Текст книги "Игра судьбы"
Автор книги: Николай Алексеев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Вдруг легкая, как газель, выскользнула из чащи виноградника стройная черногорка, восклицая:
– Москаль! Николай!
Крепко обвили его стан мягкие, горячие руки, жарко прильнули уста к его губам.
– Николай! Юнак мой! Богатырь мой, – лепетала красавица.
В сильных, стальных объятиях сжал ее Свияжский. Страсть захватила. Горячая волна прилила к сердцу.
– Драгиня! Хорошая моя…
Девушка так и припала к нему в страстном экстазе.
– Бери меня, свет очей моих!.. Твоя я… Твоя гордая Драгиня, – шептала она, положив голову на его плечо.
– Ай да москаль! – раздался за ними злобный возглас. Молодые люди обернулись.
В сумраке темным силуэтом вырисовывалась высокая фигура Данилы Вуковича.
– Ай да москаль! – повторил черногорец. – Мастер кружить голову глупым девчонкам. Да и чего же? Не опасно, для этого смелости не надо.
Свияжский был в особенном, приподнятом настроении; он готов был на безумную борьбу, готов был играть своею жизнью; что-то могучее и страшное поднималось в груди. Он готов был весь свет вызвать на бой, но не отдать этой девушки, которая испуганно прижалась к нему и биение сердца которой он слышал. Нахлынул какой-то странный задор.
– У меня смелости довольно, Данило, чтобы проучить и таких парней, как ты, – ответил он, выпрямившись и смотря в упор на Вуковича.
– Ой ли? Вот как? – злорадно воскликнул черногорец. – Видишь эту скалу? – добавил он, указывая на островерхий утес, горевший в пурпуре зари.
– Ну вижу.
– Там место только для двоих. Если там сражаться, то раненый должен упасть вниз и разбиться об острые камни. Если ты так храбр, то пойдем туда и подеремся на ятаганах или саблях.
– Ни на ятаганах, ни на саблях. У меня с собою только боевая шпага; я готов ею биться с тобой.
– Николай! Москаль! Он убьет тебя. Он нарочно вызвал… Николай, не ходи! – воскликнула Драгиня, ухватившись за одежды Свияжского.
– Против твоей шпаги у меня сабля. Идем? Или тебе удобнее остаться с нею? – с насмешкою промолвил Данило.
– Оставь, Драгиня, я не девочка. Надо показать ему, как бьются москали. Пойдем, Вукович, пойдем! Моя шпага научит тебя многому! – воскликнул Николай Андреевич с несвойственной ему ажитацией.
– Научишь меня, Данилу Вуковича? – громко расхохотался черногорец. – Идем! Взгляни в последний раз на свою Драгиню.
– Москаль! Москаль! – взывала черногорка. Однако соперники уже взбирались на кручи.
Вскоре все обитатели монастыря Бурчела обратили внимание на две мужские фигуры, показавшиеся на вершине гигантского утеса, озаренного отблеском заката. Видели, что в руках у них сверкает оружие.
– Да ведь то Вукович бьется с приезжим москалем! – с удивлением восклицали черногорцы.
– Значит, конец москалю. Разве против Данилы кто устоит?
Чуть слышно долетал до низу лязг оружия. Сотни глаз с напряженным любопытством следили за бойцами. Драгиня стояла как окаменевшая и шептала молитвы.
Вдруг единодушный крик десятков голосов потряс воздух: все видели, что сабля Вуковича, словно вырванная таинственной силой, вылетела из его руки и, сверкнув, упала в пропасть, а москаль быстро, как молния, концом шпаги что-то сделал с лицом Данилы, потом вытер клинок и, смеясь, стал спускаться с горы. Вукович замер на месте, а на его лице виднелся яркий крестообразный кровавый рубец. Искусство победило силу: опытный и отличный фехтовальщик, Николай Андреевич сумел шпагой парировать бешеные удары сабли противника и наложить позорное клеймо на лицо черногорца.
Драгиня встретила его трепещущая от счастья.
– Москаль! Николай! – лепетала она, ласкаясь к Свияжскому, и он возвращал ей ласки.
А несколько часов спустя, когда прошел пыл юного возбуждения, Николай Андреевич сам себе удивлялся, лежа в своей каморке: этот поединок, ласки Драгини…
«И ведь не люблю, не люблю ее!» – думал он.
Совесть больно уколола его, перед ним пронеслась бледная, страдальческая тень Дуняши.
XXV
6-го августа в Цетине тянулись целые толпы черногорцев всякого возраста: всем было известно, что предстоит народное собрание для суда над Степаном Малым.
Губернатор, двадцатилетний юноша, который, в сущности, и являлся единственным властителем, как сообщает Долгорукий, донес князю, что Степан возмущает народ, и Юрий Владимирович решил разом покончить вопрос о надоевшем ему самозванце. На народном собрании он властно приказал заключить Степана в тюрьму за непотребные речи.
Малый безропотно подчинился этому требованию. Он выколотил трубку, встал и сказал:
– Ведите!
Несколько вооруженных людей отвели его в тюрьму. Черногорцы, еще так недавно повиновавшиеся малейшему его слову, не протестовали.
Но вскоре Долгорукий сам раскаялся в своем решении, и его взяло сомнение, точно ли так виноват Степан. По удалению Малого в стране наступила полная анархия; губернатору никто не повиновался, владыки Саввы не слушали. Кровная месть, которую старался вывести Степан из народных обычаев, снова вошла в полную силу. Очевидно, влияние самозванца было только благотворным. Долгорукого взяло раздумье.
– Ты вот что, – сказал он как-то Свияжскому. – Сходи-ка к этому, к Степке-то, в тюрьму да порасспроси его хорошенько.
Приказание надо было исполнить.
При трепетном свете факела, который держал тюремный сторож, в душной, донельзя грязной камере Свияжский увидел недавнего черногорского народного вождя. Малый поднялся с груды прогнившей соломы; Николай Андреевич, взглянув на его бледное, изможденное лицо, ожидал жалоб, но вместо этого услышал только:
– Нет ли, москаль, у тебя табачку?
Юный офицер сел на единственный имевшийся в камере табурет и более часа провел в беседе со Степаном; результатом ее явилось его твердое убеждение, что этот человек ни в чем не повинен.
– Что посадили меня в тюрьму – это ничего, – говорил Степан. – А вот как мои детки черногорцы? Небось опять заведут кровавые свары, начнут резать друг друга. Вот о чем болит моя душа. Хотел я учинить мир между ними, покончить с разладицами… Не удалось, стало быть. Жаль. Меня в самозванстве винят. Бог мой! Да когда же я себя именовал великим императорским именем? Чиста моя душа, и хотел я одного: водворения мира Христова.
Свияжский вернулся к князю Долгорукому взволнованным.
– Если этаких людей по тюрьмам держать, так и мне с вашим сиятельством давно надлежало бы в остроге быть, – несколько резко сказал он.
– Так, – протянул Долгорукий. – Подумаем.
На другой день Степан Малый не только был освобожден из тюрьмы, но, от имени императрицы, был поставлен начальным человеком над черногорцами.
Дело, худо или хорошо, было исполнено, и князь Юрий Владимирович собрался уезжать. Собирался и Свияжский, но в последнюю ночь перед отъездом, когда он на объятой сном улице прощался с плачущей Драгиней, пробравшейся за ним в Цетине, высокий человек, выскочив из-за угла, всадил ему по самую рукоять нож в грудь, и убежал, крича со смехом:
– Это тебе за мои царапины!
Свияжского, окровавленного, полумертвого, перенесли в его помещение; к утру он пришел в себя, но ехать ему не было возможности.
– Мы тебя, братец, здесь оставим, – решил Долгорукий. – Поправишься – доберешься до России. А государыне я доложу: она тебя, матушка, милостью своей не забудет.
Долгорукий уехал; Николай Андреевич был бы совершенно одиноким, покинутым в чужой полудикой стране, если бы не Драгиня.
Черногорка, во-первых, отомстила Вуковичу: она явилась к Степану Малому и подробно рассказала о постыдном поступке Данилы. Результатом этого был жестокий приговор, отлучавший Данилу от общества людей: каждый мог убить его, никто не смел дать ему кусок хлеба или кружку воды; Данило стал отщепенцем, опозоренным и проклятым; во-вторых, Драгиня ходила за Николаем Андреевичем, как может только ухаживать горячо любящая женщина.
Крепкое здоровье Свияжского и заботливое попечение Драгини взяли свое: он стал поправляться.
Каких только бесед ни вел он с черногоркой: и о своей далекой родине, и о жизни, и о вере, и о любви! Она слушала его, затаив дыхание, а когда он заводил разговор о своем возвращении на родину, глубоко вздыхала, и ее брови скорбно сдвигались.
И вот наконец настал желанный для Свияжского день: вполне выздоровевший, он уезжал.
Бодрый, веселый сидел он на коне, окруженный конными проводниками. Драгиня стояла возле. При взгляде на ее прелестное, побледневшее личико что-то сжало сердце Свияжского. Но ведь там, впереди, была родина, свои, Дуняша, которую он во что бы то ни стало разыщет, что ему до печали черногорки? Ведь не оставаться же из-за этого!
– Прощай, Драгиня, спасибо тебе, я тебя всегда буду помнить, – сказал он и холодно поцеловал Драгиню в лоб.
Он ожидал слез, однако, она… улыбнулась.
– Помни! Помни! – прошептала она. – Поезжай с Богом! Я буду стоять вот на этой горе и махать платком, пока ты не скроешься из виду. Смотри на мой платок, пока сможешь. Помни, помни черногорку Драгиню, которая тебя так любила! Пошли тебе Бог счастья. И пусть тебя там, в Московии, любят так же, как я. Я вот там – слышишь? – буду стоять с платочком… Поезжай! – И она концом узды хлестнула его коня.
Горячий горный скакун понесся стрелой, однако не долго: вскоре пошли опасные тропки.
Медленно подвигались путники. Время от времени Свияжский оборачивался и кивал головой Драгине: она стояла, стройная, легкая, вся залитая солнечным светом, улыбалась и помахивала красным платочком.
Дальше, дальше отходил караван. Вот уж чуть виднеется фигура Драгини, вот уж чуть мелькает кроваво-красный платочек. И вдруг этот платок словно сорвался со скалы и стремительно, как камень, полетел вниз.
Зоркий проводник воскликнул:
– Глупая! Ведь она бросилась в пропасть!
Свияжский вскрикнул, схватился за сердце и без чувств стал клониться с седла.
Никогда после не мог он забыть кровавый платок прекрасной черногорки.
XXVI
Главнокомандующим русской армией, действующей против турок, князем Александром Михайловичем Голицыным, были очень недовольны в Петербурге. И было из-за чего.
Перейдя Днестр и одержав блистательные победы над турками, Голицын вдруг перевел свои войска обратно за реку; снова переправился, снова имел успех и… опять отступил.
Его отступления придавали туркам смелости и поднимали их дух. Они осмелели до того, что великий визирь Магомет Эмин-паша двинул за Днестр стотысячную армию под начальством Али Молдаванаджи-паши; последний напал на русских, но понес страшный урон. После этого русские сами перешли в наступление и, счетом в третий раз, переправившись за Днестр, стали приближаться к турецкой армии у Хотина.
Известия о тяжком поражении Али Молдаванаджи-паши, конечно, еще не были получены падишахом, когда он посылал свои подарки великому визирю Магомету Эмину-паше, необозримый лагерь войск которого раскинулся под Хотином. Султан захотел отличить доблесть полководца, не только отразившего гяуров, но и прогнавшего их за реку, и даже атаковавшего их. Подарки были хороши, но бережнее всего хранили султанские посланные живые дары – присланных падишахом наложниц. Их было около десяти.
С благоговением поцеловав печать падишаха, привешенную к зеленому шнурку, обматывавшему милостивую грамоту, и, прослушав с почтением содержание послания, Магомет Эмин-паша прежде всего пожелал видеть живые дары.
«Конюх наш и верный слуга, хан Крым-Гирей, прислал нам много сотен красавиц, подобных райским гуриям. Из них-то неизреченной нашей милостью жалуем тебе, рабу нашему, лучших. Усладись и отдохни с ними на ложе от ратных трудов и с новыми силами побивай гяуров во славу Аллаха и Его великого пророка Магомета» – так значилось в султанской грамоте.
Магомет Эмин-паша даже во время военных действий не желал поступиться своими привычками. Его ковровый шатер состоял из нескольких отделений, в одном из которых помещался гарем, неизменно сопровождавший великого визиря и в походах. Туда он приказал привести и султанские живые дары, а затем проследовал для их обозрения.
Стройные красавицы из пленных полек и русских стояли как приговоренные к смерти.
Визирь, тучный, заплывший жиром, шел вперевалку и рассматривал их с таким же видом, как только что перед этим смотрел коней.
– Эту – после вечернего щербета, – сказал он главному евнуху, указав пальцем на златокудрую красавицу.
Евнух поклонился, и великий визирь удалился своей апатичной, медлительной походкой.
Выбранной для услаждения похоти визиря рабыней гарема была Полинька Воробьева.
С той поры как скуластый разбойник убил на ее глазах отца, она пребывала словно в тумане. Она как сквозь сон, помнила, что очутилась в компании многих десятков плачущих женщин, что их сортировали, потом куда-то везли, везли; очень хорошо кормили, но не позволяли выглянуть на свет Божий; затем их осматривал скуластый хан; после плавания по морю состоялся новый смотр, произведенный носатым падишахом, а затем опять затворничество, откорм, как на убой, и новое путешествие. Нервы притупились, чувствительность была подавлена. Хотя Полинька сохранила всю свою красоту, но это все же была только тень прежней красавицы девушки. Что-то неживое виднелось в ее взгляде, что-то вялое в движениях. Каждый жест, казалось, говорил: «Ах! Мне все равно, все равно!». Не было в сердце надежды, а без нее не может быть и истинной жизни.
Однако как ни равнодушна была Полинька ко всему, все же, когда жирный визирь указал на нее пальцем евнуху, она взволновалась, поняв, что значит этот жест.
– Господи! Спаси, сохрани! – молилась она побледневшими устами, забившись в самый дальний угол шатра и не слушая разговоров своих подруг по несчастью, из которых многие чрезвычайно легко примирились со своей участью.
Начинало темнеть. Шумный лагерь затихал.
Полог шатра приподнялся. Вошел старший евнух. Он молча подошел к Полиньке, окинул ее пытливым взглядом с ног до головы и, так же безмолвно взяв за руку, повел ее в ту часть шатра, где жил великий визирь. Девушка последовала за ним как автомат, без возражения, без слез.
Ее привели в обширный шатер, стены которого, потолок и пол сплошь состояли из ковров. Светильник из нескольких свечей разливал дрожащее пламя. На пестром, низеньком, широком диване сидел великий визирь, посасывая кальян, стоявший на маленьком, вровень с диваном, столике, украшенном перламутром.
Полиньку ввели, и тотчас же входной полог закрылся. Девушка недвижно стояла у входа. Визирь сопел кальяном и словно не видел ее, но потом вдруг впился в нее блеклыми, заплывшими глазами. Их взгляды встретились; что-то бездушное, холодно-беспощадное прочла она в его глазах.
Визирь сделал легкий жест, приглашая ее сесть на диван. Полинька повиновалась. Затем он вдруг отшвырнул чубук кальяна, грузно придвинулся к девушке и потной, жирной рукой взял ее за подбородок. Полинька отшатнулась, вскочила и отбежала. По пути попался второй легкий столик; она схватила его и высоко подняла над головой; прижавшаяся в угол палатки, разъяренная, с блестящими глазами, она была похожа на тигрицу.
– Подойди! Убью! – кричала она по-русски.
Великий визирь вскочил и, взявшись за живот, раскатисто захохотал, что-то часто-часто лопоча по-турецки. Поведение девушки, видимо, забавляло его. Заплывшие глаза его загорались нехорошим, сладострастным огнем. Он медленно, широко расставив руки, направился к ней.
Молодая девушка была прелестна в своем гневе, и ею мог восхититься каждый, в ком течет кровь, а не вода.
Визирь приблизился. Полинька с размаху ударила столиком, но… по пустому пространству: паша вовремя уклонился, а в следующее мгновение сжал ее в своих объятиях, что-то шепча. Полинька, изнемогая, отбивалась.
Вдруг полог приподнялся, и евнух, бледный как смерть, крикнул:
– Москали!
Паша выпустил девушку и, что-то неистово крича, кинулся к выходу.
XXVII
Едва ли в истории других народов, кроме древних греков и римлян, имеются такие победы, какие приходилось одерживать русским. Нечто эпическое представляло и сражение под Хотином. Двухсот тысячная армия великого визиря была разгромлена, бежала в паническом страхе, бросив лагерь, обоз, артиллерию перед горстью русских, едва ли превышавшей двадцать тысяч человек. Бегство было поголовное, а между тем никто не мог бы сказать, что турки трусы: это – народ безусловно храбрый. А янычары – цвет воинства Эмина-паши – во всем мире славились своей стойкостью. Однако все эти полчища были сломлены железною энергией русских.
Рота, в которой находился Александр Васильевич Кисельников, одною из первых ворвалась во вражеский лагерь.
Трудно было узнать недавнего блестящего петербургского офицера-гвардейца в оборванном, загорелом армейском пехотинце, каким в данное время был Кисельников. Но зато он немало понюхал пороху, жил активной боевой жизнью, был здоров, как никогда, весел и нисколько не жалел об утраченных столичных условиях.
– Господа! – крикнул какой-то прапорщик. – Да ведь это палатки самого паши. Может быть, здесь и гарем; говорили, что он возит с собою. Ура!.. На штурм красавиц!
Юноша ринулся в ставку визиря. За ним кинулись и другие офицеры.
Все вбежали и остановились в смущении перед десятком испуганных женщин.
– Да ведь это наши, русские! – вдруг воскликнула одна из них, и из многих-многих глаз полились слезы счастья.
Кисельников машинально прошел в другую часть палатки.
– Эх, жил-то, черт!.. Ковры, золото… Наши казачки уже все приберут, – бормотал он, осматривая убранство визиревой ставки.
Вдруг он остановился, заметив женщину, бледную, дрожащую, прижавшуюся в углу.
– Господи! Как похожа на Полю! – невольно вырвалось у него.
Женщина вдруг встрепенулась.
– На Полю?.. А?.. Да… Я – Поля… А вы? Ты… Саша?
Молодые люди кинулись друг к другу и замерли безмолвно в объятиях. Полинька рыдала, а он… Он сам не хотел признаться, что слезы падали из его глаз на прокопченный в пороховом дыму кафтан.
XXVIII
За Москвой, в селе Преображенском, у Хапиловского пруда, по ночам бывали таинственные собрания. Слышались слова молитв, плеск воды. Местные жители знали смысл этого явления и говорили:
– Раскольники в свою веру переправляют.
Действительно здесь беспоповцы перекрещивали православных.
Теперь в числе обращаемых была и Дуняша Вострухина. Выглянувший из-за туч бледный месяц озарил ее лицо, мало похожее на живое: в нем было что-то восковое, прозрачное, не от мира сего.
Несчастную окрестили; она беспрекословно подчинилась обряду, равнодушно приняла поздравления с переправлением.
Сергей, как и обещал отцу, доставил сестру на исправленье к старицам. Эти старицы были не кто иные, как старухи беспоповки, жившие в общежитии купца Ковылина.
Сергей уже давно попал в тенета раскольников и жаждал обратить в «истинную веру» и сестру. Дуняшу стали обращать так, что сделали из нее не человека, а куклу, послушную малейшей воле любого. Она умерла духом и даже, вернее, просто впала в идиотизм. Она согласилась и переправиться, и навсегда остаться в общине, за что ее отец сделал соответствующий вклад, чего и добивались беспоповцы.
XXIX
Вернувшись в Петербург, Свияжский, вопреки своему ожиданию, не нашел там Дуняши; он принялся было за ее розыски, но они не привели ни к чему.
Вострухин на расспросы отвечал нехотя: «В деревне она». И этим ограничивался. Сергей пребывал в Москве, да если бы и был в Петербурге, то от него едва ли возможно было добиться толку.
Проходили недели за неделями, а о Дуняше не было ни слуху ни духу.
Время брало свое; гнетущая тоска Николая Андреевича превращалась в тихую скорбь.
Настал роковой – чумный – 1771 год. Москва вымирала, и чернь производила в ней неистовства. Для принятия необходимых мер и для водворения порядка туда был послан граф Григорий Григорьевич Орлов. В адъютанты к нему был назначен (не без старания отца) Николай Свияжский.
Находясь в Москве, Николай Андреевич услышал, что раскольники беспоповцы беззастенчиво свозят в свои фиктивные «карантины» в Преображенском мало-мальски ценные вещи из домов, где все обитатели вымерли от чумы. Он захотел лично убедиться в этом и стал караулить у так называемого Преображенского кладбища. Однако дозорные у беспоповцев были хороши: все были вовремя предупреждены, и при Свияжском не провезли ничего подозрительного.
Он хотел было уходить, сознав бесполезность ожидания, как вдруг дверь одного из многочисленных карантинных домиков отворилась и выбежала молодая черница-беспоповка в черном сарафане и черном же платке на голове.
– Гуль! Гуль! – крикнула она, сыпля крошки.
Взглянул на нее Николай Андреевич и обомлел: перед ним была Дуняша.
Не сдержался молодой человек и крикнул:
– Дуняшенька! Дуняша!
Она посмотрела на него ничего не выражающим взглядом и бессмысленно рассмеялась.
– Иди домой! Я вот тебе покажу гулек лествицей! – крикнула толстая женщина.
Выражение тупого, животного страха появилось на лице несчастной Дуняши, она вся как-то съежилась и юркнула в дверь карантинного домика.
«Она или не она?» – это осталось для Николая Андреевича никогда не разрешенной загадкой.
На Невском проспекте как-то встретились двое армейцев.
– Назарьев!
– Кисельников! Ты как попал в Питер? И ко мне не заглянул.
– Только что приехал. Хлопочу об отставке. Женюсь, брат.
– Дай Бог совет да любовь. Э! Да ты – георгиевский кавалер? Ну, как поживаешь?
– Ничего себе. Хочу отцовский хуторок в порядок привести. А у тебя что? Жена здорова?
– Здорова. Наследник у меня есть – этакий бутуз!
– Поздравляю. Как живут Свияжские?
– Старик очень по жене тоскует.
– По жене?
– Да. Ведь Надежда Кирилловна скончалась. Между нами говоря, она отравилась. А раньше, есть подозрение, она хотела отравить мою Олю.
– Бог знает что такое!..
– Последнее время она была, кажется, не совсем в уме. Неделю тому назад женился Николай Свияжский.
– Вот как?
– Да, отец заставил. Только он все ходит какой-то скучный.
– Ну, насильно жениться тоже невесело. Что Лавишев?
– Ничего, прыгает.
Молодые люди засмеялись и пожали друг другу руки.
– Заходи ко мне! – крикнул на ходу Назарьев.
– Постараюсь, – ответил Кисельников.
Однако он не побывал ни у Назарьевых, ни у Свияжских: счастье рождает эгоизм, а у Александра Васильевича было так много счастья впереди в совместной жизни с любимой Полинькой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.