Текст книги "Игра судьбы"
Автор книги: Николай Алексеев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
XIII
Старик Свияжский сидел в своем слишком аккуратненьком кабинете и, проверяя какой-то длинный счет, быстро откидывал костяшки на счетах, как вдруг дверь тихо отворилась. Он обернулся с досадой, но тотчас же выражение его лица сменилось приветливым.
– Ах, это ты, Наденька! А я думал, кто такой? Я, видишь ли, подсчетиками занялся, – проговорил он, любовно глядя на красавицу жену.
– Так я тебе, может быть, помешала? – спросила она, делая озабоченное лицо.
– Нет, мамочка. Подсчетики не к спеху… Да разве ты можешь мне помешать? Садись вот сюда, ко мне поближе… Я так рад, когда мы вдвоем, а то только на людях и приходится видеться. Золотинка ты моя, все хорошеешь! Не замучил, не заел, стало быть, твоего века старый муж, хе-хе! Так? А? – И он старчески дрожащей, морщинистой рукой потрепал жену по румяной щеке.
Она пододвинула поближе свой стул к его креслу, взяла обеими руками голову мужа и, прямо смотря ему в глаза, крепко поцеловала в тонкие, бескровные губы, причем промолвила, наморщив брови:
– И ты смеешь так говорить? Век заел? У, нехороший папка!
Андрей Григорьевич чувствовал теплоту ее ладоней, державших его голову, и горячие токи заструились в его старом теле; он словно молодел, становился бодрее и сильнее.
Эгоист, себялюбец до мозга костей, Андрей Григорьевич все свои действия и поступки основывал на холодном расчете; он способен был пожертвовать счастьем лучшего друга, даже счастьем детей, если бы этого потребовала его личная польза. Но было существо, которое зажгло горячую искру чувства в его окаменевшем сердце. Это была его жена, Надежда Кирилловна. Старик страстно и глубоко привязался к ней. Всякое ее желание, даже прихоть были для него законом; ей отказать в чем-либо было свыше его сил.
Свияжская отлично знала свою власть над мужем, но, как женщина умная, не злоупотребляла ею, и забрала старца в свои мягкие, бархатные кошачьи лапки незаметно и постепенно, но прочно.
– Никогда, никогда, папка, не повторяй таких глупостей! – продолжала она. – А то я тебя вот так, вот так.
Андрей Григорьевич млел и лепетал, смеясь:
– Не буду, не буду, цыпочка моя.
Вдруг Надежда Кирилловна отстранилась от него.
– А ведь я пришла, Андрюша, поговорить с тобою о важном деле.
– Ну, ну, слушаю. Какие же такие важные дела у моей женки? – шутливо промолвил он.
– Нет, правда, дело важное. Ты знаешь, как я люблю твоих детей; другая мать своих родных так не станет любить… Конечно, их судьба не может не заботить меня, и их счастье – мое счастье. Ну так, видишь ли, мне надо поговорить об Олечке.
– Что же, собственно? – спросил Свияжский уже серьезно.
– Она уже второй год выезжает; многие ее подруги уже вышли замуж… Пора и нам думать о ее замужестве. Я постоянно бываю с Ольгой, и мне виднее, чем тебе, кто на нее имеет виды. Женихов множество…
– Еще бы! – самодовольно промолвил Андрей Григорьевич. – Она красива, не бесприданница, да и породниться со старым Свияжским – хе-хе-хе! – многим лестно.
– Конечно, это так. Стоит кому-нибудь оказать маленькое внимание, подать легкую надежду, что он не получит отказа, и свадьба готова. Но дело в том, что хочется устроить Олечке хорошую партию. Ведь не выдавать же ее за какого-нибудь Назарьева, – сказала она пренебрежительно.
Старик презрительно рассмеялся.
– Полагаю, хе-хе!
– А что ты, Андрюша, думаешь о Дудышкине?
– Об этом уроде? Неужели он нравится Оле?
– Я не знаю этого наверное, но, кажется, да, – проговорила Надежда Кирилловна, опустив глаза и играя тонким кружевом платья. – Ты ведь знаешь, девушки умеют хорошо хранить свои сердечные тайны. Ты говоришь, Дудышкин – урод. На чей взгляд. Он, правда, некрасив, но нравиться может. Да даже, если бы Ольга и не была влюблена, то что же из этого? Мы, люди, уже многое повидавшие на своем веку, должны быть благоразумнее девушки, у которой еще ветер в голове. После она нам же будет благодарна.
– Мне кажется, что торопиться с замужеством Оли нам еще нечего, – робко заметил Свияжский.
– Безусловно, ее лета еще не ушли, но… в настоящее время представляется такая прекрасная во всех отношениях партия, какой после может и не случиться. Князь Дудышкин очень родовит.
– Это верно.
– Он в родстве и с Паниным, и с Чернышевым, и с Долгорукими. У него превосходные связи при дворе. Ему предстоит блестящая карьера, это несомненно. Кроме того, он богат… Одним словом, условия самые блестящие.
– Ты, цыпочка, думаешь, что он любит Ольгу? – спросил Свияжский.
– Влюблен по уши и не умеет, чудак, скрывать. В ее присутствии он волнуется и краснеет, как мальчик… Нет, он, право, славный! Я уверена также, что он окажется хорошим мужем и что Ольга будет с ним счастлива.
– Я слышал, что у него, прости, целый гарем из крепостных девок!
– Э! Это кипит молодая кровь. Кто из мужчин в молодости не грешил этим? Признайся, папка, сам ты разве уж так безгрешен? А? Тоже был шалун.
Старик скромно опустил глаза.
– Кто без греха!.. Это правда.
– Ну вот видишь. Так зачем же кидать в князя камнем? Что ни говори, этот брак в высшей степени привлекателен. Упустить этот случай, значит, может быть, рисковать счастьем Ольги… И, – добавила Надежда Кирилловна с расстановкой, – нашей пользой. Ведь меня в равной степени заботит и благополучие той семьи, в которую ты меня ввел, и твое в особенности. А что Свияжские от этого брака много выиграют, это ясно. Они сразу породнятся со многими влиятельнейшими домами, и это создаст превосходные связи.
Она задела чувствительную душевную струнку старика.
– Это правда, правда, – проговорил он.
Его запавшие глазки блеснули: в его практичном мозгу уже сложилась, хотя пока и неясная, комбинация тех выгод, которые он может получить благодаря создавшимся прочным связям с Дудышкиными и их родственниками, которые все принадлежали к очень и очень сильным мира сего.
– Вот уж, что верно, то верно… Да… И какая же ты у меня умница, цыпочка! – воскликнул он, привлекая к себе жену. – Умница-разумница, паинька, красавица! – Лицо его сияло. – Это ты придумала хорошо… Выгода будет… И-и! Как же. Вот только не знаю, как Ольга. Пожалуй, заартачится, – продолжал он уже с серьезным видом. – Не нравится, правда, и мне долговязый князь. Ну да что же делать? Н-да! А что Свияжские вознесутся, и враги их падут, это всеконечно. Пожалуй, стоит эту свадьбу устроить, очень даже. Вот как-то Ольга?
– Папочка! Ведь мы хотим ее же счастья. Если она по легкомыслию не поймет этого, то надо заставить, – проговорила Надежда Кирилловна, ласкаясь к мужу.
– На это есть у нас родительская власть. Перечить Ольга не посмеет. А ты, мамочка, наверно знаешь, что князек хочет ее сватать?
Теперь уже он боялся, чтобы свадьба не расстроилась; счастье дочери было тут, конечно, ни при чем, он боялся за потерю своих выгод от этого брака, Ольга являлась только средством закрепления полезных уз, в его глазах она была не кем-то, а чем-то, не существом, а вещью, которой он мог распорядиться по своему усмотрению.
– Боже мой, на что же мне даны глаза! – воскликнула Надежда Кирилловна. – Я же вижу, что князь готов хоть завтра просить руки Ольги, но трусит. У молодых людей это часто бывает. Его надобно ободрить, дать возможность надеяться.
– Ободри, ободри! – согласился муж. – Ты, золотиночка, сумеешь это сделать.
– Еще бы нет! – гордо усмехнулась Надежда Кирилловна.
– Конечно. Ах, умница-разумница! А я бы так и проморгал этакого селезня! – пел свою песню Свияжский.
– Стало быть, отказа князю ни в каком случае не будет? – категорически спросила она.
– Ни в каком. Помилуй! Прямая польза. Я Кольку преотлично устрою, да и сам…
– Вот что, – перебила его жена. – Тут этот Назарьев… вертится все. Знаешь, могут быть толки…
– А ну его к шуту! Не принимать, да и конец.
– Нет, зачем же обижать его? – торопливо заговорила Надежда Кирилловна, которой удаление из дома Евгения Дмитриевича вовсе не представлялось желательным. – Надобно только возможно больше отдалять его от Ольги.
– Да разве ты что-нибудь подозреваешь? – опасливо спросил Андрей Григорьевич.
– Ой, нет! Скорее подозреваю, что она влюблена в Дудышкина. Я же тебе говорила. Но, знаешь, Назарьев пользуется славой сердцееда, так лучше подальше от греха.
– Совершенно верно. Девчонкам голову вскружить недолго.
– Так если ты позволишь, я приму некоторые меры…
– Отлично! Делай как знаешь. Я на тебя во всем полагаюсь, мамочка. Что за прелесть ты у меня, цыпа! – И Свияжский поцеловал жену в разгоревшуюся щеку.
Все, что надо, было сделано, и сидеть со стариком для Надежды Кирилловны более не представляло удовольствия.
– Ну, папка, я пойду, – проговорила она вставая. – И тебе мешать не стану, да и у меня дело есть.
– Посиди, милашка, – просительно сказал старик, притягивая ее за руку.
– Нет, в самом деле надо, – промолвила она, мягко высвобождаясь. – Я очень рада, что с этим покончено. Воображаю, как будет рад князь! Да, верно, и Ольга. Я ему только намекну, а уж остальное – твое дело.
Надежда Кирилловна слегка прикоснулась губами к щеке мужа и выскользнула из кабинета.
Свияжский, оставшись один, принялся было снова за счет, но работа не клеилась. Он встал, прошелся по кабинету и, остановившись перед висевшим на стене большим, хорошо исполненным портретом своей второй жены, с довольным видом потер руки и прошептал:
– Порадовала, золотиночка. Что за голова! Породнимся с Дудышкиными, так, ах, что за делишки станем обламывать.
Он даже облизнулся, предвкушая удовольствие.
XIV
Поступив в полк, Александр Васильевич хотел нанять себе помещение и съехать от Лавишева, но Петр Семенович настойчиво запротестовал:
– Живите у меня, пожалуйста, живите! Вам ведь не стеснительно?
– Нет, конечно, но я боюсь вас стеснить.
– Вот пустяки! Напротив: по крайней мере, теперь дом стал похож на жилой, а раньше был словно пустой гроб. Право, вы мне сделаете большое удовольствие, если останетесь.
Пришлось Кисельникову покориться, что он сделал не без удовольствия. Но больше всего был доволен этим старый Михайлыч.
– И отлично, что остался: береги батюшкины денежки, – сказал скуповатый старик.
Время Александр Васильевич проводил довольно однообразно, избегая всяких Иберкампфов и тому подобных. Ни разгул, ни светская жизнь с ее напыщенной изломанностью не привлекали его. Служба в гвардии, где зачастую сержанты, то есть унтер-офицеры из дворян, являлись на ученье – и то, если была охота, – в сопровождении лакеев, несших их тесак и ружье, была нетрудной; однако как рядовым, так и сержантом, и офицером Кисельников ревностно отдавался военным занятиям, за что товарищи-однополчане на него несколько косились, а начальство, хотя якобы и одобряло усердие юноши, в душе было не особенно довольно, так как своим рвением молодой офицер заставлял и начальников шевелиться, а они к этому не привыкли.
Большим развлечением для юноши служил театр, к которому он пристрастился, и если в «С.-Петербургских ведомостях» появлялось объявление, что «В большом театре, что у Летнего дома, представляема будет сумароковская трагедия „Синав и Трувор“», мольеровский «Тартюф» или иная, более или менее заслуживающая внимания пьеса скудного репертуара того времени, то юный прапор непременно был в числе зрителей.
Но в общем – не по сердцу было Кисельникову житье в Петербурге, и его мысли витали в далекой родной стороне, около родимого гнезда, с утопавшей в зелени садов усадьбой, с гладью раздольных лугов.
У него, как у гвардейского офицера, завелось много знакомств; он бывал на блестящих балах, повидал много хорошеньких женщин, начиная от красавиц, светских львиц, и кончая простушкой Машей Прохоровой, но его сердце оставалось спокойным, и образы этих женщин, иногда обворожительных, заслонялись милым его душе обликом соседки Полиньки. И часто, очень часто среди ночной тиши воскресала перед ним сцена последнего свидания с милой.
Было ясное весеннее утро; солнце еще не встало, только ярко-золотая полоска зари зажглась на востоке. Полинька, накануне приехавшая с отцом в усадьбу Кисельниковых для проводов Александра Васильевича, стояла с ним у пруда, гладкого, как зеркало, полуприкрытого ветвями низко нависших деревьев. «Ты знаешь, знаешь, – с дрожью шептала она, – ежели ты не вернешься, забудешь меня, то я вот в этот пруд». Слезы, как росинки, сверкали на длинных ресницах, и мучительно-страдальческим был взгляд ее васильковых глаз. Он целовал ее дрожащие ручки и лепетал, глотая слезы: «Тебя забыть?! Тебя?».
Каждый раз, когда он вспоминал ту сцену, ему хотелось бросить все: Петербург, службу, мысль о карьере – и лететь, стремглав лететь в тихий уголок, где, изнывая, ждет его царь-девица, его любимая и любящая. И как тогда, при свидании, слезы сжимали горло.
Давала силы только надежда на светлое будущее. Ни для него, ни для Поли не было тайной, что старики отцы давно порешили породниться и что свадьба Александра Васильевича с Полинькой – только вопрос времени: старики решили подождать «пока Сашка в люди выйдет», то есть послужит, получит один-другой чин, что для той эпохи было крайне важно: человек, не имевший чина, был чуть ли не изгоем, отверженным, презираемым недорослем[7]7
Заметим, кстати, что термин «недоросль» удерживался очень долго. Еще покойный поэт Н. А. Некрасов до конца жизни именовался по паспорту «недорослем из дворян».
[Закрыть].
Будущее казалось светлым, но тем тягостнее было настоящее; до тех пор, пока юный Кисельников по вольности дворянства мог выйти в отставку, нужно было порядочно послужить, «чтобы служба смеха достойной по краткости оной не показалась», как недавно писал ему отец.
Почти регулярно, два раза в неделю, исключительно по вечерам, к Александру Васильевичу приходили Назарьев и Николай Свияжский, с которым Кисельников очень подружился и был на «ты». Иногда эту маленькую компанию посещал и Лавишев. Александр Васильевич очень любил эти тихие беседы за стаканом чая или легкого вина, при трепетном свете одинокой свечи. Приятели вместе читали оды Ломоносова, трагедии Сумарокова, иногда пробегали полузабытый журнал «Трудолюбивая пчела» или мюллеровские «Ежемесячные сочинения». Когда бывал Лавишев, он вносил в маленькое собрание свой юмор и веселость, а по временам, когда на него нападал серьезный стих, став в позу, декламировал Корнеля и Расина с таким пафосом и таким изящным выговором, что ему мог позавидовать любой парижанин. Пускался, порой, в декламацию и Александр Васильевич, причем предпочитал ученому стихотворству Ломоносова сатирические стихотворения Сумарокова, вроде «Пьяный и судьбина»:
Мурон, напившись пьян, воды пошел искать;
В желудке вздумал он огонь позаплескать:
Прибег к колодезю, но так он утомился,
Что у колодезя невольно повалился
И, жажду позабыв, пустился в сладкий сон…
Започивал тут он.
Не вздумал он того, что лег он тут некстати:
Раскинулся, храпит, как будто на кровати,
И уж спустился он в колодезь головой.
Судьбина пьяного, шел мимо, разбудила
И говорила:
Поди, мой друг, отсель опочивать домой!
Спроси, где ты живешь: твой двор тебе укажут,
Как ты утонешь, я – тому причина, скажут.
Учителем Кисельникова в декламации был Петр Семенович, и, надо сказать, очень строгим, допекавшим своего ученика беспощадными насмешками. Кисельников отшучивался, как умел, и мир не нарушался.
Эти маленькие беседы оказывали громадное влияние на духовное развитие Александра Васильевича. Он сам сознавал, что стал совсем другим человеком, чем был до приезда в столицу: его кругозор расширился, он стал сознательнее и вдумчивее относиться к явлениям окружающей жизни, и многие из них стали видеться ему в ином свете.
Эти собрания бывали только по вечерам, так как днем все были заняты кто службой, кто делами; поэтому Александр Васильевич немало удивился, когда однажды, в зимний день, возвратившись с полкового ученья, застал у себя Назарьева. Капитан показался ему озабоченным и немного смущенным.
Михайлыч, исправлявший у Кисельникова должности и эконома, и лакея, и дядьки, накрыл на стол, и Александр Васильевич, усталый, продрогший и голодный, пригласив гостя разделить трапезу, стал с наслаждением уписывать похлебку и разваренное мясо, сдабривая все куском ароматного хлеба. Евгений Дмитриевич ел вяло, и, конечно, в этом играла роль не скудость обеда, так как армеец был неприхотлив и питаться ему в былое время приходилось зачастую одними солдатскими сухарями с водою или, в лучшем случае, с квасом.
Беседа шла вяло. Видимо, какая-то мысль занимала Назарьева, и он собирался с духом что-то сказать Кисельникову. Тот подметил это, но пускаться в расспросы считал неудобным и ждал, пока Евгений Дмитриевич сам поведает ему цель своего посещения.
Только когда приятели, закурив трубки с длиннейшими чубуками, расположились, блаженствуя, на мягком диване, Назарьев заговорил, зачем он пришел.
– У меня к тебе просьба, Александр Васильевич, – сказал он.
– Просьба?
– Да, и даже очень большая. Можешь дать мне честное слово, что никому-никому не скажешь о ней, все равно, исполнишь ли ты ее или нет?
– Даю слово.
– Верю. Спасибо! Голубчик, ведь ты у Свияжских бываешь довольно часто?
– Да. А что?
– Ну так вот. Я тебе дам записочку, а ты… Ты, будь друг, передай ее Ольге Андреевне! – сказал Назарьев не без смущения. – Но так, чтобы никто не заметил, – добавил он торопливо.
Кисельников посмотрел на него с недоумением и медленно ответил:
– Хорошо… Отчего же. Но ведь и ты сам к ним ходишь.
– Хожу, – с мрачным видом промолвил капитан, – но с некоторых пор либо Ольгу ко мне вовсе не выпускают, либо при ней всегда Надежда Кирилловна или – того хуже – князь Дудышкин. Он там, кажется, и днюет и ночует.
– Да, это верно, Дудышкин постоянно у них толчется.
– Скажу тебе прямо, – с нервной дрожью в голосе продолжал Назарьев. – Я страстно, до безумия люблю Ольгу, она меня тоже любит, а теперь мы разлучены. Мы не можем перекинуться и парой слов. Когда я вижу Ольгу, мне хочется броситься к ней, обнять, зацеловать, но приходится сдерживаться и казаться спокойным, когда в душе бушует буря. Если бы ты знал, какая это мука! Я вижу, что и она, моя птичка, страдает. В ее взгляде я подмечал такую тоску, что у меня сердце рвалось. Прежде мы виделись с ней свободно; теперь не знаю, что произошло; может быть, заподозрили. Вот я и надумал передать ей письмо через тебя. Если сможет, пусть ответит. Я верю, Саша, в твое честное слово: ты никому не выдашь. О нашей любви с Олечкой никто не знает, даже ее брат, хоть я с ним большой приятель. Ты когда пойдешь к Свияжским?
Александр Васильевич был тронут этой исповедью и доверием, оказанным ему Евгением Дмитриевичем.
– У меня время не занято. Если хочешь, схожу хоть сейчас, – проговорил он.
Назарьев так за него и ухватился.
– Голубчик! Вот разодолжишь! Иди, иди! А я здесь подожду. Ай, славно! И князя теперь, верно, нет, он, кажется, попозже приходит. И день у Свияжских не приемный, но тебя-то примут, конечно. Улучи минутку и отдай письмецо. Пусть бы ответила. Вот буду ждать-то! Одевайся, родимый, скорее!
– Быть по сему! – с улыбкой промолвил Александр Васильевич и пошел переодеваться.
У Свияжских гостей никого не было. Занимать разговорами такого своего человека, каким был в их доме Кисельников, Надежда Кирилловна находила излишним; она поздоровалась с ним и предоставила его самому себе и вниманию Ольги.
Оставшись наедине с Ольгой Андреевной, Кисельников внимательно посмотрел на нее. Назарьев был прав: девушка сильно изменилась, похудела и казалась опечаленной.
– Ольга Андреевна! – шепнул он ей. – У меня есть кое-что вам передать. – А когда она взглянула на него с недоумением, он положил ей в руку письмо и сказал только: – От Назарьева.
Ольга ярко вспыхнула, вздрогнула и дрожащими пальцами, комкая, быстро спрятала записку.
– Я сейчас, – пробормотала она, кинув на Кисельникова благодарный взгляд, и чуть не бегом удалилась из комнаты.
Оставшись один, Александр Васильевич, уже давно переставший быть наивным и простодушным провинциалом и хорошо познакомившийся с людской расчетливостью, невольно тяжело вздохнул: ничего хорошего не ожидал он от этой любви бедного армейского капитана и знатной, богатой девушки, фрейлины императрицы.
Ольга Андреевна отсутствовала довольно долго. Запершись у себя в спальне, она с трепетом развернула письмо.
«Родная, голубка моя! Что это с нами делают? Если бы ты знала, как я мучаюсь, когда вижу тебя и не могу обменяться ни единым задушевным словечком. Ангел мой! Что случилось? За тобой следят? Узнали про нашу любовь? Если так, отчего просто не откажут мне от дома, а продолжают принимать, и очень любезно, в особенности Надежда Кирилловна? Она вообще стала какая-то особенная. Почему обрушилось на нас такое несчастье? Я теряю голову, родная. И днем и ночью мои думы носятся около тебя. Что будет? Неужели конец нашему счастью, нашей любви? Лучше тогда смерть! Когда я думаю о тебе, во мне пробуждается такая сила, что я, кажется, вырвал бы тебя из когтей самого сатаны. Милая! Я верю, что ты все та же: не охладела, не разлюбила? Ведь да? Если можешь, набросай мне пару слов в ответ. Я поцелую строки, которые напишет твоя ручка, и мне станет легче. Ах, родная, родная! Чем все это кончится? Но не будем падать духом: Бог милостив. Целую тебя тысячу тысяч раз. Твой до гроба Евгений».
Таково было письмо Назарьева.
В ответ Ольга набросала нетвердой рукой на клочке бумаги:
«Бесценный мой, дорогой Женюша! Я страшно, страшно мучаюсь. Право, не могу найти себе места от тоски. У нас творится что-то дивное. Мачеха меня ни на шаг не отпускает, когда ты приходишь, а иногда под каким-нибудь предлогом велит и вовсе не выходить к тебе. Каждый день бывает Дудышкин. К нему, наоборот, мачеха меня сама посылает, хотя я его терпеть не могу. Он мне приносит цветы и конфеты и как-то особенно посматривает. Часто он подолгу беседует с мачехой. Отец с ним тоже чересчур любезен. Я боюсь (ах, как подумаю, так в дрожь кидает!), не хочет ли князь сватать меня? Вот ужас! Папа и маман согласятся… Боже мой! Боже мой! Но верь, милый, что я никогда, не соглашусь, никогда! Пусть меня бьют, пусть режут, огнем жгут, а женой Дудышкина я не стану. Правду сказать, я со дня на день жду его сватовства и приготовилась к отпору. Ты не поверишь, как мне больно при мысли, что ты мучаешься. Больнее, чем за себя… Бедный мой, бедный, золотой мой, ненаглядный! Неужели уж Бог совсем отступился от нас? Ты пишешь, что надо на Него надеяться. Да! Будем надеяться. Верь также, Женечка, что твоя Ольга тебя любит всем сердцем, всею душою и будет любить до самой смерти. Прощай, мой желанный. Так бы и полетела к тебе на крыльях, обняла бы, да так и не выпустила бы вовек. Не изведись, жалей себя. Целую, целую… Твоя Ольга».
Когда Ольга Андреевна вернулась к ожидавшему ее Кисельникову, вид у нее был взволнованный; глаза были заплаканы, но блестели, и выражение лица стало более светлым. Стараясь избегать взгляда молодого человека, она, смущаясь и краснея, пролепетала:
– Вы наш друг, не правда ли? Вы ведь хороший… Я знаю… Я так благодарна вам!..
Кисельникову стало жаль девушку.
– Ольга Андреевна! – сказал он задушевным голосом. – Да, я ваш друг, искреннейший друг. Если я могу чем-нибудь услужить, я всегда готов. Я знаю все, и, поверьте, мне от души жаль и вас, и Евгения. Быть может, еще все и устроится. Не падайте духом!
– Благодарю… Мне так тяжело!.. Мне так нужны дружба, теплое слово. Ведь я одна, совсем одна. Даже Николай не знает, – прошептала Ольга со слезами на глазах.
В смежной комнате послышались шаги Надежды Кирилловны.
– Возьмите… Отдайте, – торопливо сказала молодая девушка, подавая письмо.
Оно быстро исчезло в кармане Кисельникова, и старшая Свияжская застала молодых людей оживленно беседующими.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.