Текст книги "Судные дни Великого Новгорода"
Автор книги: Николай Гейнце
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
V. Без матери
Слишком полно, но, увы, и слишком коротко было счастье новобрачных.
Прошел год с небольшим этой жизни, полной того нежащего и тело и душу семейного покоя, жизни, которая редко выпадает для супружеских пар и того, более чем на три столетия отдаленного от нас времени, и с которой уже почти совершенно незнакомы современные супружеские пары.
Этот покой дается лишь чистой, освященной церковью взаимной любовью, прямой и открытой, без трепета тайны, без страха огласки и людского суда – это тот покой, который так образно, так кратко и вместе так красноречиво выражен апостольскими правилами: «Жены, повинуйтесь мужьям своим», и «Мужья, любите своих жен, как собственное тело, так как никто не возненавидит свое тело, но питает и греет его».
Только под солнцем согревающей любви мужа может возрасти тот пышный, редкий и роскошный цветок, который называется любящей и покорной женою.
Такою именно женою и стала Елена Афанасьевна, вышедши замуж за своего приемного отца Афанасия Афанасьевича Горбачева.
Но, повторяем, не долго владел счастливый муж таким сокровищем. Она предупредила правду слов какого-то старинного, давно забытого поэта: «Прекрасное все гибнет в дивном цвете, Нет ничего прекрасного на свете!» Елена Афанасьевна действительно погибла «в дивном цвете».
С открывшегося горизонта счастья Горбачева вдруг раздался грозный громовой удар именно тогда, когда на этом горизонте, казалось, не могло зародиться ни одного облачка, а напротив, сияла заря чудной надежды. Он готовился быть отцом.
Эта надежда осуществилась, но вместе с криком ребенка – девочки, криком, возвестившим о новой зажегшейся жизни, раздался болезненный, стонущий вздох матери – вестник жизни угасшей. Это был последний вздох. Елены Афанасьевны Горбачевой не стало. У постели умершей матери и колыбели новорожденного младенца рыдал неутешный вдовец.
Казалось, укор небесам готов был сорваться с его уст среди этих рыданий, так неожиданно, так, казалось, безжалостно было разбито его счастье, была разбита его жизнь. Как контраст, в эту горькую минуту почти нечеловеческой скорби припомнился Афанасию Афанасьевичу еще тот недавний вечер, всего несколько месяцев тому назад, когда он, вернувшись из лабаза домой и оставшись наедине с своей ненаглядной Аленушкой, той самой Аленушкой, которая теперь бездыханным трупом лежит перед ним, а тогда сияла красотой, здоровьем и счастьем.
Как живо помнит он это, как вишня, раскрасневшееся прекрасное лицо, эти полузакрытые длинными ресницами жгучие глаза, с блестящей на них радостной слезой, и эти коралловые губки, прошептавшие ему отрадные, теперь ставшие роковыми слова о своем материнстве.
Он помнит, как сильно забилось тогда его сердце, как нежно прижал он к своей груди трепещущую, сконфуженную признанием жену.
Мелькают в его памяти незабвенные дни ожидания этого самого существа, спящего сном невинности в колыбели, которому суждено было своею жизнью отнять жизнь матери, разговоры, мечты, и снова чуть было слова упрека судьбе не сорвались с языка Горбачева, и чуть не окинул он взглядом ненависти и вражды это маленькое, красненькое, сморщенное существо, причинившее ему такое великое горе.
Но взгляд упал на колыбель и как бы чудом изменился, – это был взгляд отца.
Что-то теплое и сладостное зашевелилось в душе Афанасия Афанасьевича, и он в тихой горячей молитве опустился перед божницей.
В ней и в проснувшемся отцовском чувстве нашел он силу перенести страшную утрату.
Укор небесам замер на его устах и заменился словами полной покорности Провидению.
С пышностью, соответствующей любви и богатству мужа, совершены были похороны так безвременно покинувшей этот мир юдоли и слез жены.
На кладбище одного из богатых монастырей новгородских до сих пор есть близ церкви вросшая уже в землю и покрытая мхом каменная плита, с надписью о почивающей под ней возлюбленной жене новгородского купца Елене Афанасьевне Горбачевой. Надпись еще уцелела, но находившийся над ней текст из Священного Писания стерла всесокрушающая рука времени. В несколько дней после смерти жены Горбачев так страшно изменился, что знакомые с трудом узнавали его. Из бодрого, крепкого мужчины он обратился вдруг в какого-то расслабленного старика, с помутившимся взглядом и поседевшими волосами.
В течение нескольких месяцев он почти не занимался делами и ни с кем не разговаривал.
Но время взяло свое. Острая боль пораженного сердца притупилась.
Первая улыбка трехмесячной Аленушки, – девочку окрестили в честь матери Еленой, – вызвала улыбку и на исхудалое лицо несчастного Афанасия Афанасьевича.
С этого дня он заметно оживился и стал поправляться физически; сознательность ребенка породила гордое сознание отца, что он не одинок, что у него есть для кого жить, для кого трудиться.
Время шло, Аленушка подрастала на руках у Агафьи Тихоновой.
Добрая женщина, горько оплакивавшая свою первую питомицу Аленушку, перенесла, подобно отцу, всю свою горячую, почти материнскую любовь к умершей матери на полуосиротевшую дочь. Она берегла ее пуще глазу и, казалось, жила и дышала только ею.
И для Горбачева настали сравнительно красные дни. Первый лепет ребенка чудной гармонией врывался в его душу и как бы лил в его тело живительный бальзам. Первые слабые шаги дочери укрепили, казалось, совершенно силы отца для дальнейшего жизненного пути.
Таков неисповедимый закон природы, такова благая воля Господня, дающая маленьким, слабым существам великую силу врачевать скорбные раны взрослых и сильных.
Аленушке шел уже седьмой год, когда отец первый раз повел ее на могилу матери.
До тех пор она ходила туда с Агафьей, которая скорее голосом сердца, нежели языка, сумела внушить ребенку любовь к покойной матери и благоговение перед ее памятью.
Афанасий Афанасьевич еженедельно посещал могилу своей жены, любил быть там в полном одиночестве; даже присутствие дочери, казалось ему, нарушило бы ту душевную гармонию молитвы об упокоении души дорогой для него женщины в селениях праведных.
Он и не догадывался, что под влиянием Агафьи Тихоновой в сердце его дочери уже давно и глубоко укрепилось чувство любви к покойной и что он на могиле последней может смешать свои земные слезы мужа с чистыми слезами любящей дочери.
В одно из воскресений, после обедни в том самом монастыре, где была похоронена Елена Афанасьевна и куда неукоснительно ездил Афанасий Афанасьевич и Агафья с Аленушкой, последняя, видя, что отец направляется из церкви не к ожидавшему их за оградой экипажу, куда ведет ее няня, вдруг стремительно схватила его за рукав и тоном мольбы сказала:
– К маме!
Горбачев остановился в недоумении.
– К маме… ты хочешь к маме?.. – переспросил он дрожащим от внутреннего волнения голосом.
– Хочу к маме… – прошептала девочка.
– Пойдем… милая дочка… пойдем… веди меня к маме… – взял он Аленушку за руку.
Последняя твердой, уверенной поступью пошла по направлению к кладбищу, крепко держа за руку своего отца.
Агафья Тихонова с немым восторгом и со слезами радости на глазах созерцала удалявшуюся от нее парочку и, когда они скрылись на повороте дорожки за палисадниками, возвела очи к безоблачному июльскому небу, на котором, как бы сочувствуя ее радости, весело играло полуденное солнышко.
Аленушка привела Афанасия Афанасьевича прямо к надгробной плите своей матери и, оставив его руку, набожно опустилась на колени. Отец пал ниц рядом с дочерью.
Горячая была его молитва. Окончив ее, он взглянул на Аленушку и из глаз его ручьями брызнули слезы, это были слезы восторженного обожания, появившегося в его сердце к молящейся дочери.
Да и на самом деле, надо было видеть эту шепчущую молитву девочку со сложенными на груди руками, чтобы воочию узреть ангела, молящегося перед престолом Бога.
И странное дело, только теперь, при этом взгляде на дочь Горбачев почувствовал и понял, что она живой портрет ее матери, что милосердный Господь возвратил ему то, что было для него, казалось, потеряно навсегда, возвратил ту Аленушку, которую он нашел замерзшею пятнадцать лет тому назад на крыльце своего дома.
С немой, невыразимой словами благодарностью возвел он очи к ликующим, как бы по поводу его счастья, небесам.
Этот день был для него началом новой, счастливой жизни. Он вернулся домой совершенно обновленный и с энергией почти молодости принялся на другой день за дела.
Все свое свободное время он с этих пор стал посвящать своей дочери; шутя учил ее грамоте, в которой она делала быстрые успехи, а между занятиями беседовал, как с большой, о ее покойной матери.
Девочка любила эти беседы и по целым часам не спускала глаз с боготворимого ею отца.
В то время семьи жили замкнутою жизнью. Афанасий Афанасьевич и его дочь видались часто и запросто лишь с семьей его брата, Федосея Афанасьевича, где младшая дочь, Настя, старше, однако, Аленушки года на два, была подругой детских игр последней.
Обеих девочек, впрочем, редко можно было видеть играющими. Они по часам сидели, прижавшись друг к другу в уголку детской, и о чем-то шептались.
В чем состояла их беседа, над чем работали их детские мозги – как знать?
Кто может прямо взглянуть на солнце, кто может проникнуть в чистую душу ребенка?
Время шло.
Наступил 1565 год. До Новгорода донеслась роковая весть, облетевшая с быстротою молнии все русское государство; царь оставил Москву на произвол судьбы и удалился в Александровскую слободу. Пришло известие об учреждении неведомой еще опричины, а затем из уст в уста стало переходить грозное имя Малюты, уже окруженное ореолом крови и стонов.
Матери новгородские стали пугать им своих детей, и последние делались тихи при произнесении рокового имени.
Аленушке, ставшей уже Еленой Афанасьевной, исполнилось шестнадцать лет.
Она вышла из детства, но имя Малюты почему-то вызывало в ней нервный трепет.
Не было ли это инстинктивною чуткостью, инстинктивным предвиденьем будущего?
Прошел еще год. Царь основал свою постоянную резиденцию в Александровской слободе, которая в короткое время обратилась в город и торговый центр, и туда стали стекаться со всех сторон земли русской купцы со своими товарами, строить дома и открывать лавки.
Предприимчивый Федосей Афанасьевич Горбачев был тоже увлечен возникшим течением, и даже, вопреки советам своего старшего брата, переселился, как мы уже знаем, в Александровскую слободу, оставив новгородские лавки на попечение Афанасия Афанасьевича и своего старшего сына.
Всю остальную семью он забрал с собою.
– Чует мое сердце, что задумал ты покидать Новгород не в добрый час, не наживи, смотри, беды неминучей; тоже надо ой с какой опаской быть близ грозного царя… И с чего тебе прыгать с места на место приспичило?.. Знаешь пословицу «От добра добра не ищут»? – говорил брату Афанасий Афанасьевич, когда тот высказал ему свою мысль о переезде.
– Ну, это ты, брат, оставь, я тебе тоже отвечу пословицей: «Под лежачий камень и вода не бежит…» Сам знаешь, какие ноне здесь барыши с красного товара, тебе ништо… у тебя хлеб… животы подведет, к тебе придут спервоначалу, а не ко мне…
– Это-то ты правильно, – согласился старший брат, – только возле царя-то там как будто боязно; слышал, чай, невесть что рассказывают… и Малюта там, слышь, правою царскою рукою…
– Я не пужлив… Да и сплетни, чай, больше плетут людские языки… Людская молва, что снежный ком, с кулак начнется, до нас докатится гора горой, – ответил Федосей Афанасьевич.
– Нет дыма без огня, – задумчиво заметил Афанасий Афанасьевич.
– Чего огня, я разве говорю, что огня нет… Есть… Царь казнит бояр-своевольников… и ништо… так им и надо. Слышь, выше царя стать захотели, ему, батюшке, указывать начали… раздор да разлад по земле сеять вздумали, с врагами, басурманами занижались, так ништо, говорю, им, окаянным… А купечеству и народу люб его грозный царь… Знает он, родимый, что только кликни он клич, своеручно посечем его супротивников, бояр-крамольников… и посечем не хуже опричников, не хуже Малюты Скуратова, – горячо возразил младший брат.
– Известно посечем… Это ты доподлинно, – согласился старший.
– Так с чего же нам его, государя нашего державного, бояться?..
– Вестимо нечего.
– А к солнцу ближе – теплее!.. Он наше солнышко.
Афанасий Афанасьевич не нашелся что возразить брату.
Отъезд последнего был решен и состоялся.
Расставание семей было трогательно, но сильнее всех рыдала Аленушка на груди своей двоюродной сестры и задушевной единственной подруги Насти.
Это было первое жизненное горе молодой девушки.
Беседы с отцом по вечерам, чтение священных книг да молитва стали задушевной отрадой вновь осиротевшей девушки.
Ей шел уже восемнадцатый год. Она, что называется, была в самой поре, но сердце ее билось ровно при виде добрых молодцов, хотя ее жгучие, черные глаза ясно говорили, что рано или поздно в этом сердце вспыхнет страсть неугасимым огнем.
Красивая, статная, вся в свою покойную мать, она заставляла биться желанием не одно сердце среди новгородских молодцов.
Женихам только бы кликнуть клич, слетелись бы как мухи на мед, но отец не неволил боготворимую им дочку; даже при мысли о ее замужестве какое-то горькое чувство отцовской ревности закипало в его сердце.
Со дня отъезда брата прошло с полгода. От него получилась грамота. В ней он в радужных красках описывал свое житье-бытье на новом месте. Торговля, по его словам, шла очень ходко, к дочерям женихи наклевываются от тамошнего купечества, словом, Федосей Афанасьевич был доволен. Далее он описывал построенный им дом, отписывал о своем и о здоровье своих домашних. «Настасья все скучает и убивается по Аленушке; говорит, хоть бы одним глазком поглядеть на родненькую, так не отпустишь ли, любезный брат, погостить ее к нам, сбережем пуще родной дочери», – говорилось между прочим в присланной грамоте.
Афанасий Афанасьевич прочел письмо Аленушке.
При чтении того места, где говорилось о Насте, он взглянул на дочь.
На ее глазах блестели слезы.
– Аль отпустить на месяц, другой… поскучать мне, старику, – уронил как бы про себя Горбачев, окончив чтение.
Огнем вспыхнуло лицо Аленушки, и умоляющий взгляд ее прекрасных глаз говорил красноречивее всяких слов о ее желании.
Отец сдался на эту немую просьбу.
Сборы были не долги. Аленушка с Агафьей и с провожатыми из рабочих Горбачева уехали в Александровскую слободу.
Посещение слободы оказалось роковым для молодой девушки.
Там ей было суждено встретиться с Семеном Ивановичем Карасевым, сумевшим заронить в сердце красавицы ту искру неведомого ей доселе чувства, от которого это сердце загорелось неугасимым пламенем любви.
VI. В Александровской слободе
Александровская слобода отстояла от Москвы в восемнадцати и от Троицкой лавры в двадцати верстах.
Эта тогдашняя столица грозного царя была окружена со всех сторон заставами с воинской стражей, состоявшей из рядовых опричников, а самый внешний вид жилища Иоанна, с окружавшими его постройками, по дошедшим до нас показаниям очевидцев, был великолепен, особенно при солнечном освещении.
Мы можем описывать это место кровавых исторических драм только по оставшимся описаниям современников, так как в наши дни от Александровской слободы не осталось и следа. По народному преданию, в одну суровую зиму над ней взошла черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась громовым ударом, от которого загорелись терема, а за ними и вся слобода сделалась жертвою всепожирающего пламени.
Поднявшийся через несколько дней сильный ветер разнес по сторонам даже пепел, оставшийся от сгоревших дотла построек.
Опишем, хотя вкратце, со слов этих современников, это, к сожалению, до нас не сохранившееся чудо зодчества того времени.
Дворец, или «монастырь», как именуют его летописцы, был огромным зданием причудливой архитектуры; ни одно окно, ни одна колонна не походили друг на друга ни формой, ни узором, ни цветом. Великое множество теремов и башенок с разнообразными главами венчали здание, пестревшее в глазах всеми цветами радуги.
Крыши и купол, или главы теремов и башенок были из разноцветных изразцов или золотой и серебряной чешуи, а ярко размалеванные стены довершали своеобразность и роскошь внешнего вида этого оригинального жилища не менее оригинального царя-монаха.
На «монастырском дворе», который был окружен высокой стеной с многочисленными отверстиями разной формы и величины, понаделанными в ней «для красы ради», помещались три избы, мыльня, погреб и ледник.
Стена была окружена «заметом»[2]2
То есть валом.
[Закрыть] и глубоким рвом.
В самой слободе находилось стоявшее невдалеке от дворца здание печатного двора с словолитней и избами для мастеров-печатников.
Затем тянулись дворцовые службы, где жили ключники, подключники, хлебники, сытники, псари, сокольничи и другие дворовые люди.
Слободские церкви с ярко горевшими крестами высились вблизи дворца. Стены их были тоже расписаны яркими красками.
Особенным великолепием и богатством отличался храм Богоматери, на каждом кирпиче которого блестел золотой крест, что придавало ему вид громадной золотой клетки.
В слободе в описываемое нами время было уже множество каменных домов, лавок и лабазов с русскими и заморскими товарами – словом, в два года пребывания в ней государя она необычайно разрослась, обстроилась и стала оживленным городком.
Придворные, государственные и воинские чины жили в особенных домах, опричники имели свою улицу вблизи дворца, купцы тоже.
В последней один из лучших двухэтажных домов с помещавшимися в нижнем этаже обширными лавками с панским и красным товаром принадлежал новгородскому купцу Федосею Афанасьевичу Горбачеву.
Сюда-то и прибыла гостить его племянница Елена Афанасьевна.
Но прежде нежели мы проникнем в это временное жилище нашей героини, перенесемся с тобой, дорогой читатель, во дворец, внутренняя жизнь которого была так же своеобразна, как и его внешность.
Вот как, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее наш великий историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанной деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников триста человек, самых злейших, назвал их братнею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые золотые блестящие кафтаны; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрени; братия спешила в церковь: кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем братия ела и пила досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Царь обедал, после беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне, в десять обыкновенно царь уходил в спальню, где трое слепых рассказывали ему сказки; он засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою».
Был десятый час чудного июльского вечера 1568 года. Царь уже вошел в свою опочивальню, молодые опричники разбрелись по обширному дворцовому двору.
Большинство из них начали играть в свайку, иные собрались отдельными кучками, и лишь два из них ходили обнявшись в стороне, видимо, намеренно держась в отдалении от своих товарищей.
Эти два еще совершенно юных были – Максим Григорьевич Скуратов, сын знаменитого Малюты, и уже знакомый нам царский стремянной Семен Иванович Карасев.
Наружность последнего нами уже описана, а потому не будет повторяться.
Первый же был одинаков с ним по росту, фигуре и сложению, и лишь волосы на голове и на маленькой бородке и усах были немного темнее и в правильных чертах лица было более женственности. Глаза у Максима Григорьевича были светло-карие, с честным, почти детски невинным взглядом.
Он совершенно не казался сыном своего отца, с отталкивающей наружностью которого мы тоже уже познакомили читателя, он был весь в мать, забитую, болезненную, преждевременно состарившуюся женщину с кротким выражением худенького, сморщенного лица, в чертах которого сохранились следы былой красоты.
Он был любимцем не только матери и сестер – их у него было две – но и всей дворни. Любил его и отец, на него возлагал он все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр.
Мечта о боярстве не оставляла Малюту.
Сан боярский был издавна высокою степенью в государстве. Григорий Лукьянович был честолюбив и страстно добивался его, но Иоанн не возводил своего любимца в эту степень, как бы уважая древний обычай и не считая его достойным носить этот верховный сан.
Получение боярства было, таким образом, заветною, но пока недостижимою мечтой Малюты Скуратова.
Царь тоже любил Максима, часто по-детски дававшего прямые ответы, и жаловал его по-царски.
Семен Иванович был тоже любимцем царя, но этим он был обязан не родству между опричниками, а своими личными качествам.
Карасев был сиротою и служил за Рязанью в Заштатском острожке, когда в Переяславль явился московский воевода за сбором опричников.
Жизнь и служба в острожках, как именовались крепостцы того времени, окруженная рвом и валом и служившая оплотом против нашествия кочующих орд, были тяжелы и скучны, и Карасев, недолго думая, записался в опричники, чтобы только попасть в Москву, хорошенько и не зная род и обязанности этой кровавой службы.
Узнавши ближе своих товарищей, он, по своей честности и прямой натуре, отшатнулся от них и сблизился с Максимом Скуратовым, тоже отдалявшимся от своих буйных и неразборчивых в средствах к достижению желаний товарищей.
Сближение между сыном любимца государя и простым опричником ратником произошло, впрочем, после случайного повышения последнего по службе и назначения его в царские стремянные.
Случилось это повышение следующим образом.
Семен Карасев отличался необычайною смелостью и отвагой и страстью к охоте за дикими зверями.
Царь тоже любил охоту и звериные потехи, для которых около главного царского крыльца было даже отведено место, огороженное надолбами и обтянутое канатом.
На крыльцо выносилось кресло для царя и начиналась потешная травля, для которой зачастую брали медведей для вожаков, в то время сотнями водивших ученых медведей по городам и селам.
Травили зверей между собою; но раз донесли царю, что опричник Семен Карась вызывается один потешиться со зверями.
Царь, соскучившись однообразием слободских удовольствий, радостно ухватился за эту мысль и назначил новую потеху на Покров.
Это было в начале октября 1566 года.
Праздник Покрова удался в этот год на славу. Лето и осень в том году были замечательно теплы, и легкая прохолодь в воздухе к полудню стала менее заметною, при наступлении полного затишья.
Обычный полуденный сон прервали в слободе на этот раз в два часа звоном колокола. Государь не замедлил выйти из палат и сел на свое место на крыльце. Зурны и накры[3]3
Название музыкальных инструментов того времени. – Прим. автора.
[Закрыть] грянули в лад, и звери, спущенные вожаками, пустились в пляс.
Мгновенье – и, махая шелковой золотошвейной ширинкой, выскочил в красном кафтане весь бледный Карась и принялся вертеться и заигрывать со зверями под усиленный гул зурн и гудков.
Вот он, оживившись и пришедши в дикое исступление, начал крутить и повертывать зверей, рык которых, казалось, производил на него подстрекающее действие, умножая беззаветную отвагу.
Движение в поднятой зверями пыли и подскоки человека, крутящегося в общей пляске, обратились наконец в какое-то наваждение, приковывая неотводно глаза зрителей к кругу, откуда раздавались дикие звуки и виднелось мелькание то красного, то бурых пятен.
Зурны и накры дули вперемежку, а из круга зверей раздавался бросающий в дрожь не то шип змеиный, не то свист соловьиный, то усиливаясь, то дробясь и исчезая, как бы заглушающийся в пространстве.
Время как будто бы остановилось. Оно казалось одною минутою и вместе целою вечностью от полноты ощущения, не могущего быть выраженным словами.
Удар колокола к вечерне был как бы громовым ударом, рассеявшим чары.
Царь встал улыбающийся, довольный.
Лица опричников тоже сияли отчасти от полученного удовольствия, отчасти в угоду царю.
Иоанн подозвал к себе Семена Ивановича.
– Исполать тебе, детинушка!.. Показал ты нам этакую хитрость-досужество, каких сроду люди не видывали опричь твоего дела… Жалую тебя моей царскою милостью, отныне будешь ты стремянным моим.
Царь протянул руку Карасеву.
Тот трепетно прикоснулся губами к царевой руке.
Среди опричников ратников пронесся завистливый гул.
Так произошло повышение Семена Карасева.
Вскоре так случайно возвысившийся опричник сошелся с сыном Малюты.
Вернемся же, читатель, к этим друзьям, расхаживавшим обнявшись по дворцовому двору в июльский вечер 1569 года.
– Так ты говоришь, очень она хороша? – спрашивал шепотом Семен Иванович Максима Григорьевича.
– И не говори; так хороша, как ясный день; косы русые до колен, бела как сахар, щеки румянцем горят… глаза небесно-голубые, за взгляд один можно жизнь отдать… Да ужли же ты не встречал ее на Купеческой улице?
– Может, и встречал… – небрежно уронил Семен Иванович. – Да ты знаешь, не охоч я до девок да до баб…
– Знаю, знаю, ты у нас красная девушка, но погоди, придет и твой черед… Я тоже самое не охоч был… да сгубила меня теперь красная девица… и днем наяву, и ночью во сне… все передо мной стоит она, ненаглядная…
– Да кто она, ты не сказал, да и мне невдомек спросить было…
– Разве не сказал я тебе? Федосея Афанасьевича Горбачева дочь… Настя… Настасья Федосеевна… – поправился Максим Григорьевич.
– Тебе-то как довелось с ней познакомиться?.. – спросил Карасев.
– Я с ней незнаком, со стариком отцом сошелся, полюбил он меня, а ее так мельком видал, поклонами обмениваемся… – со вздохом произнес Скуратов.
– Что же зеваешь… сватай… а то как раз за какого-нибудь купчину сиволапого замуж выйдет.
– Хорошо тебе говорить – сватай… Во-первых, отец на дыбы встанет, ведь он все боярством бредит… да на него бы не посмотрел я… но не отдадут за меня, да и сама не пойдет…
– Это за тебя-то? – даже воззрился на него Семен Иванович.
– Да, за меня… за сына Малюты… – с горечью произнес Максим Григорьевич.
Карасев посмотрел на друга, но не ответил ничего. Наступило минутное неловкое молчание. Первый прервал его Карасев.
– Покажи мне все же твою красавицу-то…
– Изволь, не потаю… мне все равно не видать ее как своих ушей…
– Да ты что это… я отбивать не стану… не бойся…
– Не прогневайся, это я так, к слову… Слышал я, что к Федосею Афанасьевичу племянница из Новгорода гостить прикатила, подруга задушевная моей-то зазнобушки, то вот, бают, красавица-то писаная… Смотри, как увидишь, как раз до баб охоч станешь…
– Ну, это навряд… Меня-то скоро не проберешь… – усмехнулся Семен Иванович.
– Смотри не зарекайся… я тоже, брат, так думал, да вот…
Максим Григорьевич не докончил и переменил разговор.
– Так завтра и пойдем к Горбачеву… благо воскресенье… после обедни к нему и нагрянем… Ладно?
– Ладно!
– А теперь и поздниться стало… по домам пора.
Друзья расстались.
Летние сумерки уже стали сгущаться. Расставшись с своим другом, Семен Иванович долго ходил по опустелому двору.
Рой тревожных мыслей теснился в его голове.
Он чувствовал, что был не искренен с Максимом и покривил душой, сказавши, что равнодушен к женщинам вообще.
Еще третьего дня он имел полное право сказать это, но вчера, прогуливаясь по Слободе, он встретил кибитку, в которой увидал такое женское личико, что остановился как вкопанный, и сердце его усиленно забилось…
Это и была племянница Горбачева.
Когда Максим упомянул о ней, Семен Иванович почувствовал, что сердце его томительно сжалось…
Он понял всем своим существом, что это была она. Завтра он снова увидит ее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.