей книжку литовских переводов ее стихов, где были и его переводы. Помню, Анна Андреевна при мне сказала, что, по словам Вяч. Вс. Иванова, из всех переводов ее стихов на все языки самые лучшие – переводы Томаса Венцловы на литовский. В одну из московских встреч (которая оказалась последней) Анна Андреевна внезапно спросила Томаса: «Легко ли меня переводить?» Тот ответил: «Очень трудно. Я переводил Пастернака, и там я позволял себе отсебятину. Когда переводишь Ахматову, отсебятины допускать нельзя, надо, чтобы было более или менее слово в слово и при этом сохранялся рисунок стиха. И вот это безумно трудно».
“Она, – продолжает Томас, – ответила: «Я так и думала», – и была очень довольна”.
О стихах, своих и чужих, Ахматова думала много, неустанно, притом и как поэт, и как очевидец их (стихов, и не только современных ей) жизни, и как историк и даже теоретик литературы. Томас Венцлова приводит ее слова, которые он тогда же, вернувшись от Ахматовой, записал в дневник:
“Блока сейчас не любят. Одни молодые люди говорят, что его стихи – это как бы непреходящее, но не нужное, а другие, прыткие, просто совсем не принимают. Он ведь великий поэт («великий» было сказано с нажимом), а ничто от него не пошло. Мы же были изгои, нас так ругали, как сейчас никому и не снилось. А от акмеизма все пошло. Мандельштама никто не знал, не знал, а потом после смерти – такое!”
Самым замечательным в этой книге мне представляется весь блок материалов Владимира Муравьева (1939–2001). Начинается он с материалов о нем: его собственных «Автобиографических кроков» и написанного после его смерти очерка Григория Померанца – и продолжается уже собственно ахматовскими материалами: две мемуарных беседы и короткая, но очень глубокая заметка «Бег времени. Примечания к названию Седьмого сборника стихотворений Анны Ахматовой», написанная при ее жизни, в 1963 году.
Придя впервые к Ахматовой в конце 1962 или начале 1963-го, Володя Муравьев сказал ей, что «Поэма без героя» – его постоянное чтение.
“Она очень удивилась, потому что это тогда было совсем не так часто”.
И он «как-то неожиданно, может быть, даже незаслуженно завоевал некоторое ее доверие и несколько особое отношение». Думаю, все-таки заслуженно, недаром он пишет, что они «виделись каждый раз непременно», когда она приезжала в Москву или когда Володя приезжал в Ленинград, – «всего около ста раз». Замечу, что, бывая в те же годы (но явно меньше ста раз) у Ахматовой и одна, и при других гостях, я Володю ни разу не встретила (хотя не раз встречала у Н.Я.Мандельштам). Впрочем, и сам он говорит:
“У нее, скажем, со мной было отдельное общение. Часа полтора-два мы сидели и разговаривали”.
В «Записных книжках» Ахматовой есть запись:
“В.М., которому уже 23 года, пишет о поэме: «Вечный допрос? – Нет. Нечто более реальное – тождество поэзии и совести, расплата стихами»… (и дальше)”.
Приведем это «дальше», так как фрагменты «Заметок» В.Муравьева (полная публикация которых обещана в книге Н.Крайневой и Ю.Тамонцевой «К творческой истории “Поэмы без героя”») подарены нам в комментариях:
“Тождество истории и биографии, гордость и ясность взгляда. И чудо: поэзия оказывается искуплением, звуконепроницаемость могильной действительности нарушена:
И я слышу даже отсюда —
Неужели это не чудо! —
Звуки голоса твоего.
Торжество: могилы откликаются на звук. Торжество: найден тот уровень сознания и видения, на котором звуки складываются в реквием”.
В общении с Ахматовой Муравьеву открывался тот «тайный контур» ее поэзии, который в те годы восстанавливался во всем, что строилось вокруг «Поэмы» – «центрального дела жизни Ахматовой»: в творчестве, жизни, разговорах, помыслах. В этом контексте он вспоминает, например, свои впечатления от ее прозы о Модильяни:
“Я был, наверное, первым перепечатчиком этой прозы. Она мне читала, а я печатал на машинке”.
Но Володя был не только собеседником и перепечатчиком – они с Ахматовой многое вместе читали. Встречаются в воспоминаниях Муравьева упоминания такого рода:
“Вот в «Ромео и Джульетте» она дивные строки нашла. Мы с ней читали насквозь. Она меня к этому приспосабливала, в качестве словаря и отчасти комментатора”.
А на вопрос, много ли Ахматова сидела с ним над книгами, Муравьев отвечает:
“Что значит – над книгами? Это уж слишком широко получается. Бывало, мы с ней сидели, иногда просто разбирали что-нибудь, как «Кориолана» Шекспира, как «Книгу Иова». Кафку мы читали подробно, как и «Божественную Комедию», точнее говоря, третью песнь «Ада»”.
Так сильно, как, пожалуй, никто до сих пор, говорит Владимир Муравьев о том особом чувстве, которое испытывали все мы, кому повезло в молодости встретиться с Ахматовой:
“С ней разговаривая, я чувствовал себя действительно в стороне от дикого безобразия советской действительности, я как бы приобщался… к контексту мировой культуры”.
И в то же время – удивительное равенство двух собеседников (Ахматова вообще умела и любила говорить с людьми на равных55
Я навсегда запомнила, как я опростоволосилась в одном разговоре с ней. В своей маленькой комнате на Ордынке она прочла мне только что написанное «Услаждала бредами…» (потом вошло в цикл «Песенки» как «5. Последняя»). Прочла – и ждет, что я ей скажу. Я пробормотала что-то насчет того, как потрясли меня последние строки: «Но забыть мне не дано / Вкус вчерашних слез». Она была недовольна – ей нужны были не восторги, а профессиональный разговор поэта с поэтом! Этого я не умела: я и сидя продолжала стоять по стойке «смирно». – Прим. нынешнее.
[Закрыть]):
“А бывало, мы просто начинали спорить, какие ее стихи, какие мандельштамовские стихи лучше, какие фетовские стихи, так сказать, главнее. (…) Я ей сказал, что вот эту струю черной страсти у Фета я не очень люблю. Тут мы не сходились. А в чем-то, наоборот, очень сходились, какие-то находились у нас общие строчки”.
Хочу в заключение привести две концовки двух бесед-воспоминаний Владимира Муравьева, такие непохожие друг на друга по настроению и такие важные для понимания Ахматовой и ее эпохи.
“Ну и очень, конечно, страшно было, очень страшно – ее похороны. (…)
По сравнению с этим похороны Пастернака можно назвать интеллигентским райским видением. (…) А здесь – этот ужас мартовского Ленинграда, это темное кладбище со злобной руганью, с бдительными топтунами через каждые десять метров, с ерничающим Михалковым. Вообще начальство вибрировало и тряслось. В Ленинград, что называется, препроводили. Если бы начальство соображало, оно бы устроило все это в Москве. Но оно именно, так сказать, выпроводило, чтобы в Москве этого не было. А Москва хорошо проводила великого русского поэта: обнаженный труп Анны Андреевны три дня лежал в подвалах морга – по случаю праздника Восьмого марта. Таковы были проводы, которые устроила советская Россия. Достойные проводы. Именно это она от них и заслужила”.
“…А в Анне Андреевне была, как это ни странно, какая-то неумолчная, такая постоянная тихая веселость. И это было поразительно.
Жизнь Ахматовой последних лет неотрывна от поэзии, как неотрывна от поэзии жизнь всякого поэта. И содержанием ее жизни-поэзии было, не устану повторять, восстановление исторического существования культурного человека. Русского человека как сообщника и соучастника всемирной культуры, христианизированной истории.
Словом, я очень счастлив, что был свидетелем вот этой самой эпохи, в которой на самом деле главенствовала Ахматова”.
Этих счастливых свидетелей – нас – остается всё меньше, но думаю, что это главенство Ахматовой еще впереди, что мы всё еще не до конца, не до самых глубин ее поняли и восприняли. Изданная Музеем Ахматовой книга воспоминаний помогает понять и воспринять ее облик, и человеческий, и поэтический, облик ее «поэзии-жизни».
Русская мысль. 25.04.2002.
Умерим восторги
Анна Ахматова. Собрание сочинений. В 6 т. [Т.] 1. Стихотворения. 1904-1941
[Сост., подгот. текста, комм., статьи Н.В.Королевой]. М.: Эллис Лак, 1998
Не могу разделить безусловное восхищение нашего рецензента [Анны Саакянц, чья рецензия была напечатана в том же номере «РМ». – НГ] первым томом шеститомного Собрания сочинений Ахматовой. Соглашусь, что «один раз» можно издать стихотворения Ахматовой, расположив их хронологически, однако, даже упрежденная (прочитав рецензию и лишь потом открыв книгу), я испытала шок: первый том первого столь полного издания Анны Ахматовой открывается стихотворением 15-летней Ани Горенко, таким, какие тогда писали, вероятно, сотни одаренных живой и впечатлительной душой гимназисток.
Чтобы испытать шок, не надо быть ни ахматоведом, ни снобом. И пример с Пушкиным тоже не убеждает: редакторы упомянутых Анной Саакянц десятитомников учли в его случае авторскую волю (допустим, одну из «авторских воль» разного времени).
Так что, может быть, стоит договориться: один раз мы стерпим, что Собрание сочинений Анны Ахматовой построено с разрушением не только циклов, но и книг – по хронологическому принципу. Впрочем, впрямь ли? Так выстраиваются пока только стихотворения. Поэмы в эту хронологию не входят (у них, видимо, будет своя). Между тем, коли уж задача – показать «творческий рост» поэта, то как же отделять поэмы от стихотворений, тем более поэмы Анны Ахматовой, насквозь лирические. Скажем, пушкинские поэмы – совсем отдельный жанр, и печатать их в отдельном томе правомерно, но представлять ахматовскую лирику по 1940 год без «У самого моря», «Путем всея земли» и начатков «Поэмы без героя» – против хронологии грех.
Что же до «Реквиема», то его разбиение на первоначальные отдельные стихотворения можно снести лишь при условии, что в томе поэм его единство будет восстановлено, т.е. все эти стихи будут напечатаны еще раз, но уже как поэма.
Если бы еще перед стихотворением Ани Горенко шла хоть короткая вступительная заметка, извещающая читателя о принятых в этом издании принципах, – но нет, о них сообщается лишь во вступлении к комментариям…
К комментариям тоже хочется сделать несколько замечаний – далеко не исчерпывающих, лишь о том, что при первом чтении бросилось в глаза. Нет сомнения, что Н.Королева действительно проделала огромную работу, сводя печатные и архивные данные, широко пользуясь результатами того, что в рецензии названо «коллективным ахматоведением», старательно ссылаясь на свои источники. (Иногда, может быть, даже слишком старательно: стоило ли при разговоре об отношениях Ахматовой и Модильяни упоминать книгу Б. Носика «Анна и Амедео»? Если Зинаида Шаховская в одном интервью на вопрос о носиковской биографии Набокова, смеясь, отозвалась, что это просто «анекдот», о котором и говорить не стоит, то «ахматовская» книга плодовитого автора – уже «скверный анекдот». Зато упущена фундаментальная работа Августы Докукиной-Бобель, первой обнаружившей, что на неизвестных рисунках Модильяни изображена Ахматова.)
Но работа над следующими томами продолжается, и можно будет учесть замечания, которые, безусловно, поступят и от более компетентных, чем я, авторов. Вполне представляю себе где-нибудь в конце шестого тома раздел «Исправления и дополнения».
Укажу один «ляп» – тем более серьезный, что из него делаются далеко идущие выводы. Ссылаясь на надежные свидетельства П.Лукницкого, Н.Королева указывает, что знакомство Анны Ахматовой и Бориса Анрепа произошло в Вербную (собственно говоря, Лазареву) субботу Великого поста 1915 г. – 15 марта. А в примечании к стихотворению «Выбрала сама я долю», к стихам «Отпустила я на волю / В Благовещенье его», объясняется:
“…праздник Благовещенья Пресвятой Деве Марии (понедельник на пятой неделе Великого Поста, который в 1915 г. приходился на 10 марта)” (здесь и далее выделено мной. – НГ),
– откуда и делается вывод:
“Возможно, речь идет о Б.В.Анрепе и его отъезде на фронт, но дата Благовещенья не подтверждает это предположение”.
Между тем (на страницах «РМ» мне даже совестно сообщать эту азбучную истину), Благовещенье – непереходящий праздник, всегда отмечаемый 25 марта по старому стилю. Так что Ахматова могла проводить Анрепа на фронт через десять дней после их знакомства (этому противоречит лишь сообщенное ею Лукницкому «через три дня» – возможно, метафорическое, т.е. «очень скоро, через несколько дней»).
Стремление превратить комментарии в «небольшие этюды» тоже не всегда себя оправдывает. Иногда автор, увлекшись «контекстом», забывает текст. Так, на мой взгляд, случилось со стихотворением «Смеркается, и в небе темно-синем…».
Н.Королева честно приводит комментарий М.Мейлаха из душанбинского издания «Стихотворений Анны Ахматовой» (1991):
“Храм Ерусалимский – церковь Входа Господня в Иерусалим, более известная под именем Знаменской, на площади Николаевского (Московского) вокзала”,
– и отчасти соглашается:
“Вполне возможно, что Ахматова имеет в виду какую-то определенную церковь – многие детали стихотворения достаточно конкретны и рисуют вполне определенный пейзаж (…). Однако, возможно, образ имеет и отвлеченно-философское значение, восходящее к Библии”.
Следует рассказ о храме Иерусалимском в Ветхом и Новом Завете, в стихах Гумилева, Блейка, Мандельштама, самой Ахматовой (под «храм» подверстываются и «ворота») – и вывод:
“В этом нравственно-философском библейском смысле понятие «храм Ерусалимский» предстает в завершающих ахматовское стихотворение строках 21-28: «И если трудный путь мне предстоит», то «легким грузом» на этом пути будет память о великолепии «храма Ерусалимского» прекрасных дней прошлого”.
Но если не пересказывать стихотворение, а читать, то именно вслед за «определенным пейзажем» (город на закате) и «многими деталями» сказано:
И я подумала: не может быть,
Чтоб я когда-нибудь забыла это.
И если трудный путь мне предстоит,
Вот легкий груз, который мне под силу
С собою взять, чтоб в старости, в болезни,
Быть может, в нищете – припоминать
Закат неистовый, и полноту
Душевных сил, и прелесть милой жизни.
Право, Ахматова, религиозность и церковность которой Н.Королева справедливо отмечает, не нуждается в дополнительном «нравственно-философском библейском» осмыслении тех стихов, которые того не требуют. И храму иногда позволительно быть частью пейзажа.
Странное забвение текста – и в комментарии к стихотворению «Так отлетают темные души…». К стиху «Помнишь, мы были с тобою в Польше?» сообщено:
“Ахматова была в Польше (Вильно) с Н.С.Гумилевым в 1914 г., когда провожала его на фронт”.
Это так, да только кто в 1914 (или, наоборот, в 1940, когда писалось стихотворение) воспринимал Вильно как «Польшу»?! (Даже для Мицкевича, между прочим, здесь была «отчизна-Литва».) Но, более того, сразу за этим следует: «Первое утро в Варшаве… Кто ты?» Конечно, мы знаем, что Ахматова вроде бы не была в Варшаве – ни с Гумилевым, ни с кем другим. Но что-то же означает эта Варшава? Увы, комментатор проходит мимо этого стиха.
Не будем продолжать – оставим критику ахматоведам, которые в большинстве своем отнюдь не снобы, а люди, не только горячо преданные творчеству Ахматовой, но и досконально его знающие. Отмечу в заключение лишь отсутствие алфавитного указателя стихотворений и именного указателя (при набитости комментариев именами – необходимого). Им полагалось бы быть в каждом томе.
Русская мысль. 4.06.1998.
«Кто же сможет в этом разобраться?»
Роман Тименчик. Анна Ахматова в 1960-е годы. Торонто-М.: Водолей, 2005
Так спросил Ахматову молодой Миша Ардов, глядя на то, как она делает записи в одной из своих записных книжек – листах, сброшюрованных под обложкой «Тысячи и одной ночи». Он имел в виду чисто материальную сторону «сложной работы», которую она задавала будущим исследователям: «У вас тут стихи, телефонные номера, даты, адреса…» Но этот вопрос можно трактовать и шире, хотя Роман Тименчик как раз называет свою книгу всего лишь «подступом к чтению “Записных книжек”». Все-таки я думаю, что разобрался он не только в их материи – на это хватило бы академического комментария. Разбираясь, он еще и разобрал – тяжбу поэта со временем («Отношения между этим поэтом и этим временем можно определить как отношения тяжбы»).
Добавлю, что отношения тяжбы странным образом затянулись и что послеахматовское время по-своему тягается с Ахматовой, предъявляет ей обвинения, «разоблачает мифы», «сводит с пьедестала» и т.п. Кому-то она мешает дышать – видимо, тем смрадным (одно из ее излюбленных слов), чем им дышать приятно. Но и они, выходит, к ней остро неравнодушны – так же остро, как те, кто ею дышит. Книга Романа Тименчика, разумеется, не об этом, однако и в этой тяжбе она может стать весомым аргументом.
Тут, видимо, следовало бы закончить вступительную часть и перейти к собственно рецензии, но я рецензию писать не собираюсь (надеюсь, их уже предостаточно на этих страницах), поэтому от вступления перейду прямо к заключению.
Этой книги я давно дожидалась. Не скажу, что прямо с того дня, как привела 19-летнего рижского студента в комаровскую «Будку», но и не много лет спустя после этого. Тименчик-ахматовед уже вскоре начал формироваться на глазах у знавших его, и первым увенчанием его трудов – за более чем два десятка лет! – стал составленный вместе с несколькими соредакторами черный пятитомник (малый формат, мягкая обложка), первый на тогда еще советской земле, включавший, как известно, не только произведения самой Ахматовой, но и «литературу о».
Дожидалась я, может быть, книги «Анна Ахматова» (вообще), а не только «…в 1960-е годы», но на самом-то деле и здесь речь идет о «вообще», а заглавие – такая же скромная обманка (не обман!), как слова о «подступе к чтению». «1960-е годы» Ахматовой не поддались бы ни описанию, ни объяснению без постоянных перекличек с предшествующими десятилетиями. Вдобавок они были несомненным временем подведения итогов – при поразительной, однако, новизне замыслов, которую книга Тименчика тоже помогает увидеть глубже и острее.
По примеру Романа Тименчика, посвятившего свою монографию памяти нашего общего друга Димы Борисова, я позволю себе посвятить эту короткую заметку памяти Миши Тименчика (1 июня 1952 – 14 июня 2006).
НЛО. 2006. №79.
Ахматова Поморского
Анна Ахматова. Путем всея земли. Поэзия. Проза. Драма
Выбрал, перевел [на польский] и комментариями снабдил Адам Поморский
[Варшава], научное и литературное издательство «Опен», [2007]. 795 с
Уже в приведенных здесь выходных данных сделанное переводчиком указано не во всей полноте (подозреваю, впрочем, что формулировка «выбрал, перевел и комментариями снабдил» принадлежит самому Поморскому). Во-первых, не только «комментариями», но в большинстве случаев (ко всей прозе и к драме «Энума элиш») – «комментариями и примечаниями». В отличие от общепринятого отнесения всего этого аппарата в конец, здесь они следуют за каждой строкой содержания. Само это содержание стоит привести целиком (опуская вышепомянутые комментарии): чтобы русский читатель мог себе представить, что получил читатель польский.
Коротко о себе
Стихотворения
Поэма без героя
Энума элиш
Из «Прозы о поэме». Из «Прозы к поэме»
Pro domo sua. Листки из дневника
Из воспоминаний о Мандельштаме
Амедео Модильяни
И самое неожиданное: когда терпеливый читатель уже дочитал всю книгу, вплоть до содержания, а нетерпеливый, пробежав по диагонали, просто заглянул: а что там дальше (а что может быть дальше содержания?), он обнаруживает на чистой странице, правой странице чистого разворота, словно прощание, – двустишие (в польском переводе, естественно):
Непогребенных всех – я хоронила их,
Я всех оплакала, а кто меня оплачет?
Такое мощное заключительное ударение в книге, вынутое из контекста и в то же время организующее контекст, сильно расширяет восприятие и понимание. (Я, конечно, вместо скучных слов «сильно расширяет восприятие и понимание» хотела написать «… – это вам не хухры-мухры», но сомневаюсь, оценит ли редакция.)
Напоследок переводчик «снабдил» книгу – и это, может быть, главное во всем «снабжении» – обширным, на сто с лишним страниц, послесловием «Анна всея Руси» – по сути дела ученым, хотя не по-ученому эмоциональным, трудом об Анне Ахматовой, ее творчестве и поэтике. Одну, первую и самую принципиальную главку этого послесловия я перевела и предлагаю читателям «Новой Польши» – хотя бы для того, чтобы не пересказывать66
См. http://www.novpol.ru/index.php?id=924. – Ссылка, как и все ссылки на интернет в дальнейшем, нынешняя.
[Закрыть]. Идея о том, что «Ахматову надо читать с конца», то есть читать раннюю Ахматову в свете поздней, выглядит настолько очевидной, что удивителен приоритет Поморского (по крайней мере – прямо в такой формулировке). Тот факт, который отметила еще сама Ахматова и который в наши дни стал общим местом ахматоведения: что Недоброво в своей статье 1914 года (опубликована в 1915-м) говорит о ней поздней, о той, которой еще как бы не было – но, значит, уже была! – в формулировке Поморского инвертирован, опрокинут: не просто усматривать в ранних книгах какие-то зачатки будущей Ахматовой, ее эволюции, а с помощью телескопа (или перископа) позднего творчества прямо видеть единство всего ее пути. Сам путь поворачивать в обратную сторону. То есть вдобавок к ахматовскому «Как в прошедшем грядущее зреет, / Так в грядущем прошлое тлеет» появляется еще одна инверсия: так в грядущем прошлое зреет.
Уже первый комментарий к стихам – к стихотворению «Хорони, хорони меня, ветер…» из книги «Вечер» – начинается словами: «Ввиду ключевых мотивов более позднего творчества поэтессы существенен жанровый характер этого юношеского стихотворения: монолог умершей». И следующий, к стихотворению «Три раза пытать приходила…»: «В ранней, неоромантической форме здесь выступают ключевые для Ахматовой мотивы: дурного сна, из которого возникает негативный двойник лирического субъекта».
Сон во сне – к этому всё идет. Если «Поэме без героя» Поморский посвятил сравнительно небольшой комментарий, отсылая читателя к ахматовской прозе «о» и «к» поэме, плюс, разумеется, важную аналитическую главку в своем послесловии, то с драмой «Энума элиш» (в одном из вариантов – с подзаголовком «Пролог, или Сон во сне») переводчик разбирался сам. Конечно, тоже главка в послесловии, но кроме того текст (с вариантами) завершается еще несколькими фрагментами из записных книжек Ахматовой и затем краткой характеристикой драмы, из которой выберу лишь важнейшее:
“Пьеса эта по сознательному замыслу поэтессы соединяет известный ей с молодости опыт гротескного «театра для себя» – иронической театральной мистерии Мейерхольда и Евреинова (а следовательно, и подвала «Бродячая собака») с уже современным театром абсурда, с восприятием Кафки (особенно «Процесса») и с автотематическим романом, т.е. романом, изображающим процесс собственного становления.
Сам текст произведения соотносился и переплетался с главными произведениями позднего периода творчества Ахматовой: с «Поэмой без героя», а также сопутствовавшей ей «Прозой о поэме» и фрагментарными набросками балетного либретто на канве «Поэмы», с «Северными элегиями» и с лирическими циклами «Cinque» и «Шиповник цветет (Из сожженной тетради)», связанными с мотивом Гостя из Будущего. (…) …сегодня трудно окончательно установить, что такое наброски, извлеченные издателями из папки, сохранившейся в наследии поэтессы, – варианты ли, предназначенные для дальнейшей обработки и отсева, после сожжения пьесы в сороковые годы восстанавливавшиеся автором под конец жизни по памяти – своей и ранних читателей, или же это записи сцен, сознательно повторяемых, различающихся всё новыми деталями, на манер упомянутого в последней записи [из записных книжек, от 20 февр. 1966] «В прошлом году в Мариенбаде». Как ни говори, а такой характер одержимости возвратами носило всё позднее творчество Ахматовой – начиная с «Поэмы» и «Северных элегий» и кончая «Энумой элиш», вышеназванными лирическими циклами и «Листками из дневника»”.
В связи с этим перед переводчиком встала та же головоломная проблема, которую так или иначе приходится решать составителям русских изданий, где драма «появилась не меньше чем в трех разных составах, скомпонованных из рассеянных рукописей автора». На основе этих публикаций Поморский составил текст (как я уже отметила, с вариантами), с которого делал перевод.
В этом кратком комментарии Поморский обещает более глубокий анализ драмы в рамках статьи «Анна всея Руси». И обещание выполняет. Но, что характерно для его подхода, начав главку со ссылки на знаменитую статью Недоброво, он замечает, что «критик в поисках истоков поэзии Ахматовой игнорирует театр». И далее следует подробный – но не отходящий от предмета, от Ахматовой, – рассказ о русском театре 10-х годов, о «Бродячей собаке», о возрождении в ту эпоху русских традиций лицедейства. «Понятие это [лицедейство], – пишет Поморский, – живо в ахматовском контексте: в стихотворении, написанном при известии о мученической смерти Гумилева и слухе о самоубийстве Ахматовой, Хлебников наделил себя титулом Одинокого лицедея, возвращаясь к воспоминаниям 1915 года и прямо называя Ахматову». В спектакле кузминского «кукольного вертепа» (Рождество 1913) Поморский отмечает «союз вертепа и мистерии», о котором после спектакля писал в «Аполлоне» Сергей Ауслендер и который важен и для драмы «Энума элиш». Один из выводов, к которым приходит здесь переводчик, таков:
“В «Бродячей собаке» расположен центр мира всей «Энумы элиш» – от вавилонской мистерии до современной политической пародии и любовной арлекинады театральных кулис и сомнамбулических привидений, среди которых блуждает «Гость из будущего», постепенно теряя черты Исайи Берлина. Из «Бродячей собаки» и выводится эта поэтика иронии, замаскированной насмешки, пародии, передразнивания, маскарадного переодевания и, что интересно, скандала (через Достоевского отсылающая к Данте), которая стала подспудной поэтикой акмеизма, – особенно существенная для Ахматовой – как под конец жизни в ее «мистерии для себя» и в «скандальных» антимемуарах, где даже эпохальный для поэтессы и, в конце концов, отождествленный с началом «холодной войны» доклад Жданова является в красках скандала в коммунальной квартире”.
Остановлюсь на этом. До конца главки (последней в статье) еще страницы и страницы. Глубокий анализ драмы «Энума элиш», или «Пролог», или «Сон во сне» и все послесловие заканчиваются загадочной фразой:
«Процесс перед судом памяти длится вечно, приговор на нем – гороскоп».
Хотелось бы в заключение сказать несколько слов и о поразительном качестве переводов. Увы, могу лишь дать честное слово, что переводы прекрасны, а многие стихи казались мне просто написанными Ахматовой… по-польски. Если б она писала по-польски, то так бы и написала.
Чтобы не быть совсем уж голословной, приведу по-польски восемь строчек (мучительно любимых) из Эпилога «Поэмы без героя», знаменитый врез частушечного ритма в вереницу «ахматовских строф»: «За тебя я заплатила / Чистоганом…». Вот перевод Адама Поморского:
Ja za ciebie uiściłam
Hojny datek.
Pod naganem przechodziłam
Dziesięć latek.
W prawo, w lewo – ani kroku.
Jasna sprawa:
I szeleści za mną z boku
Marna sława.
Новая Польша. 2008. №2.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?