Электронная библиотека » Николай Гарин-Михайловский » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Избранные письма"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 05:32


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

10

22 июня (1891 г.)


Счастье мое дорогое, Надюрка!

Сегодня суббота, и рабочие отпросились пустить их пораньше в баню. Так как я работаю, слава тебе господи, очень успешно, иду до сих пор со средней скоростью от 12-15 верст, работая по 18 часов в сутки, то самые сильные рабочие притупели немного, и я отпустил их. И при этом, мое сокровище, местность средняя. Не трудная, но и не легкая, и хотя редким лесом, но покрыта.

Я действительно знаю это дело – изыскания – и люблю его. Если бы мне поручили бы отыскать подходящего человека для изысканий с ответственностью за него головой, я без всякого страха выбрал бы для этого знаете кого, мое счастье? Вашего мужа, моя радость, и был бы уверен в успехе…

Вы видите, мое счастье, что я в духе, я устал как мог, я вдали от моей женки, я с завистью думаю о тех, кто близок теперь к ней… Счастье мое, попробую писать как бы о Кольцове, описывая действительную жизнь: не выйдет, ты не будешь в убытке, так как будешь знать про меня.

Итак… Кольцов был снова в своей сфере. Снова пахнуло на него свежестью полей, лесов, земли и неба. Снова природа обхватила его в свои объятия, как молодая соскучившаяся жена обнимает своего долго отсутствующего мужа, и Кольцов сразу почувствовал в этих объятиях всю силу своей любви и всю ту бесконечную связь, установившуюся между ними. Пусть для других их речи будут бесцветны, малопонятны, пусть костюм ее не соответствует лучшему, что есть на свете, он узнает ее во всяком костюме и сумеет заглянуть ей в душу так, что почувствует, что он живет и что жизнь прекрасна. И разве не прекрасна она на лоне этого догорающего вечера, в аромате тоскующих по уходящему солнцу лугов, в туче золота, которое солнце разбрасывает щедрой горстью на лес, сквозь который, как через что-то прозрачное, отсвечивается весь точно залитый огнем его заката, а выше сбегаются мелкие тучки, то темно-лиловые, то нежно-оранжевые, а из-за них, точно зажатое в расплавленной огненной лаве, глядит полоска нежно-зеленого бледного неба, как отворенная дверь, как намек на иной мир, куда тянет и манит, и кажется, что она говорит о чем-то знакомом, о чем-то таком, что давно-давно было, – где, как, – все стерлось, но ощущение блаженства осталось: горит и тянет в эту чудную нежно-прозрачную аквамариновую даль.

И вглядываясь туда, сильно и глубоко переживая это ощущение невыразимой прелести, Кольцов думал о вечной молодости и, сверяя свои чувства с прежними, повторял себе с восторгом, что он никогда не будет стариком. И в то же время он вспомнил, что, напротив, в обществе людей, особенно мало ему знакомых, он часто думал, что он уже старик. А здесь, на лоне природы, он опять нашел свою молодость и чувствовал, что, пока он будет смотреть в эту прозрачную щелку, он никогда не состарится.

Далее он думал, что он оптимист и что всегда найдет себе утешение, затем ему пришло в голову слово «идеалист», мелькнуло, что в 29 лет им быть не по чину, сознал, что это ненормально даже, но раз это хорошо, то какое ему дело, как люди это назовут: ведь он не пойдет же к ним открывать свою душу. И раз ему хорошо, то это все, что и требовалось доказать. Как это ни просто, а как мало людей могут сказать себе это и не чувствовать в то же время саморазъедающий анализ своих ощущений и отношение к ним со своей точки зрения, а не с точки других. И он сам, опять-таки будь около него общество людей, стал бы опять чувствовать все за других, а не за себя.

Да, индивидуальность обречена на погибель, – сделал вывод из всех своих мыслей Кольцов и тяжело поднялся с земляной завалинки, устроенной вокруг его балагана, в котором сибир‹ские› крест‹ьяне› живут во время страды. Он еле встал от усталости: ноги его затекли, в пояснице он чувствовал боль, тяжелые походные сапоги жгли его перепаренные ноги. Он устало обвел глазами вокруг себя. А кругом уже горели костры, огонь, веселыми струйками перебегая, исчезал вместе с черными клубами дыма в небе, на кострах грелись чайники, группы усталых рабочих, не заботясь о позах, лежали и бесцельно смотрели в огонь. Подымалась вечерняя сырость, солнце бросало последние взгляды на землю, начинавшийся туман смешивался с дымом костров, какая-то птица издалека нарушала царившую тишину.

Кольцов потянулся, лениво заглянул в маленький, темный, с земляным полом балаган и машинально стащил с головы род громадного чепчика с сеткой для лица, служившей ему защитой от назойливых комаров, мошек, оводов, или, как их здесь называют, паутов. Но в ту же минуту десятки озлобленных жал впились немилосердно в его шею, стриженую голову, лицо, нос, лоб. Кольцов отчаянно замахал по лицу, шее, голове руками и поспешил надеть чепчик. Рабочие добродушно-насмешливо наблюдали его.

– Ну и места, – проговорил благодушно Кольцов, – носа не высунешь.

– Сибирь, – флегматично протянул высокий, худой, с клинообразной бородкой рабочий с бельмом на одном глазу. И, помолчав, проговорил нараспев:

– Сибирь…

Я уж и сам вижу, что не следовало бы деморализовать рабочих, платя за вещь, стоющую 10 к‹опеек›, – 40. Но с другой стороны, могут принять его за выжигу, эксплоататора, первый день работы, вот узнают поближе… ну, тогда…

Кольцов полез в карман, вынул 40 к‹опеек› и передал буфетчику.

– Много-с, – тихо, так, чтобы не слышали, укоризненно проговорил Кольцову буфетчик и, повернувшись к рабочему, веселым уже голосом проговорил: – На, получай.

Рабочий заглянул в глаза буфетчику, на его лице блеснуло недоумевающее удовольствие с некоторой примесью насмешки, окинул остальных тем же взглядом и самодовольно спрятал 40 к. в штаны.

Здоровый парень в красной рубахе лежал перед костром на животе, подперев свое крупное лицо руками, и покосился на соседа, плюгавенького, с всклокоченной бородой мужичонку. В ответ мужичонка вынул трубку, сплюнул, опять всунул ее себе в рот и, обхватив колени, по-прежнему молча, без выражения, уставился в костер. Красная рубаха колупнул пальцем землю, что-то прошептал себе под нос, опять глянул на плюгавого и распустил свои толстые губы в широкую глуповатую насмешливую улыбку, но, встретившись глазами с Кольцовым, он быстро опустил голову к земле.

«За дурака считают, – подумал Кольцов и сейчас же подумал: – Глупо-то глупо немножко», – но это его мало смутило, и он добродушно стал рассматривать лица рабочих. Он не боялся за конечный результат. Для этого он был достаточно опытен. Поживут, узнают его, будут бояться немного, сумеет он заставить их из кожи лезть вон, ну и они сумеют его хорошенько ограбить.

Это было так же обычно, так как-то само собой складывалось, что Кольцов, зная себя, что не в силах отказать просящему, видел единственное свое спасение за эти деньги выжимать из рабочего все его силы.

Так что всегда выходило, что дорогое было дешевым. Несмотря на общий вопль, что Кольцов портит цены, работы его всегда были значительно дешевле других. Для этого надо было не жалеть себя, и Кольцов действительно не жалел.

Сегодня был первый день работ, и Кольцов дипломатично не понуждал рабочих. Он работал, что называется, спустя рукава.

– Ну что, тяжелая моя работа? – спросил Кольцов.

Рабочие молча переглянулись между собой и не могли удержаться от какой-то снисходительной улыбки.

Тяжелая? Им ли, привыкшим к каторжной страдовой работе, какую-то прогулку в пять верст за целый день считать тяжелой.

«Послал же господь человечика», – подумал сидевший плюгавый мужичонка солдат и проговорил, флегматично косясь вбок:

– Нам к работе не привыкать.

Красная рубаха быстро опустил голову, чтобы скрыть набежавшую улыбку, и тихо, весело пробурчал:

– А ешь тебя муха с комарами.

– Вот я и прийму за урок пять верст. Что больше в день будете делать – по пяти коп‹еек› с версты каждому.

Рабочие переглянулись. Их мозги медленно задвигались, и начался небыстрый, но всегда верный подсчет. Как обыкновенно бывает в артели, один громко думал, а другие соображали.

– Это как же, – заговорил солдат. – Ежели я, к примеру, 10 верст.

– Ну, за пять получишь свой полтинник, а за другие пять еще четвертак.

– Тэк… с, – протянул он и мотнул головой.

– У меня в России всегда так работали. Ну и выходило на круг до рубля в день.

– Поденщины? – быстро спросил солдат.

– Не поденщины, а сдельной работы.

– Тэк-с…

Воцарилось молчание.

– А если мы, к примеру, три версты сделаем…

– Ну, уж это мое несчастье, – усмехнулся Кольцов.

Рабочие больше всего старались не показать барину того, что думают. Они осовело смотрели перед собой, как будто дело шло о чем-то очень убыточном для них.

Кольцов вошел в балаган.

Рабочие встрепенулись и вполголоса повели горячий разговор. Одни недоумевали, так как при малейшем желании Кольцов мог бы потребовать с них более быстрой работы и получить, таким образом, версты две даром, а он между тем во весь день словом не обмолвился.

Другие видели в этом западню и предсказывали, что если они начнут из кожи вон лезть, то в конце концов их надуют. Третьи возражали и говорили, что попытать можно будет. Пятые, наконец, большинством склонны были верить и относили все к незнанию местных условий залетным бог весть откуда барином. Уже поденная цена на гривенник больше обыкновенной показывала это незнание… Стакан 40 коп‹еек›… Принес рабочий из речки воды – гривенник. За что?

– Простой… ладно будем, – мигнул пренебрежительно солдат на балаган. Лица у рабочих стали проясняться.

Кольцов в это время снова показался, и рабочие, точно по чьей команде, быстро согнали свое довольство и снова с неопределенными лицами стали пить свой чай.

Кольцов вышел, посмотрел на дорогу и сел на завалинку.

Наступило молчание.

– Не едут, – проговорил Кольцов.

– Не видать, – ответил солдат с бельмом.

Рабочие ждали, чтоб заговорил Кольцов. Кольцов, закинув удочку, терпеливо ждал.

– А что, барин? – начал, наконец, солдат. – Сомневаются ребята: маловато, бают. Вот гривенник, толкуют, так, пожалуй бы, послужили бы…

Устал, будет. Крепко целую тебя, деток.

Твой любящий Ника.

Жду известия и заботы об обоюдном здоровье.

11

(8 февраля, 1892, СПБ)


Счастье мое дорогое, Надюрка! Только что из Царского, где праздновалось мое рождение. У Вари был обед. Мне поднесли серебряную ручку и золотое перо, как писателю. Этим пером в первый раз сел писать тебе письмо. Были все, кроме Саши и Миши. Саша больной лежит в нумерах (так, пустяки), а Миша у невесты, – у них, несчастных, свидание два раза в месяц только. Нинины дети подарили мне свою группу. Все они очень ласковы и любят меня.

Приехал Свербеев, – он сам поедет говорить обо мне с председателем Дворянского банка, Голенищевым-Кутузов‹ым›. Он с ним очень хорош, я, конечно, очень рад. Свербеев совершенно родственный.

С Анненковым мы видаемся каждый день. Завтра он везет меня к Абазе (быв‹ший› мин‹истр› фин-‹ансов›). Абаза и Вышнегр‹адский› – две силы. Едем по делу элеваторов и затона в Самаре.

Сегодня от Абазы получил очень любезное приглашение. Пока у нас министр Евреинов, а секретарь у него Нечай, мой хороший знакомый по Одессе. Я уж ему все рассказал и просил его, когда до министра дойдет моя история, помочь мне. В Одессе мы были неразлучны: он, Изнар и я. И Изнар в Министерстве.

Рапорт Петрову с жалобой на Михайловского подаю в понедельник, 19 февраля. Я стою на почве дела, но говорю все откровенно: за что именно я стоял, сколько дал сбережения, сколько истратил денег и прошу возвратить мне из премии мои деньги.

Завтра появится мое письмо в «Новом времени» в защиту корпорации в лучшем смысле этого слова (9 февраля). Ты его прочтешь и увидишь, какую пушку я воздвигаю против К. Я. Рапорт будет вторая пушка, а через 5-6 дней 3-я, в виде Сибир‹ской› статьи в «Русском богатстве». И в «Нов‹ом› времени» и под Сибирской дорогой подписываюсь полностью. Если на время и провалюсь, то шуму наделаю много. Буду держать себя скромно, но с чувством большого собственного достоинс‹тва›.

Вы знаете меня, моя радость. О моем столкновении в Министер‹стве› все говорят и ждут с нетерпением пальбы. Говорят и в литератур‹ных› кружках (на днях у Ст‹анюковича› большой обед после выхода журнал‹а›, где я ввожусь в семью литераторов). И везде то же: Мих‹айловский› 1 – вор, Мих‹айловский› 2 – честный. Что победит: воровство или честность? На такой почве не стыдно с треском и провалиться, – это будет не провал, а победа. Я уйду известный и с программой, и древко моего знамени К. Я. будет носить на своей физиономии (в переносн‹ом› смысле, конечно, – не пойми, что я об него руки хочу марать). С этих пор наши фамилии будут неразлучны. С этих пор замалчивать меня не придется больше.

В «Русск‹ом› бог‹атстве›» я пишу: Тёму, Сиб. и об элеваторах на 750 р. До мая я почти весь пай заработаю свой. С Сашей помирился, – он какой-то большой чудак, – жалко его, съежился он в горошину. Вот уж мы два брата.

– Я слышал, ты большой посев, – говорит, – затеял в этом году?

– Затеял, говорю.

– Опасно. Я слышал, ты с Мих‹айловским› поругался?

– Поругался.

– Напрасно. Я слышал, ты в журнале участвуешь?

– Участвую.

– Берегись!

У меня нет такого узелка на парусе, который не был бы развязан, и я иду на полных парусах. У него все узелки перевязаны, и он еле движется. – Боже мой, – говорит он сестрам, – какая страшная энергия у Ники.

Сколько приходится с этими рапортами, записками, письмами в редакцию, статьями (Сиб. наново написал – теперь очень хорошо), Тёмой, письмами к товарищам о журнале (18 писем написал) возиться. Теперь уже час, а еще часа два корректуру держать придется.

До свидания, мое счастье, деток целую, мерси Дюсечке за письмо.

Кланяйся всем и благодари, кто тебя посещает, от меня.

Познакомился с Масловым, Буренин очень благоволит мне, письмо в редакцию сегодня сам прислал мне для корректуры.

«Новое время» для меня очень важно: я говорю с такого места, откуда они (в‹ременное› У‹правление›) должны слушать меня.

Министр‹ами› наз‹начили›: Евреинова, Имретинского и принца Ольденбур‹гского›. Выш‹неградский› хлопочет о раскассировании.

Твой друг Табурно кланяет‹ся›, потребовал и в телеграмме прибавить.

12

(июль, 1892 г., Казань)


Счастье мое дорогое, Надюрка!

Сегодня высылаю тебе № 162 от 1 июля «Волжских ведомостей» с моей статьей. Принимают меня здесь очень любезно во всех сферах, – везде я желанный гость.

Приехал Николай Константинович Михайловский и сказал, что полюбил меня за эти два дня как брата. Он сказал, что я крупный талант и от меня все ждут очень много. Требует, чтоб я писал, писал и писал и главным образом как беллетрист. В редакции была очень смешная сцена. Пришел один господин, моряк Бирилев. Зашел разговор о «Русском богатстве». Редактор нарочно говорит:

– Неважный журнал.

– А нет, – говорит Бирилев (он старик). – Одно «Детство Темы» чего стоит.

– По-моему, – говорит редактор, – и «Детство Темы» неважно (а он не знал, что я автор). – Тот раскрыл глаза и смотрит на редактора.

– Что вы, читать разучились?

Редактор как зальется смехом.

Когда секрет открылся, вот уж было удовольствие для старика.

Я так был тронут всем тем, что он говорил за себя и других, что в первый раз серьезно поверил, что я писатель. Это был голос человека, не знавшего меня.

Я в этом отношении с тобой то же, что Фома с Христом.

Сегодня Н. К. Мих‹айловский› уезжает. Я провожу его и уеду совсем на линию, так как все дела и отчеты кончил и отправил.

У нас никакой холеры нет. Я принял меры: ношу фланель, пью красное вино и ем простые блюда. Зелень в рот не беру. Берегитесь и вы, мои дорогие: главное, чуть расстройство, сейчас же за доктором и самое серьезное внимание: касторку, фланель на живот и диету. Красное вино обязательно все должны пить за завтраком и обедом, – это обязательно, мое счастье. Всем мой поклон и привет. К 1 августа буду. Крепко тебя и деток целую.

Весь твой Ника.

Смотрите за рапсом, чтоб кобылка не съела, – у Чемод‹урова› весь рапс съела.

13

(между 29 октября и 6 ноября, 1892 г., СПБ)


Счастье мое дорогое, Надюрка! Бесконечно рад, что ты решила, мое счастье, терпеливо ждать или, переговорив с Юшковым, ехать ко мне сюда. А я вот что решил: написал Коле и прошу его дать мне вексель на 5 т‹ысяч› р‹ублей›, чтоб рассчитаться с самар‹скими› долгами.

Я послал ему письмо 29 октября и просил мне телеграфировать. Как только получу от него, сейчас выеду в Самару (без Колиного векселя и показаться нельзя), а оттуда, если твое дело с Юшковым не сойдется, к тебе, мое счастье.

Сочувствия много, но денег мало. Что делать, мое счастье, нельзя все. Имеем надежды на будущий год, имеем литературу, ну и служба. А все-таки без денег, как без солнца, – не радовает, как говорят мужики наши. Бог даст, и порадует, наконец. Деньги не растрачены, а затрачены – это разница: и семена бросают в землю и сторицею собирают. А раньше урожая тоже не соберешь.

Кто-то сказал: для войны нужны три вещи: деньги, деньги и деньги, а если их нет? Тогда нужно: терпение, терпение и терпение. Хржонщевский все еще за границей. К Бруну хочет ехать Подруцкий поговорить о моих делах.

Так что в будущем… А пока я занимаюсь своей дорогой и даже литературу пока бросил. С 10 до 5 часов в своей конторе каждый день. По вечерам у Подруц‹кого›, Иванчина, Мих‹айловского›, у наших – так каждый день убегает незаметно, вяло и скучно без тебя, мое счастье. А писать вовсе не могу: пробовал, перо валится – нет уж, при тебе.

Новая редакция составилась: во главе Н. К. Мих‹айловский›, его помощнике. Н. Крив‹енко›, по хозяйс-‹твенной› части Ал‹ександр› Ив‹анович› и Лид‹ия› Валер‹иановна›, по рецензиям молодой Перцов. Просил меня Н. К. Мих‹айловский› принять участие в редакции (давал рукописи на просмотр), но я наотрез отклонился за недостатком времени.

Служба нам так нужна, что я даже начинаю подумывать насчет продолжения Тёмы: не отложить ли до осени. Начну, книги на две есть, а там ведь захватит постройка, какое писание при таких условиях? Лучше на досуге и обдумаешь, и прочувствуешь, а так только испортишь. Куда торопиться? Семь месяцев пишу всего, а уж отдельное издание в 24 листа, – порядочная плодовитость.

Относительно моего «Каран‹дашом› с нат‹уры›» плохо что-то: цензор передал главному цензору: как бы не повычеркивали много. «Шалопаев» уже передал в редакцию. Хотим в суб‹боту› 6 выпустить октябрьскую, если успеем.

Пришлось познакомиться кой с кем: Семевские, Давыдова (издат. «Бож. мира». Бар‹онесса› Икскуль). Все это 45-летние старухи, которые каждый день просыпаются с надеждой найти под подушкой свою молодость, и так как ее нет и нет, то они кислые и хмурые, как петербургская погода.

Наговорили мне всяких приятностей, конечно, а я даже не мог ответить им тем же, так как, к величайшему своему позору, ни у кого из них ни одной строчки не прочел, хотя они все пишут и пишут.

Не думай, мое сокровище, что я зазнался: и мне грош цена, но, если я сбавлю и еще себе цену, все-таки я им этим ничего не смогу ни прибавить, ни помочь. Но все они добрые, хорошие, гостеприимные люди: у них нет молодости и таланта, и понятно, что им ничего не остается делать, как только брюзжать на весь мир, и Кривенко называет их (глав‹ным› обр‹ азом› Семевских) уксусным гнездом.

Наш журнал теперь превращается в настоящий Олимп. Громовержец Юпитер окончательно засел и утвердился. Алекс‹андр› Ив‹анович› и тот маленький такой стал. Морской волк Станюкович изгнан, или сам добровольно ушел, и живет за чертой в своей лачуге под Олимпом.

И странная вещь.

«Сердце красавицы…»

Меня опять тянет в берлогу этого контрабандиста, где за горячим стаканом чаю ведется не всегда цензурный, не всегда последовательный, но всегда от чистого сердца разговор.

Да, типичен он, этот Кон‹стантин› Мих‹айлович›, – за состояние души не отвечает в данный момент, но содержание ее – всегда открытая книга. Для дела даже и очень не удобен, но для беседы его свежая приправа для моего желудка лучше, чем все эти деликатесы даже и тонкой ресторанной кухни. Впрочем, все это дело вкуса, – кому нравится домашний стол, кому ресторан, и я очень рад, что наш ресторан-журнал – обзавелся таким патентованным поваром, как Н. К. Михайловский. Отныне мое сердце спокойно за наш журнал, как за сына-карьериста, судьба которого выяснилась и обеспечена, но, как известно, любовь в этих случаях замыкается в строго холодные рамки и больше понимается умом, чем сердцем. Сердце же тянется родительское к блудному сыну, потому что сердцу надо жить, а жизнь сердца в молодости – женщины, а в мои годы – впечатления минуты: этих минут нет в сыне-журнале, – вечность пройдет, а он все будет тот же.

Буду без конца рад, если ошибусь, но думается мне, что приступаем мы со всем усердием и жаром к заготовке во веки веков неразрушающихся мумий. Утешение здесь одно: хорошая мумия лучше все-таки разложившегося трупа в лице кн‹язя› Мещерского, открыто заявившего, что конечная цель – восстановление крепостничества. При этом текст из Евангелия в статье, а вечером оргия с молодыми людьми и страстные лобзанья с ними же… Ну, и атмосфера же! Мещ‹ерский› теперь пользуется громадным влиянием.

Были бы свободные деньги – уехать бы нам с тобой за границу и заняться где-нибудь там, в уголку, под вечным небом юга разведением каких-нибудь плантаций. Живи, думай, чувствуй, дыши во всю грудь и славь своего бога на земле, а не в прокислой тухлятине на этом сером и скучном фоне. Кончаю письмо и опять за свою записку. Да хранит тебя и деток господь. Твой верный Ника.

Крепко тебя целую, мое сокровище, и еще бесконечно люблю.


Счастье мое дорогое!

Еще несколько слов сегодня утром приписываю. Вчера вечером у Зины Ал‹ександр› Ив‹анович› читал мой «Кар‹андаш›». Прелестно читал. Были все наши до 2 часов ночи. Всем очень понравилось. Был Дм. Гер. с женой. Мы вчера встретились с ним неожиданно у Ник‹олая› Кон‹стантиновича›. Можешь представить себе его удивленье, – мы расстались, что я консерват‹ор› и вдруг у Ник‹олая› Кон‹стантиновича›. Его жена – простое, очень чистое, симпатичное и некрасивое создание. Мой «Кар‹андаш›», чтоб не раздражать цензуры, мы решили взять и отправить в «Рус‹скую› мысль», – может быть, она решится в бесц‹ензурном› изд‹ании› выпустить. Если решится, то для нас и лучше, пожалуй. Записка у меня выходит по дороге очень хорошая. Я теперь с наслаждением занимаюсь своим инженерством. Крепко тебя целую, мое счастье. Надеюсь, скоро телеграфировать тебе о чем-нибудь определенном…

Сейчас идет разговор о тебе. Ал‹ександр› Ив‹анович› говорит, как он тебя вспоминает в твоей шелковой кофточке и черном платье. Сейчас он говорит:

– Оба они будут писатели. И пошли разговоры, какая ты, мое счастье, умная, какой у тебя слог и пр. и пр. Итак, ура! Мы тебя, мое счастье, уже признали писательницей! А это самое главное и значим‹ое›, это совершившийся факт. Крепко тебя, деток целую.

Твой, твой, твой!

У нас всегда такой гвалт, что ничего не успеваешь делать. Тороплюсь опять на почту.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации