Текст книги "Фальшивка"
Автор книги: Николас Борн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
9
Он остался у Арианы до утра. Вернуться в отель было бы несложно и после полуночи, но Ариана попросила – останься! Когда он добрался до ее дома, показалось, что позади остался безрадостный, трудный путь по гористой местности. Дом, окруженный большим садом, стоял в переулке, выходившем на Рю Абдель Кадер. После смерти мужа Ариана не сняла другую квартиру, поменьше, осталась в прежней, хотя платить за нее приходилось дорого. С улицы к входной двери вела лестница в несколько ступенек из красноватого песчаника, с балюстрадой, украшенной особыми толстыми столбиками, похожими на капители колонн, на них стояли кадки с пальмами. Первый этаж занимал семидесятилетний австриец, востоковед, в 1936 году женившийся на еврейке, которая была родом из Венгрии; говоря «Европа», старик всегда имел в виду только Англию, а после Второй мировой, когда он снова стал ездить на запад, только в Англию и ездил. Он с довоенных лет не бывал в Германии и не хотел ее видеть, но в Австрии тоже не бывал и видеть ее тоже не хотел. Еще Ариана рассказала, что при всем том старик и его жена не сторонятся австрийцев или немцев, как раз наоборот, буквально ищут знакомств с ними, во всяком случае здесь, в Ливане. Окна в первом этаже забраны чугунными решетками. Вообще хороший дом. Плоскую крышу также окружала балюстрада из песчаника.
Ариана прожила тут с мужем несколько лет. Странно было то, что в этот раз не она – он смотрел на нее во все глаза. Он остался до утра, но пришлось себя убеждать, что остался не просто так, а чтобы провести с ней ночь – настолько самому не верилось. Стрельбы слышно не было, лишь изредка чуть-чуть вздрагивал пол под ногами. Приподняв занавеску на окне, он увидел позади каменной садовой стены, неожиданно близко, длинное многоэтажное здание – жилой дом. Почти все окна в нем были затемнены. Ариана рассказала, что две недели назад полночи просидела в подвале этого дома, так как по кварталу велся обстрел из Ашрафие.
Пока Ариана накрывала на стол, он смотрел на нее словно на старую приятельницу, которая, как и он, давно оставила мысли о том, что между ними может возникнуть желание близости. Ариана, казалось, деликатно и бережно поддерживала это идеальное равновесие, не хотела, чтобы чаша весов склонилась в ту или иную сторону. Выглядела усталой и бледной – хотя, возможно, дело было в тусклом освещении – ведь столько пришлось бегать, толкаться в толпе, задерживаться, забывать о себе, забывать о других и внезапно осознавать ничтожность, сокрушительную ничтожность своего существования здесь и теперь. Разве к этому имеют отношение мужчины, веселые жестокие собратья, цинично быстро приходившие и уходившие, разве что-то значил при этом ее муж, араб? Казалось, глубоко в душе у нее обида, так глубоко, будто обида эта врожденная, подумал он, и никто не может избавить ее от этой обиды. Обиду она сама себе причинила тем, что живет, существует? Об этом не хотелось думать.
Поверил, – а с какой, спрашивается, стати? – что она тебя поняла и, несмотря на это, не презирает. Но поверил, и совершенно не имеет значения, если она пока ничем не проявила своего отношения к тебе. Когда она открыла дверь, он застыл на коврике у порога и стоял, пока, схватив за плечи, она не втащила его в дом. Стоя на пороге, он был хорошо различимой целью, поэтому она захлопнула дверь и лишь тогда поцеловала его, и он принял поцелуй будто награду, вытянувшись по стойке смирно, и даже теперь, казалось, все еще чувствовал, что впервые был удостоен награды за то, что он – это он. Но и другое чувство не покидало, неприятное: как будто она напала на него врасплох, подкараулив в минуту беспечной рассеянности. Потом она занялась какими-то последними доделками на кухне, а он говорил о ломоте во всем теле, ознобе, головной боли. Правду говорил, а все-таки запнулся и замолчал, вдруг сообразив – ты же набиваешь себе цену, давая ей понять, как это благородно – взять на себя заботы о тебе. Должно быть, она заметила, что жалобы на самом деле не имели значения – ему просто нужно было о чем-то говорить.
Настало молчание. Он старался придумать, о чем они могли бы поговорить. Все перепуталось. И то, что сейчас начиналось у него с Арианой, тоже было непонятно, и здесь все перепуталось. Она сказала, нет, помогать на кухне не надо. Он спросил:
– Тебе неприятно, что я, как собачонка, хожу за гобой, без толку слоняюсь по квартире?
– Ну что ты, – сказала она, – мне это нравится.
В голову ничего не приходило, кроме лживых мыслей или, во всяком случае, несущественных, он наугад «подхватывал» их где-то на периферии сознания. Бывают ли мысли лживыми? Или это просто недопонятые мысли? И понимаешь до конца, наверное, лишь те мысли, которые можно претворить в действие. Но вскоре он вообще перестал понимать свои мысли, любые, даже те, которые еле ползли. Он подумал: все сейчас сводится к одному – не утратить понимания того, что понял раньше. А понять или хотя бы постепенно осмыслить новое, об этом нет и речи.
Когда Ариана смеялась, на ее лице появлялось бесшабашное выражение, все тяготившее ее сразу исчезало. Она вдруг стала оживленной, решительной, готовой принять все, что угодно, принять бой, если надо, и даже пойти на подлость, стать соучастницей преступлений, творившихся за стенами ее дома. Всего лишь на миг – казалось, он бросил взгляд в какую-то другую комнату, в подпольную штаб-квартиру Арианы, и тут же дверь захлопнулась. Ариана сидела за столом и дышала часто, словно действительно случилось что-то такое, от чего захватило дух.
Когда они ужинали, дом вздрогнул от взрыва, близкого, – должно быть, в саду. Даже сквозь задернутые занавеси они увидели: огненный сноп взметнулся в небо и медленно осыпался вниз. Они встали и подошли к окну, не спеша, как будто каждый старался внушить другому спокойствие. Вернулись за стол и продолжили ужин. Ариана рассказала о своей семье, в которой все были католиками новоапостольской церкви.[14]14
Новоапостольская церковь (ирвингианская), основателем которой был шотландский проповедник Эдвард Ирвинг (1792–1834) отделилась от католической церкви в 1831 году; члены этого религиозного течения стремились к обновлению церкви путем возрождения апостольского служения; с XIX в. получила распространение также в Германии.
[Закрыть] Когда ей исполнилось восемнадцать, она вышла из церковной общины, скорей всего потому, сказала она, что не пожелала быть какой-то «особенной» в глазах своих друзей. Но со временем, поразмыслив, поняла, что отказалась от веры, так как не могла спокойно слушать бесконечную болтовню о конце света.
– Да, наверное, я и в самом деле уже не могла этого выносить. Я верила в конец света, но не могла верить трепотне о последних временах и конце света. Должно быть, я рассуждала так: «Конец света? Вот и прекрасно, пускай настает, но только не в один миг, пусть растянется во времени, я не желаю знать об этом, не хочу, потому что все вокруг твердят, что настали последние дни, а сами очень ловко устраиваются в жизни, думать не думают отказываться от своих планов на будущее и продолжают планировать свою жизнь, невзирая на конец света». Примерно в таком духе я рассуждала, и это определило мое решение. В конце концов своей болтовней они добились лишь одного – я стала верить не тому, что говорили, а как раз наоборот – что дни, последние они или не последние, всегда бегут вперед. Я верила даже, что жизнь продолжается только потому, что она всегда продолжалась с тех самых пор, как возникла. А после первой ночи с мужчиной я вообще перестала верить во что бы то ни было. И сегодня отлично это понимаю. Отец меня проклял, нет, вслух ничего не сказал, но все было ясно. Потом тайком нашел меня, и мы с отцом виделись, но нельзя было, чтобы кто-нибудь об этом узнал, даже мама.
В саду едва различимо поблескивала трава, на газон падал слабый свет. Ариана открыла окно. И тут они услышали вой, крики, вопли, которые летели из жилого дома напротив, хотя его нечеткие очертания на фоне неба были прежними, без изменений. Внезапно загремели удары, много, целая серия. Они отошли от окна, на минуту оглохнув; голоса людей потонули в грохоте.
– Как это неприятно, – сказала Ариана. Но обстрел был дальше, чем показалось в первую минуту. Взрывы они слышали, но ни огня, ни зарева видно не было. – Будем надеяться, не приблизится. – Она закрыла окно.
А он улыбался. Ему тоже хотелось, чтобы отдаленная стрельба, которой они даже не слышат, не принесла разрушений и вообще, чтобы обстрела на самом деле не было. Ведь это важно, если хочешь с кем-то спокойно поужинать и провести время. Подумав так, он почувствовал, что утратил нечто вроде «морали», и ощутил неукротимую радость, впрочем, нет – насчет «морали» все не так просто. Ему было хорошо, по-настоящему хорошо, ведь, как он считал, здесь, сейчас, он наконец может не лицемерить. Здесь, сейчас, можно без стеснения отбросить любые муки совести, любое негодование, любую жалость и презирать принципы ангажированной журналистики, которые то вдалбливают репортерам в головы на всевозможных курсах и тренингах, то велят забывать… Делиться опытом, не имея опыта, выплескивать эмоции, твердить об ответственности, – до чего же скучная обязанность, преснятина, с души воротит. И ничуть он не лучше других – хуже. Занимается подделкой опыта, изготавливает фальшивки, да еще с каким задором…
Закурив сигарету, он поперхнулся дымом. И подумал: мыслями своими поперхнулся. Он страшно раскашлялся, весь затрясся, приступ долго не проходил, Ариана – когда сквозь выступившие слезы он снова смог что-то различить, – стояла рядом, нервно стиснув руки.
– Вообще-то я хотел спросить тебя об одной вещи, – сказал он.
– Спрашивай. Да спрашивай же!
– Я хотел спросить, какой он был, твой муж?
– Он был очень хороший и очень старался быть хорошим. Однажды у него завелась любовница. Он знал, что я знаю. Он считал себя виноватым перед самим собой. Иногда мне казалось, что он считал себя виноватым и передо мной. Всю жизнь жутко подозревал меня в изменах, но никогда не обижал. Тебе это интересно? Несколько лет мы прожили очень хорошо. Потом решили взять в приюте ребенка. Ребенок – это было самое главное. Мы были уверений: у нас будет не какой-нибудь, не просто ребенок, а «наш ребенок», и такого ребенка, «нашего ребенка», мы бы, конечно, сразу узнали среди других.
– Но так и не узнали?
– По-моему, узнали десятерых или больше. Но ни разу нам ребенка не отдали, потому что наш брак был смешанным. Выходит, каждый раз мы ошибались. Ничего другого не оставалось, вот и ошибались.
– А почему ты все-таки хочешь завести ребенка теперь? Ты же теперь одна.
– Даже не знаю, как тебе объяснить… – Ариана стала очень серьезной и, опустив глаза, смотрела на свои руки. – Попробую, но ведь наверняка слова будут не те. Может быть, я хочу ребенка, только чтобы не быть одной… Нет, это неправда. И не подумай, что у меня навязчивая идея насчет одиночества, если я скажу – ребенок тоже не будет один. Понимаешь, тот, наш ребенок, он по-прежнему существует, хотя я не представляю даже, как он выглядит. Не могу себе представить. Но он не придуман мной, не выдуман, я не сочинила все это из каких-нибудь гуманных побуждений, – ничего подобного я не хочу. Потому что это было бы неправдой. У меня просто есть неопределенная и все же очень, очень определенная любовь к этому ребенку.
Он помог ей собрать и отнести на кухню грязную посуду. Пол под ногами задрожал. И воздух тоже вибрировал от близких, на сей раз действительно очень близких разрывов. Они остановились и спокойно поглядели в глаза друг другу, без всякого волнения, – странно, что без волнения, подумал он. Поставили на стол тарелки и что там еще держали в руках. Ариана выключила свет в коридоре и приоткрыла входную дверь. Ни гула, ни грохота – шум улетел из сада куда-то далеко, но в соседней многоэтажке на всех балконах были люди, похожие на тени, они что-то делали, двигались.
– Побудь здесь, я схожу посмотрю, что там, – сказал он и спустился по ступенькам в сад.
Ариана осталась на пороге открытой двери, уходя, он услышал ее слова: «Как же так, ведь объявили перемирие…» Вспомнил: во внутреннем кармане куртки лежит письмо Грете, а куртка в кухне, висит на стуле. А ты тут в яркой белой рубахе. Письмо за эти два дня устарело, оно теперь не имеет никакого смысла. Глаза быстро привыкли к жидковатому молочному свету луны, от которого чуть поблескивала листва лавров. Из многоэтажки доносились голоса, люди на балконах перекликались, о чем-то быстро переговаривались. В саду, похоже, все было цело, нигде не видно воронки от снаряда, вершины кипарисов чуть покачивались. В небе над Старым городом метались сполохи огня, резко, толчками взлетали и уносились в сторону гор клубы дыма. Вернувшись к дому, он прошел вдоль стены и за угол, здесь был вход в квартиру первого этажа. С этой стороны садовый участок был узким – как раз в ширину мощеной дорожки и пальмовой изгороди. Сразу за изгородью проходила ограда – кирпичная стена высотой около двух метров. Он затаил дыхание – хотелось успокоиться – и вошел в глубокую нишу у входной двери, куда не достигало даже слабое мерцание луны. Прислонившись к двери, взялся за ручку в виде металлического шара. Дверь не поддалась ни на миллиметр. Гладкий металлический шар под ладонью был неподвижен и тверд. Почему-то не хотелось возвращаться в квартиру Арианы. Странно, почему? Совершенно не верилось, что он действительно слышит как бы протяжное шипение и хлопки медлительных лопастей, знакомый звук, он остановился, ступив на дорожку, и прямо над кирпичной стеной увидел взмывший в небо, расширяющийся кверху огненный сноп и лениво взлетающие в огне темные комья. Взрыва не услышал. Тело отбросило, словно оно бешено рванулось бегом, неостановимо. И тут же он вновь очутился в спасительной нише. Кто-то кричал, звал его, ну да, «Георг». Имя прозвучало будто чужое, он не ответил. Но все же смог спокойно поглядеть, подняв голову, на верхние балконы многоэтажки. Никаких голосов, никакого движения теней. Перед ним стояла Ариана. Положила руки ему на плечи, что-то говорила, что – он не понял. Улыбнулся, глядя на нее, затряс головой и зажал кулаками уши. Они вернулись в квартиру. Ариана вела его. Нет, это не случайные, шальные снаряды, конечно нет. Он хотел сказать об этом Ариане, не смог, опять затряс головой. И обрадовался, так как она тоже ничего не сказала. Эльза, Карл, Грета – подумал о них, о том, что Грета ничего не знает, и хорошо, в каком-то смысле это к лучшему. Ее неведение – словно не занятое, ожидающее его укрытие, вот только попасть туда он не может, не пускают… Когда вошли и Ариана заперла дверь, уши все еще были заложены.
Она выключила свет во всех комнатах, оставила лишь две горящие свечи на каминной полке. Запахло кофе, она разлила по рюмкам коньяк. Спросила, напомнив, что уже предлагала это раньше, не хочет ли он вместе с ней пойти в соседний дом, там есть подвал. Она заметила, что люди в том доме покидают квартиры. Сама она предпочла бы остаться здесь.
– Но решать тебе, – сказала она.
– Нет, я не хочу ничего решать. Давай просто останемся, зачем принимать какие-то решения.
– Мы успеем, если что, перейти туда, – сказала она. – Если дело пойдет еще хуже.
После кофе с коньяком они выпили еще вина, и обоих охватила непонятная пылкая поспешность или задор, возраставший с каждым новым ударом, от которого сотрясался дом. Ариана сказала, что в последние месяцы уже раз десять пришлось вставлять вылетевшие оконные стекла. Он смотрел на нее долго, неотступно, и каждая секунда, их секунда, когда они вместе, была полна этой неотступности. Хорошо бы понять, сможет ли он спокойно пережить все, что бы ни случилось. Шел одиннадцатый час. Они сидели рядом, совсем близко, на диване. Его тянуло к ней, но как раз поэтому он думал – нельзя, нельзя касаться. Она положила руку ему на плечо, и без всякой задней мысли он рассказал о пережитом вчера вечером, ничего не прибавив. В рассказе время предстало как невероятно насыщенное, каждая секунда была наполненной, каждый миг – плотно пригнанным к следующему. Даже передышки, когда он просто сидел в отеле, теперь, постфактум, стали элементами драматургии, необходимыми паузами. Упомянув об их вчерашнем телефонном разговоре, он почувствовал тепло в груди. Вспомнил Рудника, рассказал о нем Ариане. Рудник – чудовище, немец, кошмарный, чудовищный тип, здесь, в Ливане, у него какие-то подозрительные знакомства и связи, он чего-то ждет, какого-то часа, несомненно, это чувствуется во всем: он ждет своего часа. Говорил о Руднике, а думал почему-то о Хофмане – как тот стучится в его номер и, не получив ответа, прислушивается, приложив ухо к двери.
Ариана спросила о его жене и тут же добавила:
– Если не хочешь, не рассказывай.
– О да, – сказал он, – непростая задача. – Хотелось ответить лишь чуточку недовольным тоном, а получилось совсем не то – вроде обратил все в шутку.
– Нет, если не хочешь, не надо. Конечно, зачем же?
– Ну что ты. О чем тебе рассказать? Как она выглядит, чем занимается?
– Нет.
– Спроси конкретно, я отвечу на любой вопрос. – Почему бы и не поговорить о Грете, что тут плохого? Но доверительный, исповедальный тон, жалобы – ясно же, что ими кончится, – вот этого не надо бы. К чему? И вообще лучше бы ничего не рассказывать Ариане, просто быть с ней, не нужно, чтобы в их отношениях появились какие-то условия, да, лучше всего – не припутывать сюда прошлое, его прошлое. – Ну ладно, – сказал он. – Давай не будем об этом. О детях я тебе рассказывал раньше. А о ней мне не хочется говорить, да и пошло это. Конечно, пошло – ведь если начну, то непременно получится, что я, как следователь, что-то буду раскапывать о ней и о себе. Или буду сыпать ходульными фразами, или заикаться, каждое слово точно пинцетом выуживать.
Уже невозможно стало сидеть так близко и продолжать разговаривать, трусливо оттягивая минуту, когда их повлечет друг к другу, когда они лягут в постель. Но слова по-прежнему были изощренно осторожными, как будто шла игра, в которой партнеры ведут себя учтиво и строго придерживаются правил. Рано, рано, рано, все еще рано – оба говорят, говорят, и всему придают такое важное значение, и ко всем словам относятся так серьезно – до чего же она непонятна и до чего невыносима, эта нерешительность. Может быть, Ариана ждет, когда он наконец соберется с духом и перестанет скрывать от себя, чего хочет. Но в глубине души он чувствовал: сейчас было бы ошибкой уступить собственной прихоти, – ведь только прихотью это можно назвать. И он предложил пойти куда-нибудь, в бар например, если, несмотря на поздний час, найдется открытый бар. Ариана сразу согласилась.
Они вернулись довольно скоро. Открытый бар нашелся в Рушехе. Но если туда они поспешили, чтобы не быть наедине, то долго оставаться в баре не смогли из-за возбуждения, из-за мгновенно усилившейся тяги – как можно скорей обняться, прижаться друг к другу. Они бросили машину возле ворот и, схватившись за руки, пригнувшись, пробежали к дому и поднялись по ступенькам. Тут Ариана опять предложила пойти в подвал соседнего дома, но он в ответ даже не покачал головой.
10
Свежесть и чистота утра наводила на мысли о начале, во всем было ожидание чего-то нового, потому что солнце уже пригревало и брезжил мирный свет. Ариана отвезла его в отель. Сады были полны библейским струящимся светом, каждый проблеск в их глубине – точно крик ликующей радости. От Арианы, кроткой и притихшей, исходил мир. И от него тоже исходил мир. Даже люди, бродившие среди развалин, покинутые, столько претерпевшие, вновь принявшиеся за поиски, казалось, занимались самыми обычными, будничными делами. Машину остановил всего один патруль, бегло проверили документы. Очевидно, в утренние часы никаких серьезных событий здесь просто не бывает. Война бессильна против библейского света.
Взвинченность и усталость. Прекрасное чувство, как после одержанной победы. Они почти не спали, заснули часа на два перед рассветом, когда грохот на улице стих. Позавтракали, Ариана дала ему стеклянную пробирку с таблетками хинина, его все еще лихорадило и каждую минуту бросало в пот. Но сейчас настроение омрачалось лишь мыслью, что возле отеля надо выйти из машины и расстаться с Арианой. Как хорошо было бы очутиться вместе с ней где-нибудь подальше отсюда, в Аммане, в Дамаске. Навстречу проехал автомобиль с выбитым лобовым стеклом, лица водителя и пассажира были хорошо видны, различались четко, будто знакомые. А Грета далеко, лицо у нее совсем нечеткое, а у детей – они во дворе – лица бледные, смущенные. Как трудно думать обо всем сразу, мысли разбегаются, рассеиваются. Равнодушие растет день от дня; все – равно и равно далеко. Ты выбит из привычной колеи, но абсолютно спокоен.
Ночью, в постели, они опять пили вино. Ариана оставила гореть ночник. Вой, визг, грохот разрывов часто раздавались совсем близко, где-то рядом, или будто над головой, будоража и подстегивая, словно наркотик, от него бурлила и пылала кровь, их кровь, которая лишь по воле случая не пролилась, не хлестала из ран. Язык развязался, он почувствовал, что может наконец говорить, может высказать, взволнованно высказать все – о том, кем она стала и что значит для него. Он смог говорить об этом именно тогда, не раньше и не позже, и все было правдиво, все было верно. Он лежал уткнувшись в плечо Арианы и говорил, говорил обо всем сразу, говорил, окутанный ее дыханием, говорил и слушал.
Она ласкала его. Быть может, когда он пришел, она не хотела того, что произошло – близости с ним, но потом, ночью, выйдя из ванной, она сбросила халат и прижалась к нему всем телом. Они знали друг друга уже столько времени – так ему казалось, – но впервые касались, впервые ощущали друг друга. Он почувствовал в себе силу – но не тупую мужскую удаль, нет, скорей все было похоже на сдачу в плен. Ариана что-то шептала. Грохот, будоражащий наркотик, был где-то рядом. Они могли бы открыть окна и умереть.
Должно быть, когда они обнялись, все уже было сказано, потому что потом все слова казались лишь слабой тенью возбуждения, и они не придавали словам ни малейшего значения, слова были так же безразличны, как война, не прекращавшаяся за стенами дома. И странным показались собственные мысли, то, о чем думал, до того как она легла к нему, – на самом деле она видит в нем другого, на самом деле он не тот, кем она его считает.
Они договорились встретиться вечером, если ничто не помешает. На всякий случай Лашен предупредил, что, может быть, они с Хофманом поедут в Дамур и, если удастся, наведаются в штаб-квартиру палестинцев.
В гостинице портье передал ему большой конверт. Лашен вскрыл его в лифте. В конверте оказалась брошюра с бледными фотографиями, на скорую руку напечатанная на плохой бумаге – несколько скрепленных в уголке листков, оттиснутых на гектографе. Свидетельства людей, выживших во время резни, когда были убиты почти все мусульмане, работавшие на здешней электростанции. Далее сообщение об осаде и разрушении Карантины, и в заключение – призывы к солидарности с народом Палестины, заявления о непреклонной воле к победе.
Лашен прилег на кровать и прочитал все тексты. Пылающие подписи под фотографиями – грубая пропаганда, антиимпериалистические и антифашистские лозунги, «…what the Germans did to the Jews…»[15]15
«…то, что немцы совершили по отношению к евреям…» (англ.).
[Закрыть]Что же так обескуражило? Он понял что. Этим людям, бойцам Фатх, не имеющим шансов и обретающим все большую силу от сознания собственной малочисленности, следует все-таки быть более разборчивыми в средствах, сейчас они бессильны и не должны так истерично, да еще угрожая, вопить о том, что в конце концов настанет мир и справедливость восторжествует. Да, жаль…
Он взялся за работу, начал делать черновые заметки. Вначале писал очень спокойно и сухо, предложения получались сложными и длинными, слишком пространными, и ладно – это будут кулисы. Описал дымовое облако над Маслахом и Карантиной, столбы дыма, которые тянутся в направлении гор, сияющих, искрящихся в лучах солнца, здешнего волшебного света, потом вывел в углу листка вчерашнее число и описал сражение в Баб-Эдрисе, когда невозможно было определить, где проходит линия фронта, так как бойцы обеих враждующих сторон вели стрельбу из укрытий. Он привел отрывок из рассказа очевидца, уцелевшего во время резни на электростанции, сюда же вставил несколько фраз, которые набросал вчера, – об эскалации реваншистских устремлений. А вот жители района Зукак эль Билат (там жила Ариана), писал он, редко просыпаются, разбуженные стрельбой. По ночам они стоят в темноте на балконах своих домов и переговариваются, обмениваясь последними новостями… Стоп. Он зачеркнул последнюю фразу… Днем и особенно в светлые утренние часы, когда над землей стелется туман, люди занимаются обычными делами, и видишь, что они полны неистребимого жизнелюбия, радости и, можно сказать, предаются спокойному безделью.
Недурно. Кажется, очерк получится очень хороший. А может, и не получится. Да нет, все отлично. Не хватает, пожалуй, точных, выверенных подробностей, конкретного материала, да, нужно побольше личного, добавить имена, привести чьи-то слова.
Он чувствовал подъем. Что его вызвало? Все еще не рухнувшая вера в правдивость написанного. Ведь кое-что и правда пережито им самим, и он может об этом написать. Лоб горит. Должно быть, глаза вытаращены, но скоро они снова станут маленькими и глубоко затаившимися в глазницах, в бездонной тьме… Грета внимательно читает его очерк, а он тем временем сидит в углу за маленьким журнальным столиком и придумывает подписи к фотографиям. Что ж, и в такой фальшивой ситуации я прекрасно могу существовать, другие могут, ну и я смогу, не хуже других. Я живу здесь, в Бейруте, давно живу, занимаюсь торговлей… Нет, у меня свое агентство, я прожил в Ливане несколько лет, лицо загорело, стало смуглым, мне еще нет сорока. В Германии я банкрот, ну да, я разорился, обанкротился в Германии, дорога туда заказана.
Письма от Греты – этого ждать не приходится. Почту не доставляют, да она и не напишет. Дети здоровы. Ну и хорошо, что нет известий, что не приходят новости из Германии, что здесь нет ни газет немецких, ни еженедельников, в которых вопит и громыхает германская мощь.
Раз и навсегда ты привык к той комнате, к часам и ночам с Арианой. Теперь ваши отношения уже имеют прошлое, и у них есть будущее. Они еще не исчерпаны, каждое прикосновение вспоминается как нечто мимолетное, ускользающее, и нужно это поймать, и тогда оно станет всем. Но, думал он, уже сразу, с самого начала отброшено то, что превращает отношения в интрижку; в них нет ничего от романа или связи. Он ощущал силу, которая не иссякнет и спустя годы, которая не потерпит никакой жалости к самому себе, той жалости, что раньше, когда Ариана еще не вошла в его жизнь, часто застигала его врасплох. Ариане ничего не надо делать, чтобы удержать его. Для этого ей достаточно просто быть. Сейчас она в посольстве, курит в своем офисе, раскладывает письма в папки. Грета тоже курит и думает о нем. А он осторожно кладет на руки Арианы ребенка. Это ее ребенок, никаких сомнений. Зачем ты пишешь? Чтобы на улице произошло то, о чем пишешь. Возле дома по-прежнему зияет канава, вырытая теплотехником траншея, прикрытая ветошью и стекловатой, тут же – кирпичи, над канавой – дощатые мостки. Ладони вдруг опять будто обхватили голову Вольфа, шишковатую, корявую башку. Он написал несколько вполне благожелательных строк о палестинцах. Достаточно часто они ведут себя как последние подонки, но, несомненно, их песенка спета, если против них будет действовать международный заговор, а это весьма вероятно. И все-таки, писал он, даже если заговор приведет к каким-либо действиям – насколько эффективным, никто не в состоянии предугадать, – все-таки будут продолжаться поиски «мирного решения проблемы». Последнее, на что по-человечески притязают палестинцы (этого он не написал), – не найдя понимания ни у кого во всем мире, остаться непонятыми и принять на себя ответственность за это непонимание и за гибель народа, гибель женщин и детей. Рудник видел трупы детей, ты видел их только на фотографиях. Но ты слишком хорошо знаком с откликами на здешние события и знаешь, что в Германии громко (уж он-то поднаторел в различении громких и тихих голосов) призывают христиан Ливана нанести ответный удар, а что касается палестинцев, то в Германии считают, что евреи, которым однажды «показали», теперь решили «показать» другим, то есть палестинцам. Оставался открытым один вопрос: о средствах и методах.
А Грета смотрит, как дети вырезают картинки из журналов, а Верена возится на кухне, и лицо у нее еще более гладкое, чем обычно, на коже ни морщинок, ни пор. А сам он тупо слоняется по комнатам. С заплывшими глазами, жирный, подвязывает розы, всю душу отдавая этому занятию.
Отрываясь от писанины, он смотрел в окно. Сады, улицы, крыши, окна. Но не видно, что там в глубине, не видно нутра, в котором все кипит от праведной ярости; что же видно? – мирная, действительно мирная жизнь. Эти краски несокрушимы, от них на всем словно легчайший слой цветочной пыльцы. От этих красок жжет глаза, а может, его опять лихорадит. Но солнечный свет действительно прекрасен – сверкает зелень живых изгородей, пестреют яркие зонтики и полосатые оконные маркизы, фасады желтые, как песок или глина, – от этих красок во всем теле разливается легкость. Но тут же его снова затрясло от озноба и бросило в жар – будто последовало чье-то возражение или совет быть осторожнее. Лихорадит – вот и прекрасно. Тем лучше работается. Спину и плечи ломит, это замечательно. А вчера ведь думал: как было бы хорошо по-настоящему заболеть, лежать пластом. Ерунда, в конце концов ко всему привыкаешь, ну и вытерпишь пару дней в компании такого типа, как Хофман, который уж точно не забивает себе голову мыслями о здешних проблемах.
Между сегодняшним состоянием и тем, что было вчера и позавчера, колоссальная разница. Лихорадочный жар, ломота, боль – они пока еще нужны, а потом, когда надо будет, он «вычистит» все это. Лишь дописав последние строчки, он принял таблетку хинина, из тех, что дала Ариана, достал из холодильника и залпом выпил бутылку пива. На руках еще был слабый запах Арианы, запах, который впервые он почувствовал, когда они переходили через какую-то улицу. Он тогда посмотрел на нее – шрама на лице не было. Посмотрел в точности так, как, давно когда-то, впервые в жизни смотрел на женщину… Впереди серьезная работа, война не кончается вдруг, за один день. Предстоит написать еще много, он будет посылать отсюда корреспонденции, статьи, очерки о неслыханных вещах. Пусть эти неслыханные вещи шарахнут по Германии, пусть там всех проберет насквозь, и далеко не сладостной дрожью. Отныне – никакого малодушия. Лихорадка – это хорошо, лихорадка бодрит. Надо, пожалуй, выйти проветриться, на улице пот быстро высохнет. Только бы не встретить Хофмана. Два-три дня иногда бывают более насыщенными, чем целые годы. Он сидел в номере, но мысленно уже рисовал себе, как активно будет действовать в городе, как от его активности все разом изменится.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.