Текст книги "Герой конца века"
Автор книги: Николай Гейнце
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
VII
На берегах Невы
Петербург, после более двухлетнего отсутствия, Николай Герасимович нашел таким же, каким и оставил.
Мы говорим, конечно, не о внешнем его виде, почти сплошь построенном из долговечного камня и гранита, а о его внутренней жизни и, главным образом, о жизни того круга общества, в котором вращался Савин перед переходом в Варшаву.
Остановившись в «Европейской» гостинице, он стал посещать свой старый полк и товарищей, которые приняли его с распростертыми объятиями.
Большая часть товарищей Николая Герасимовича все еще были юнкерами, и во главе их царил все тот же Яша Хватов.
Он сделался положительно известностью Петербурга, по своей разгульной жизни и расточительности, а еще более по своей фигуре.
Хотя ему было только двадцать лет, но он расплылся до необъятной толщины, и лицо его, лишенное растительности, было похоже на полнолуние.
Этот-то бочкообразный юнкер появлялся везде и выкидывал штуки, до того времени неслыханные в Петербурге.
Своими выездами и лошадьми он до того намозолил глаза начальству, что вышел приказ, запрещавший юнкерам ездить иначе, как на извозчиках.
Яша Хватов, однако, не сдался; он немедленно взял в думе несколько извозчичьих ярлыков и, прибив их ко всем своим экипажам, с прежним треском стал показываться на Большой Морской и на Невском в обычные часы катанья.
Роскошные экипажи с извозчичьими номерами, прибитыми на самом видном месте, невольно обращали всеобщее внимание.
Посмеялись этой выходке и махнули на него рукой.
Жил Хватов на Пантелеймоновской, близ Моховой, и занимал один целый дом, а на дворе помещались его знаменитые конюшни, каретные сараи и манеж.
Квартира его была похожа скорее на ресторан или клуб, чем на частное помещение.
Лакеев, гайдуков, карликов у него был целый взвод, и все они были одеты в ливрейные костюмы.
Сам Хватов дома одевался в генеральскую форму и все его величали «ваше превосходительство».
Товарищи, в особенности юнкера, были у него как дома, ели, пили, даже спали без всякой церемонии.
Все это рассказал Николаю Герасимовичу его закадычный друг Михаил Дмитриевич Маслов, встретивший по телеграмме своего приятеля на Варшавском вокзале и поехавший с ним в карете в Европейскую гостиницу.
Савин очень заинтересовался этим рассказом, заставил Маслова продолжать его в номере гостиницы, наскоро переодевшись из дорожного платья и заказав завтрак.
Приятели сидели в ожидании этого завтрака на удобном турецком диване и курили сигары.
– Когда же он будет произведен? – спросил Савин, продолжая разговор о Хватове.
– Не знаю. Он теперь освобожден от полковых занятий, так как готовится к офицерскому экзамену. Да какие это занятия? – засмеялся Михаил Дмитриевич.
– И как это ему все сходит с рук… Вот что значит независимое состояние… – вздохнул Николай Герасимович, вспомнив о своем положении в последнее время в полку.
– Да разве это одно, то ли еще ему сходит и сходило… – заметил Маслов. – Я тебе не рассказал и десятой доли…
– Что же еще?
– Что?! Компания подобралась у них очень теплая… Я и многие офицеры перестали бывать… Прямо предосудительно. А с ними юнкера, офицеры из пехотных полков, несколько штатских – отчаянных буянов, и всеми коноводит Хватов и князь…
– Какой князь?
– Карноухов… помнишь?..
– Помню, помню…
В это время лакеи на двух серебряных подносах внесли кушанья, вина и приборы.
Приятели умолкли и через несколько минут сели за накрытый стол и дымящиеся кушанья.
– Рассказывай, рассказывай… – проговорил Николай Герасимович, когда первый голод был утолен и приятели выпили по стакану душистого «Шамбертена».
– Взяв, как я уже тебе рассказывал, – начал Маслов, – извозчичьи ярлыки, Хватов придумал воспользоваться ими для новой забавы, и вот, накупив извозчичьих троечных и одиночных саней, он с компаниею запрягают их по вечерам и выезжают на Невский. Посадят там какого-нибудь господина и везут в противоположную сторону той, куда он нанял. Седок ругается, импровизированный извозчик хохочет и наконец выталкивает седока и удирает… Ну и забавно…
– Верно, что забавно, – заметил Савин.
– В большинстве же эти извозчики-дилетанты собираются у театральных подъездов, чтобы развозить актрис, причем главное старанье прилагают к тому, чтобы разлучать мужей с женами, увозя каждого в противоположные стороны… Говорят, что несколько увезенных жен, с их согласия, попадали в «штаб-квартиру», как они называют квартиру Хватова…
– Молодцы ребята! – вставил Николай Герасимович.
– Не оставляют они в покое и гимназисток старших классов при выходе из гимназии, и из них некоторые тоже, как слышно, не миновали «штаб-квартиры»… а одна так туда совсем переселилась на житье и завела амуры с князем… И теперь живет у Хватова… После езды дилетанты-извозчики собираются в «штаб-квартиру» и рассказывают свои похождения… Кто что чудней придумал.
– И не надоедает им, однако, это? – спросил Савин.
– Отчего надоесть… Они разнообразят удовольствия… Несколько вечеров извозничают, а то садятся в тройки и летят по городу из конца в конец, бьют стекла в окнах саблями и палашами, скандал, свистки полиции, а они на лихих лошадях уезжают в карьер; а то примутся тушить уличные фонари особо приспособленными для того палками…
– А ведь это, Маслов, превесело!.. – воскликнул оживившийся Николай Герасимович.
– Как кому… По-моему, безобразие.
– Ну, ты известный служака… – захохотал Савин. – Мы, кажется, потому с тобой и приятели, что крайности сходятся…
– Может быть… – отвечал Михаил Дмитриевич.
– Нет, ты расскажи еще… – приставал к нему Савин.
– Ишь тебя разбирает… Кажется, сейчас бы ты полетел бить стекла и тушить фонари, несмотря на то, что надел офицерский мундир.
– Скоро придется его снять… – вздохнул Николай Герасимович.
– Что так?
Савин в кратких словах рассказал ему свои варшавские злоключения.
– Скверно, голубчик, – заключил он. – Поневоле, чтобы забыться, будешь бить стекла, да фонари тушить…
– Что же ты думаешь делать… К отцу?..
– Конечно, к отцу… Но что обо мне… Одна грустная канитель… Порасскажи-ка лучше еще что-нибудь о Хватовской компании.
– Да что же еще рассказать… Разве вот, когда ты мне сейчас рассказывал, как ты жида желтой краской вымазал, то я вспомнил, что они эту штуку у тебя предвосхитили и давно практикуют.
– Как так?
– Да так… По дороге на острова, в «Ташкент» или «Самарканд», – это их излюбленные места кутежей, – заезжают на Петербургскую или Выборгскую сторону, разыщут дом, где происходит какая-нибудь вечеринка, именины или свадьба… Дома там низенькие… Остановятся, двое выйдут из экипажа и постучат в окно… Открывается обыкновенно форточка и в нее показывается голова какого-нибудь расфранченного чиновника с вопросом на лице. В один миг один схватывает его за волосы, а другой приготовленной заранее щеткою с ваксой или копытною мазью мажет злосчастному франту лицо, потом вскакивают в тройки и только их и видели…
– Ха, ха, ха… – неудержимо хохотал Николай Герасимович. – Хороша должна быть картина появления из форточки вымазанного кавалера, еще молодого мужа, пожалуй.
– Ты, братец, неисправим, – покачал головою Маслов, – и я, не будучи пророком, могу предсказать, что через несколько дней ты будешь в их компании…
– Сказал тоже, – недовольным тоном возразил Савин, – но довольно о них и переменим разговор. Что театр, что «Буфф»?..
– Какой там «Буфф», о «Буффе» почти позабыли… Теперь здесь новый храм искусства, с позволения сказать… – презрительно усмехнулся при последних словах Михаил Дмитриевич.
– Это ты о театре Берга?.. Я слышал в Варшаве…
– Еще бы, слава о нем идет не только по всей России, а по всему миру… Недаром говорит пословица: «Добрая слава лежит, а худая бежит».
– Интересные есть сюжеты…
– Очень, надо сознаться… Филиппо способна своими песенками воскресить мертвого, Blanche Gandon со своею «La chose» делает юношей дряхлого старика. Недаром весь Петербург съезжается теперь к Бергу по вечерам… Седина и обнаженные от волос головы блестят по всему театру вперемежку с золотом военной молодежи… Старички покровительственно относятся к молодым людям и даже оказывают им своего рода содействие.
Маслов горько усмехнулся.
– Однако, ты совсем стал моралистом… – вставил слово Савин в филиппику своего приятеля.
Маслов не слыхал этого замечания и продолжал:
– Мой дядя, заслуженный старик, на днях изрек следующий приговор театру Берга: «Ce n'est que quelque chose de piquant, un passetemps agréable de moments perdus. Les franèaises sont si drôles, si amusantes, qu'ont pent leur pardonner tous les entraînements qu'elles causent».[1]1
Это только нечто пикантное, остроумное, приятное препровождение свободных минут. Француженки так милы, так забавны, что им можно простить многие их выходки.
[Закрыть] Это освежает, mon cher, – прибавил он, – пусть мои сыновья лучше идут к Бергу, чем знакомятся с Базаровым, Ренаном и другими пакостями, которые их сделают нигилистами… Мои двоюродные братцы, – закончил свой монолог Михаил Дмитриевич, – конечно, далеки от посещения Берга по принципу, в них кипит жизнь, бушуют страсти и им каждый омут по вкусу…
– А ты-то там бываешь? – спросил его между тем Николай Герасимович.
– Заезжаю иногда… Больше ведь некуда, там все…
– А-а… – произнес Савин. – Поедем сегодня…
– Пожалуй…
– Так я распоряжусь послать за билетами.
– Это надо заранее, вечером в кассе висит неизменный аншлаг: «Билеты все проданы».
Николай Герасимович позвонил и, приказав убрать со стола, сделал распоряжение, чтобы на этот вечер ему достали два кресла первых рядов у Берга, не стесняясь в цене, у барышника, если нет в кассе.
Лакей произнес стереотипное «слушаю-с» и удалился с подносом и посудой.
Приятели еще несколько времени провели в приятной беседе, темой для которой служила та же петербургская злоба дня.
Савин со своей стороны восторженно описывал Маслову прелести варшавской жизни и миловидность и веселость польских балетничек.
Наконец Михаил Дмитриевич простился и уехал, обещав заехать за Николаем Герасимовичем перед театром.
Савин остался один.
VIII
Без любви
Николай Герасимович после ухода Маслова несколько раз прошелся по комнате, затем сбросил с себя тужурку и лег на тот самый турецкий диван, на котором только что сейчас вел беседу со своим приятелем.
Странное впечатление произвела на него эта беседа.
В то время, когда Михаил Дмитриевич говорил, Савин с интересом слушал все подробности похождения Хватовской компании, и даже – он сознавал это – с таким интересом, что Маслов был прав, говоря, что он сейчас бы готов принять в этих похождениях живое участие. При описании Масловым прелестей театра Берга, Николай Герасимович с наслаждением думал, что в тот же вечер ближе, как можно ближе, познакомится с «рассадником русского беспутства», как называл этот театр его приятель.
Личность рассказчика не играла тогда никакой роли для слушателя: Савину было совершенно безразлично, как относился Маслов ко всему передаваемому им, а главное, почему он, его товарищ, выработал такие отношения к явлениям жизни, которые представлялись ему, Николаю Герасимовичу, такими заманчивыми и увлекательными.
Только после ухода Михаила Дмитриевича Савин вдруг задал себе этот вопрос и стал ломать над ним свою голову.
Эта непривычная для него работа была мучительна.
Муки эти усугублялись еще тем, что Николай Герасимович как-то вдруг понял, что во всей только что окончившейся беседе с Масловым, он, Савин, играл далеко не достойную роль, что Михаил Дмитриевич смотрел на него сверху вниз, со снисходительным полусожалением, что тон, с которым он кинул ему пророчество о том, что не пройдет и нескольких дней, как он, Савин, появится в Хватовской компании, был прямо оскорбительный.
Вся кровь бросилась в лицо Николая Герасимовича.
Быть оскорбленным – тяжело, но быть справедливо оскорбленным – еще тяжелее.
Сознавать превосходство над собой оскорбителя – невыносимо.
Савин же испытывал два последние тяжелые сознания.
Он как-то инстинктивно понимал, что Маслов имеет нравственное право так говорить ему и так относиться к нему.
Почему? – этот вопрос оставался для него открытым.
Его-то, вдруг, до боли, до физической боли захотелось разрешить Николаю Герасимовичу.
Среда, воспитание, служба – все эти условия жизни были одинаковы как для него, так и для Михаила Дмитриевича.
Почему же он, Савин, прав, тысячу раз прав Маслов, с удовольствием будет бить стекла в окнах, тушить фонари по улицам, мазать физиономии чиновников-франтов копытною мазью, а Маслов, Маслов делать этого не будет.
«Пустота жизни!» – пронеслась в голове Николая Герасимовича шаблонная фраза, служащая оправданием шалопаев.
«Пустота жизни! – Может быть это и верно… Но его и моя жизнь одинаковы, – продолжал рассуждать мысленно сам с собой Савин. – Чем наполняет он ее, эту пустоту?»
«Службой…» – вот что первое пришло ему в голову.
Он вспомнил, что еще во время разговора, видимо под влиянием зародыша мучившего его теперь вопроса, он назвал Маслова «служакой».
Нет, гвардейская и особенно кавалерийская служба оставляет массу свободного времени, которого положительно некуда деть и которое поневоле образует эту пустоту, являющуюся, как до сих пор был убежден Николай Герасимович, причиной кутежей и безобразий вроде тех, которые позволяют себе Хватов с компанией.
Савин откинул этот ответ, как не выдерживающий критики.
«Науками, военными науками… Уж не готовится ли Маслов в академию…» – мелькнуло в уме Николая Герасимовича.
Это было, однако, менее чем на мгновение.
Савин даже расхохотался от этой мысли.
Еще в лицее Маслов не отличался способностями и прилежанием, был феноменальным лентяем, офицерский экзамен сдал с грехом пополам и, как говорили тогда, даже по протекции.
Какая тут академия!
Чем же наполнил он эту пустоту жизни? Почему он сделался даже моралистом и сверху вниз смотрит на него, Савина, и на других, подобных ему прожигателей жизни, для которых наслаждения мгновениями составляют цель жизни, а цепь этих мгновений – самую жизнь. Какие, более серьезные, жизненные цели знакомы Маслову и почему они не знакомы ему, Савину?
«Семейная обстановка? – несется в голове Николая Герасимовича. – Но ведь Маслов, как и я, был привезен отцом, служащим в Сибири, в лицей и оставлен одиноким, у него нет даже – он говорил ему – ни сестер, ни братьев, в Петербурге есть родственники, но и у него, Савина, они есть…»
Николай Герасимович даже вспомнил, что надо к ним еще сегодня заехать с визитом, вынул из маленького кармана рейтуз часы и посмотрел на них…
Был третий час в начале.
«Еще успею!» – подумал он, не поднимаясь с дивана, видимо не желая расстаться еще с неразрешенным вопросом.
Не семейной, значит, обстановкой заполняет свою жизнь Маслов! Чем же? Чем?
«Чувством!.. Любовью!..» – вдруг осенило Николая Герасимовича.
Он как-то вдруг разом понял, что это именно так, что он наконец нашел искомое.
– Он любит, – проговорил он даже вслух и как-то невольно повторил это слово:
– Любит!
«Я никогда еще не любил…» – со вздохом подумал он, и все лицо его, выразительное, красивое, подернулось вдруг дымкой грусти.
Николай Герасимович стал припоминать свои отношения к девушкам и женщинам с самой ранней юности, чуть ли не с отрочества, даже с детства.
Среди воспоминаний последнего перед ним промелькнул образ мадемуазель Эрнестины, высокой, стройной француженки, его первой гувернантки, даже, пожалуй, бонны… Он припомнил ее грациозную походку, плавные движения, матовый цвет лица, оттеняемого как смоль черными волосами, и большие карие глаза… Ему было восемь-девять лет и он обожал ее… Он по целым часам глядел на нее, затаив дыхание. Ей он обязан превосходным знанием французского языка, он с любовью учился у нее ее родному говору, прислушиваясь к чарующей музыке ее речей… Ее взгляд, обращенный на него, приводил его в трепет; когда она, чтобы приласкать, сажала его к себе на колени, он весь дрожал от волнения… Он не мог объяснить себе этого чувства – он говорил, что он обожает мадемуазель Эрнестину. Это обожание заметили отец и мать, замечали соседи, они смеялись над ним, называя его «влюбленным». Детское сердце до боли сжималось от этих шуток над его чувством. Он стискивал свои кулачонки, чтобы скрыть готовые брызнуть из глаз его злобные слезы. Когда мадемуазель Эрнестина, прожив три года, уехала за границу, он был неутешен, не хотел слушаться новой гувернантки, старушки Пикар, и с того времени начались проявления его несдержанности, прямо необузданности – черты, которые – он сам сознавал это – остались до сих пор в его характере.
Перед Николаем Герасимовичем восстало время, проведенное им в Москве перед переходом в гусарский полк.
В Москве в то время все знали двух хорошеньких сестер Баум, за которыми бегала вся московская молодежь.
Сестры Баум бывали везде и особенно часто их можно было встретить на балах и вечерах дворянского собрания и на модном тогда катке Фомина.
Звали их просто по именам, Тиночка и Эммочка.
Представленный на балу в дворянском собрании, Николай Герасимович стал бывать в доме их матери, толстой немки, с сильно подведенными глазами, и вскоре сделался неразлучным спутником прелестной Тиночки.
Шестнадцатилетняя красавица овладела его сердцем, и он отдался страсти слепо, без рассуждений. Пылкий по натуре и необузданный по нраву, он влюбился, что называется, по уши.
Да и было в кого. Прелестная, высокая, стройная и замечательно красивая девушка была умна, приветлива и без всякой натянутости, так свойственной московским барышням.
Темные волосы окаймляли красивое матовое с правильными чертами лицо; носик с горбинкой был изумителен, темные большие глаза смотрели так нежно, и пухленькие алые, сулящие страсть, губки прикрывали два ряда жемчужных зубов.
«Это-то была наверное любовь, первая, чистая!» – думал Николай Герасимович, восстанавливая, как мы видели, в своем воображении чудный образ пленившей его девушки.
Она как живая стояла перед ним.
«Была ли это любовь?» – снова задал он себе вопрос и, несмотря на то, что еще так недавно разрешил его утвердительно, теперь, обдумав, изменил свое решение.
Нет и нет… это была только страсть, брожение молодой крови. Любовь не излечивается покупными лобзаниями.
«Я никогда не любил…» – закрыл лицо руками Николай Герасимович.
«Пустота жизни – это жизнь без любви…» – сделал он вывод из всего им передуманного.
IX
Катька-Чижик
Театр Берга был действительно набит, что называется, битком. Савин и Маслов приехали в половине первого отделения. Филиппо только что спела свое знаменитое «L'amor» и театр положительно дрожал от аплодисментов и буквально стонал от криков «браво», «bis» и «фора».
Николай Герасимович и Михаил Дмитриевич прошли в первый ряд кресел среди этого бушующего моря голов с шевелюрами всех оттенков, между которыми, впрочем, преобладала седина и порой совершенное отсутствие шевелюры.
Всех почти, кого встретили они в первых рядах партера, они знали, если не лично, то по фамилиям – это были сливки мужской половины петербургского общества, почтенные отцы семейств рядом с едва оперившимися птенцами, тщетно теребя свои верхние губы с чуть заметным пушком, заслуженные старцы рядом с людьми сомнительных профессий, блестящие гвардейские мундиры перемешивались скромными представителями армии, находившимися в Петербурге в отпуску или командировке, изящные франты сидели рядом с неотесанными провинциалами, платья которых, видимо, шил пресловутый гоголевский «портной Иванов из Парижа и Лондона»; армяне, евреи, немцы, французы, итальянцы, финны, латыши, татары и даже китайцы – все это разноплеменное население Петербурга имело здесь своих представителей.
Приманкой для всей этой «смеси одежд и лиц, племен, партий, состояний» – служил персонал исполнительниц.
Большая часть шансонеток пелась на французском языке парижскими бульварными певицами, приехавшими за русскими рублями.
Их лихой, бравурный шик, остроумный, доходящий до грации, цинизм, хорошо гримированные, хорошенькие, пикантные личики исполнительниц, более, чем откровенные костюмы – все это разжигало страсти даже пресыщенных и устарелых людей и туманило головы молодежи.
Француженки были все на содержании или искали содержателей, обнаруживая при этом изумительные таланты, не столько на сцене, сколько за кулисами, умением вскружить головы всем, кто, так или иначе, попадал в их набеленные ручки.
Корифейки пристраивались к старичкам-капиталистам, заурядные отдавались молодежи. Любовники и содержатели были известны всем завсегдатаям театра и отношения их к содержателям были на виду, у всех.
Все было, как говорят в Сибири, «за всяко просто».
Между сценой и зрительной залой существовала несомненная связь, к сожалению, не духовная.
В театре собственно было мало театрального.
Причину колоссального успеха и ежедневного полного сбора надо было искать в том, что неизбалованные петербуржцы воспринимали эротический наркоз при одном появлении на сцене полуобнаженного цинизма и им было все равно, в каком бы диком и необузданном разгуле он не проявлялся.
В то время, когда Николай Герасимович в первый раз посетил театр Берга, он уже только носил фирму своего основателя.
Сам Берг, нажив солидный капитал, бросил антрепризу, и театр стал переходить из рук в руки, от одной певицы к другой.
Конечно, антреприза велась на средства любовников, и первым после Берга антрепренером был знакомый нам Яков Андреевич Хватов для своей содержанки Антуанетты.
Последняя была, собственно, второстепенная шансонетная певица, но положительно умирала от зависти к своим подругам, имевшим успех на сцене, или, как Филиппо и Бланш Гандон, пристроившихся к богатым сановным старичкам.
Но «певичка Антуанетта» была смела и предприимчива, a Хватова нашла денег больше, чем у все-таки несколько сдерживавшихся старичков, а устроить временную прочность связи и подчинить себе всегда полупьяного любовника для нее, как и для каждой француженки, прошедшей огонь и воду и медные трубы еще в родной Франции, было делом нетрудным.
Чем затея была оригинальнее и новее, тем более она привлекала такие натуры, какою отличался самодур новейшей формации Хватов.
Ему было всякое море по колено и на всякое дело у него были деньги.
Стоило поэтому Антуанетте подзадорить Якова Андреевича как он не задумываясь сделался антрепренером театра Берга.
Однако, управление театром, да и самим Яшей, Антуанетте вскоре наскучило и нажившись достаточно, директриса уехала с берегов Невы на берега Сены менять рубли на франки и экю.
В момент описанного нами приезда Савина в Петербург и первого посещения театра Берга антреприза его принадлежала русской певице Екатерине Ивановне Сергеевой, известной под прозвищем Катька-Чижик.
Эта Катя было своего рода петербургскою известностью.
Простая работница одной из прачечных в Подьяческой, он пала шестнадцати лет и пошла по торной дорожке «жертвы общественного темперамента».
Характерной чертой Кати была погоня за деньгами… «Денег, денег и как можно больше» – было ее постоянным девизом.
Еще до поступления на сцену театра Берга, будучи простой уличной авантюристкой, с манерами прачки, но с хорошеньким, пикантным личиком, всегда веселой и задорной, она целыми днями кочевала одна или с переменными подругами из трактира в трактир, оригинальничала, заходила в бильярдные – всюду и всегда имея одну цель «поймать чижика», как она сама прозвала трехрублевую бумажку, составлявшую тогда предел ее мечтаний.
Отсюда и пошло ее прозвище.
Большая часть таких «милых, но погибших созданий», к которым принадлежала Катька-Чижик, существа в высшей степени несчастные.
Они тяготятся тем образом жизни, который им выпал на долю, ведут эту жизнь с отвращением и лишь настолько, насколько это неизбежно, чтобы иметь скудный кусок насущного хлеба.
Иначе смотрела на избранную ею карьеру Катька.
Она обратила свое поведение в строго определенную цель наживы и смотрела на себя, как на машину, пущенную в ход, чтобы возможно больше добыть денег.
Был ли это расчет или мания – трудно ответить на этот вопрос, но, во всяком случае, это было явление исключительное.
То же стремление к наживе проявилось в ней и тогда, когда какой-то господин из персонала мелких служащих театра Берга пристроил ее в хористки. У нее был голос приятного тембра, был слух, она вскоре сумела перенять непринужденно-вызывающую манеру держать себя у берговских француженок, и таким образом, не имея ровно никакого сценического дарования, была неотразима и имела громадный успех, что доказывалось массой поклонников, забросавших ее деньгами.
Через два-три года после прачечной Катя-Чижик уже имела некоторые сбережения и вдруг сделалась очень разборчива в выборе между своими обожателями.
Среди них был, между прочим, колоссально богатый, чувственный и очень юный граф, Егор Петрович де Дибюисон, или, как его называли в кругу петербургской золотой молодежи, «граф Жорж».
Сметливая от природы, Катя поняла, что с влюбленного юноши она может сорвать больше своею недоступностью, нежели получала с других за свою доступность, и начала свою искусную игру.
Граф Жорж мучился холодностью бывшей уличной авантюристки, положительно потерял голову и готов был на всякую безумную выходку, чтобы добиться взаимности очаровавшей его женщины, разжигавшей в нем страсть и ревность своей почти явной благосклонностью к другим.
Он привязался к ней не на шутку.
Катя тоже поняла это, как поняла и то, что карман графа очень и очень объемистый и туго набит предками-эмигрантами, веками умножавшими состояние рода.
Судьба графа решена была в двух словах.
«Или я хозяйка у Берга, или прощай!» – сказала ему Катька-Чижик.
Ответ, конечно, последовал ожидаемый ею.
Граф был «весь ее».
Катя, никогда не имевшая даже порядочной комнаты, почти не бывавшая дома, из грязи трактиров и номеров мелких гостиниц вдруг очутилась в роскошной квартире собственного дома на Караванной, отделанной по графскому вкусу, ничуть не потерялась, а напротив, быстро свыклась со своим положением и вошла в роль домовладелицы и директрисы театра.
Она сразу остепенилась.
Мысль наживы, бывшая рычагом всей ее жизни, нашла себе другие проявления – она занялась сама всецело театром и заняла им своего «графчика».
Последний привязался к ней так, что готов был на ней жениться, но от этого отклоняла его сама Катя да своевременное вмешательство старших офицеров того полка, в котором он служил юнкером.
Связи с певицами от Берга, впрочем, нередко завершались браками, и не один блестящий гвардеец увез в свои родные поместья супругу с подмостков театра Берга.
Оставаться с шансонетными супругами в полках и даже в Петербурге было, конечно, невозможно, и парочки улетали в провинцию, где состояние и положение в свете мужей открывало новым дамам двери во все дома и где «берговские певички» щебетали вскоре в ролях предводительниц, супруг почетных мировых судей и других представительниц провинциального boeau monde'a.
Антреприза Катьки-Чижик была лучшим временем процветания театра Берга.
Мы поспешили воспользоваться временем, когда в театре происходили шумные овации по адресу Филиппо, повторявшей без конца, по требованию публики, заключительные куплеты своего знаменитого «L'amour» и ушедшей наконец со сцены, грациозным жестом указывая на утомление горла, чтобы познакомить читателя с Катькой-Чижик, которой суждено играть в нашем дальнейшем рассказе некоторую роль.
Типичное явление того времени, она, как и театр Берга, послуживший почвой для ее полного расцвета, и без того, впрочем, стоило бы описания.
После Филиппо был ее выход.
Она появилась грациозная, с кошачье-вкрадчивыми манерами, со смеющимся личиком, вся в белом, в короткой юбочке и откровенном декольте, дававшем возможность судить о ее сложении, в огромной белой шляпе, оттенявшей блестящие волосы, играя своими веселыми, искрящимися глазами и запела.
Николай Герасимович с любопытством глядел на нее, так как Маслов рассказал ему о ней все то, что известно нашим читателям из этой главы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.