Текст книги "Тихая Виледь"
Автор книги: Николай Редькин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Степан сватался к Поле дважды, но Михайло стоял на своем, не отдавал дочь, не хотел родниться с Лясниками. В третий раз сваты нагрянули поздней осенью. Как на сей раз дело было, неведомо, только вскоре разнеслась по деревне оглушительная весть: Степка Польку высватал! Осиповы живо обсуждали эту новость.
– Ну и Михайло! – сокрушалась Дарья. – Кому Польку отдал!
– Да он-то, говорят, не соглашался, – глухо отзывался Захар, дымя в закопченный потолок, – самому ведь работница нужна, а Поля на работу жаркая! Да вот за Степана ей захотелось – больше ни за кого. Так сказывают…
– Поблажек он ей шибко много давал, вот и роднись теперь с Лясниками-то! Ну да на наш век девок хватит.
Слова эти относились к Ефиму, но тот угрюмо молчал, курил на приступке у печи.
– И где у вас, молодых, ум? К какому месту пришит? – продолжала Дарья. – Выладится одна девка, вот и деретесь из-за нее, дуботолки, прости Господи!
– А у тебя-то он где был, когда ты на меня обзарилась? – усмехнулся Захар.
– Я? Да на тебя? Да на такую черную личину не то что обзариться – глянуть было страшно! Сказал тятенька, замуж пора – и пошла. Какое уж тут обзариванье! Да и велика ли была? Чего понимала?
– Да ты и в четырнадцать выладилась, что тебе баба хорошая! – хохотал Захар (он взял ее в жены, когда ей еще и четырнадцати не было). – А как у бани прижал – так и затаяла, залепетала… Сказать, чего лепетала, али помнишь?..
– Тьфу ты, пакостник! Под образом сидишь…
– Что правда, Дарьюшка, то правда. А Бог простит. А Дарьюшка не унималась:
– Вон у Василия сколько невест! И на всех любо-дорого посмотреть. Одна Шура чего стоит! Как начнет косить – ни один мужик за ней не угонится…
– Работать-то она владиет, – согласился Захар.
– А чего вам еще надо, нехристи? Всем баскую да пригожую подавай?!
– А ежели как Шура в мать да отца падется, да одних девок нарожает? Вот и закукарекаешь с ними… – Захар глубоко затянулся и выпустил дым.
– Васька сам виноват! Давно бы уж всех выдал, так богатым показаться хотел, днища засыпал! О, я какой! А Шура девка не худая, на работу жаркая, с такой не пропадешь!
Захар поднялся:
– Пойдем-ко, Ефим, робить надо. Этих баб не перешумишь. Самую строптивую кобылу спетить можно, но бабу…
– Вот-вот, идите-ко проветритесь да одумайтесь: начадили полную избу. Вешала хоть бы сегодня доделали. Скоро куглину околачивать[22]22
После обмолота головок льна семя отвеивали. То, что оставалось после отвеивания, отделения семени, называлось куглиной. Ее кормили поросятам.
[Закрыть], а вы лен еще не вешали. Не лучше Лясников-то…
Ефим вышел из избы, так и не проронив ни слова.
XXIVСвадьбу Поля и Степан сыграли в конце ноября, когда уже полетели с небес белые мухи.
Ефим ходил сам не свой. Казалось, задумал чего-то. Дарья боялась его угрюмости, старалась обходиться с ним ласково. Однажды вечером он, наконец, обронил слова долгожданные:
– Сватом пойдем.
У Дарьи аж дух перехватило:
– К кому, Ефим, сватом-то?
– К Шуре! – И так страшно рявкнул он, что Дарья не решалась ни о чем расспрашивать.
А назавтра набасились они с отцом и отправились к Шуре бойкой да на работу жаркой.
Завидев гостей и Ефима черношарого, Шура до смерти перепугалась, в голбец[23]23
На Виледи слово это произносится по-разному: голбец, говбец, в гобце. Голбец – своеобразный примосток между печью и полатями, а также подполье, в которое ведет большая дверь, расположенная между русской печью и стеной. В голбец спускаются по крутым ступеням. Если печь поставлена близко к стене, то двери этой нет. В таких избах сделан лаз в полу с массивной крышкой из половичных плах.
[Закрыть] убежала и сидит там в потемках.
Потолковав со сватами, Василий к гобцу-то подошел да и говорит:
– Ну дак чего, Шура, пойдешь или нет?
А Шура ни жива ни мертва, из гобца, как из могилы, глухим дрожащим голосом отвечает:
– Я не скажу, что пойду, и не скажу, что не пойду. Ты, тятенька, хозяин, тебе решать.
Стали рядиться о приданом. А Шура все в потемках сидит. Слышит, как говорит отец:
– Я ей телушку даю. Она у меня заработала. Пошли телушку смотреть.
А Ефим не ушел, у печи стоит. А Шура о том не знает, думает, и женишок ее на телушечку ушел поглядеть. Хорошая у них телушечка. Ладная.
А дело под вечер было. В избе темненько: сваты-то в стаю с лампой ушли. А бабушка Шурина, столетняя Фекла, на печи лежала.
И думает Шура: не век же в подполье сидеть, дай-ко я выйду да на печь за бабушку лягу. Хоть и темненько, да ведь каждый уголок в своей избе знает Шура. Ну, думает, не сбрякаю. Вышла из гобца, шагнула раз-другой, оперлась – да прямо Ефиму в грудь! Не думала не гадала, что он тут, у печи стоит. Обмерла Шура, дара речи лишилась.
И Ефим не нашелся что сказать.
Залезла Шура на печь за бабушку, ноги длинные к животу поджала, лежит, не дышит.
Вернулись сваты. Отец опять к гобцу подходит:
– Ну, Шура, вылезай, Богу молись.
А Ефим по-доброму выговаривает, с сердечной ухмылкой:
– Да она уже на пече, а не в гобце.
И отлегло у Шуры на сердце. Сели пить чай. Шура за большой самовар спряталась, глаз не кажет. А Ефим-от из-за самовара все выглядывает да выглядывает, словно никогда прежде невесту свою не видывал.
Так высватал Ефим Шуру. Но ходил к ней редко. Шуру до самой свадьбы спрашивали:
– Чего это Ефим к тебе с вистью не ходит, гостинцев не носит? Помнит ли, что у него невеста есть?
От бабьих пересудов бедная девка не знала куда деться, опускала глаза и отмалчивалась.
XXVЗимой старик Тимофей совсем занемог. Исхудал. Кожа да кости. Но был в толку. Все ладно да складно говорил. Как-то доплелся до передней лавки, сел, долго-долго в окно смотрел да молвил:
– Всю жизнь хотел под окнами пихту посадить. А не собрался. Подумать только: девяносто лет собирался дело сделать, а на вот! А теперь уж все, ушло времечко.
Агафья, дикая, возьми да и спроси:
– Почего, тебе, Тимофей, пихта-то под окнами?
– А как бы сейчас хорошо было: за век-от пихта о какая выросла бы! И не надо бы в лес идти, как помру. Тут тебе венок, под окнами. А нынче, гляди-ко, сколько снегу насыпало. Убродно в лес-от…
Агафья только крестилась да молитву шептала. На другой день Тимофей опять доковылял до лавки. Сел. Увидел, мужики из леса сено везут.
– Ой, – говорит, – сколько зайцев набили! На каждом возу – только биленько! – А дальше опять о пихте под окнами: – Надо же, не собрался, а ко сту поворотило.
XXVIЗабеспокоилась Агафья. Анфисье тревогу высказала.
А под вечер к Валенковым приковыляла посидеть. Сказала, что боязно ей, Тимофей про пихту под окнами поминает.
Анисья с Пелагеей сидели за прясницами, пробовали отвлечь Агафью от мыслей тягостных.
Анисья прясницу отложила:
– Ну, Поля, по два простеня сегодня напряли[24]24
Пока рука «кружает», всё прядут на веретено; и вот это полное веретено с пряжею называется простенем.
[Закрыть], и слава Богу.
Из печи достала корчагу заячьих голов, в центр стола поставила: аромат, дух от них по всей избе!
Агафью пригласили отведать зайчатины, да та уж домой засобиралась. Егор разворчался:
– Ну вот! Ничего не посидела. Чего тебе? Шибко торопно? Не одного ведь Тимофея оставила…
– Да посидела бы, да до ветру чего-то захотелось.
– В наш нужник сходи. Неужто домой поплетешься?
– А чего назём-от в людях оставлять?
И после этих слов Агафьиных Егор уж больше не уговаривал. Кому в деревне неведомо, что добро это Агафья всегда домой носит, в людях не оставляет?
Пелагея и Степан озорно пересмеивались, за стол усаживаясь, провожали взглядом выходящую из избы Агафью…
XXVIIНазавтра бабы последний раз попарили Тимофея в бане. Сам попросил:
– Похвощите-ко, не владию весь…
Ох уж прежде любил попариться! Из бани в любую погоду, зимой и летом, босиком ходил – в одном полушубке, накинутом на голое тело.
А теперь вот как: бабы под руки привели, как с праздника хмельного, на кровать уложили.
А он им и говорит:
– Завтра никуда не ходите, не ездите, дома будьте. Ежели как все ладно, то помру. Жалко, с Парамоном на свете этом уж не доведется свидеться…
Бабы крестились, не веря словам его. А назавтра он и правда умер. Бабы, как он и велел, никуда не отлучались.
При них Тимофеюшка распустился. Тихо. Без стонов. Без единого звука. Уснул.
Похоронили его в Покрове.
Пока до кладбища везли, Агафья, склонившись над гробом, причитала, всю Тимофееву жизнь обсказала, – а Покрова все нет и нет.
Приподняла она голову да и ляпнула:
– Далеко ли еще до Покрова-то? Уж не знаю, чего и причитать-то. У самой голова кругом идет…
И никто не зашикал на нее.
По лицам родни улыбка скользнула. Добрая. Светлая. И спряталась.
Когда с кладбища вернулись, Агафья, поддерживаемая Анфисьей, обошла дом, шепча молитву и постукивая в пол бадожком[25]25
После похорон обходят все помещения дома, творя молитву и стуча в пол, чтобы оставшиеся в доме жить не боялись покойника.
[Закрыть]…
Когда заднегорские мужики стали возвращаться в деревню с войны германской, казалось, изменился сам воздух, наполнился россказнями солдатскими, слухами и тревогою.
Мужик Окулины Гомзяковой Нефедко Бегун воротился одним из первых: не шибко работящим был, оттого и прозвище к нему такое пристало. Бегал больше, чем работал.
Вот и с войны Нефедко сбег. Бегун он и есть Бегун.
Он-то и принес в деревню весть о царе-батюшке, отрекшемся от царствия своего.
С сыновьями, Аникой да Венькой, бражничал несколько дней кряду да писни срамные орал:
А Анфисью, прибежавшую о Парамоне расспросить, совсем уж дикой писней хлестнул:
Бога нет, царя не надо,
Никого не признаем!
Провались земля и небо,
И на кочках проживем!
Анфисья крестилась да об одном лишь спрашивала:
– Моего-то не видел ли, не слышал ли чего про него, про Парамона-то?
Нефедко смотрел на нее пьяными глазами да обсказывал подробно, где бывал, с кем воевал, как в плену побывал.
– А про Парамошу не слыхивал, жив ли, нет ли – того не ведаю. Всё, Анфисьюшка, в Рассее смешалося да разбежалося. – И опять затянул писню дикую – слушать было невмоготу.
Прибежала Анфисья домой – да реветь! Остановиться не может.
Старший, Петруша, и говорит ей:
– Ты чего это ревешь-то?
Она опамятовалась, слезы утерла:
– Да нет, Петя, ничего я, так, всплакнулось… – А у самой обида на весь свет, на войну, на германча, на Нефедка, как казалось ей, горя не хватившего…
А писни его так и догоняют, и хлещут, хлещут!
Бога нет, царя не надо…
Господи, Господи!
XXIXУдивительно, но опять пришла весна; презрев вселенские человечьи неурядицы, в белый цвет нарядила черемухи по крутым логам, дурманящим запахом наполнила майский воздух. Мужики выехали сеять в Подогородцы.
И Валенковы, понюжаемые нетерпеливой Анисьей, запрягли Синюху, погрузили на телегу мешки с зерном.
Поля, возвращавшаяся с колодца, хохотнула в полроточка, поравнявшись с угрюмым Степаном:
– Не дает тебе матушка в кровати поваляться, с молодой женой позабавляться… – Но, увидев вышедшую на крыльцо Анисью, поджала губки, на роток уздечку набросила.
– Вёдра-то хоть не забудьте, – наставляла Анисья мужиков визгливым голоском, – а то проползаете туда-сюда весь день…
Приехав на поле, мужики сняли с телеги мешки. Один из них Степан развязал, набрал в ведро зерна и, подхватив его, закинул за шею привязанный к ведру ремень. Сойдя с межи, он отправился вспаханным загоном: хватал зерно горстями и разбрасывал его.
– Не балуй, не в бабушки играешь! – приглядывал за сыном Егор.
После павжны мужики боронили. Домой приехали уж под вечер, когда закатное солнце запачкало краской избяные стены.
– Хорошо ли, Степа, запоперечил наше полюшко? – спрашивала Поля, поливая ему на руки посреди двора.
– А уж покружался! Вдоль и поперек! – серьезно отвечал Степан, брызгая в лицо водой. – В три следочка поперечить пришлось. Сухо. Твердая нынче земля.
– Да неужто и долил в три? – ухмылялась Поля, зачерпывая воду из ведра.
– Кто в три следа долит? Бестолковое-то не шумела бы. – Он усмехнулся. – А твое-то полюшко я и в четыре задолю, без заботы. Ты не Синюха, не зауросишь…
– Да хватит ли силушек-то у тебя?
– А то нет! – Он взял из рук ее рукотертник белый и пошел в дом: мать звала ужинать.
Егор уже сидел на большом месте у окна, неторопливо резал ярушник на ломти. Напротив него, под образами, устроились на широкой лавке молодые. Анисья справа от хозяина. Поля ела охотно, в большое блюдо с дымящимися щами заворачивалась часто.
– Ну, бласловесь, как у нас Пелагея ест, – вдруг сказала Анисья. Не со зла. По-доброму.
А в душе у Поли похолодело, словно студеным ветерком дунуло. В лицо ее круглое краска бросилась.
Никогда еще свекровушка ее не попрекала, а тут вот как – с губ сорвалось, в душе Полиной все заморозило.
– Ешь, ешь, Христос с тобой, раз промерлась, – поспешила добавить Анисья. Почувствовала, что не то сказала. Не так…
А у Поли ломоть в рот не полез. Но виду она не подала, словом не обмолвилась. А когда из-за стола вышли, у Степы к маменьке отпросилась.
XXXПрибежала в дом отчий. А там тятенька с Нефедком густо дымили да про войну шумели. Братец Ваня слушал их, открыв рот. Но Поле было не до россказней мужицких. Увела она мать в другую избу. Ульяна не на шутку встревожилась:
– Садись-ко давай, побаем по-хорошему, лица на тебе нет.
– Наказание какое-то, мама! Ем, ем и все наесться не могу. Поела – опять охота. Неловко как-то перед свекровью.
– Да неужто оговаривает? Не беременная ли ты, девка? Я когда с тобой ходила, свекровка моя, Царство ей Небесное, жива была. Не хулю я ее, из нужды, бывало, покоенка говаривала: «Столько не наробили, сколько съели». А я уж не робила последние-то дни, только и думала-гадала, скорее бы разрешиться.
– И я чего-то перепужалась. Чего, думаю, такое со мной? И сама не знаю, чего. Каждый месяц около одного дня бывало, а тут – нет и нет. И в этом месяце не дождалась…
– Побереги себя, шибко-то не належь, не петайся. Из смежной избы доносился крикливый голос. Нефедко распалялся:
– Хошь верь, хошь нет, Михайло, а на войну нам еще идти, за угором заднегорским не отсидеться.
– А чего же это вы германча не довоевали, домой побежали? – спокойно говорил Михайло.
– Да одни зовут на германча, другие на царя науськивают. Пошумели мы с мужиками, да и решили к земле подаваться.
– Чего это они, и взаболь? – встревожилась Поля. Прислушалась.
– Да как сойдутся, так об одном и том же, – махнула рукой Ульяна, – о войне да о большевяках каких-то. Не большевяки, а настоящие лешаки: и в Покрове, говорят, объявились, начальника волостного выгнали, сами сели. Ироды, прости Господи!
– В Архангельске, сказывают, англичане, – продолжал Нефедко, когда бабы вышли к ним, – заварится каша…
– Ох и дыму от вас, как из печной трубы, хоть бы уж перехват открыли, – ворчала Ульяна. – На-ко, Поля, понеси пестовников[27]27
Песты – головки хвоща, растущего на пашне, использовались как начинка для пирожков (пестовников).
[Закрыть], сегодня стряпала.
– Да уж, поди, переросли песты-те? – заметил Нефедко.
– Ну, давай, переросли! – отмахнулась Ульяна. Поля, принимая пестовники, обратилась к братцу:
– Ты, Ванюшка, чего-то в гости к нам не ходишь? Братец даже глаз не поднял.
– Песты-то он собирал, – примиренчески говорила Ульяна, – кабы не принес, так и пестовников не было бы.
– Спасибо, Ваня.
Поля простилась. От дома отчего она шла неспешно, любовалась закатом. Стоял белый майский вечер. Солнце на глазах садилось на черный горизонт и таяло, как масло на подогретой сковородке…
XXXI– Ты на мать не серчай, сдуру она ляпнула, теперь кается, – тихо говорил Степан, когда они с Полей укладывались спать.
– А я и не серчаю. Мы с ней ладим. Хоть и ворчит она, а душа у нее добрая. А вот этого сегодня не надо… – остановила она его.
Он удивился:
– Не ты ли сказывала, что любо тебе в два следочка?
– Любо – хоть и по следочку, да каждый день, а нынче нету никакой надобности. Какой ты недогадливый, Степа! Ребеночек у нас будет, парничок…
Он задрал подол ее исподней рубахи и ощупал белый мягкий живот:
– Ничего не знатно… Парничка она придумала!
– Какой же ты бесстыжий, Степа! – Она одернула рубаху. – Мало еще денечков-то парничку нашему. Ну, иди ко мне, только тихонечко…
Ей мило было, что он слушался ее, не навалился, как бывало, а шел к ней нежно, ласково, спрашивал странно-загадочно:
– Ну, чего? – И, как ей казалось, ждал ответа.
– Хорошо, – отвечала она, улыбаясь. А когда он оставил ее, прошептала:
– Ярушничка принеси, насмертно[28]28
Очень.
[Закрыть] ести охота…
И он, уже мало чему удивляясь, послушно поднялся и пошел на середь[29]29
Середь – место перед печью, отделенное деревянной перегородкой или занавеской.
[Закрыть]…
На лесные сенокосы Валенковы в тот год выехали поздно, после Ильина дня: конец июля стоял дождливым, лишь в начале августа установилось вёдро.
Анисья, по обыкновению, всех поторапливала, в небо поглядывала с опаской: из-за леса выползали бело-синие нездоровые облака.
– Смотрите-ко, какие морока заходили. Только бы дождя не было.
– Твои бы слова да Богу в уши, – недовольно отзывался Егор, обтыкавшийся в центре пожни: свежезаостренный стожар[30]30
Стожары – длинные заостренные жерди, которые втыкают в землю на одну линию на расстоянии полметра (и более) друг от друга. В стожары мечут сено.
[Закрыть] высоко поднимал над землей и с силой втыкал его в землю.
Степан и Пелагея, стараясь не отставать от неуемной Анисьи, бойко хватали граблями легкое, сухое, как верес, сено: извилистые валы тянулись через всю буковину. Теплый ветерок ворошил их. Поля, дойдя погребом до конца пожни, вдруг остановилась у высокого молодого малинника, прислушалась:
– Степан, тут какие-то маленькие ребятки воркуют…
– Ну вот! Как забрюхатела, так везде ребятки видятся.
– Какой ты, Степа! Ты сам-то послушай…
Степан подошел к малиннику, обогнул его и, опустившись еще ниже, под буковину, обмер, увидев огромную медведицу с двумя медвежатами, возившимися в траве.
– Нет тут никаких ребяток! Давай вверх теперь пойдем, отгребай от кустов к стожью…
Пелагея шла первой, Степан за ней. Но она поминутно оглядывалась. Он злился.
Когда они дошли погреб до стожья, Степан вдруг бросил грабли и побежал малегом к избушке. Схватил ружье, зарядил и пустился березовым перелеском вниз, к малиннику: оттуда вдруг как сгромкает!
Пелагея вздрогнула и схватилась за живот. Егор, уже начавший метать, опустил вилы, забранился:
– Куда палишь! Много у тебя патронов-то дак!..
– Чуть косичу[31]31
Косича – ключица.
[Закрыть] не вышибло, – говорил Степан, поднимаясь к ним и потирая правое плечо. – Там медведица с медвежатами.
– А я-то думала, почудилось мне, – почему-то обрадовалась Пелагея, – они ведь и правда воркуют, как ребятки малые. А чего же ты мне сразу не сказал, что там медвежатки?
– Ну, испужаешься еще. Мало ли… – Он взглянул на Полин живот.
Она хохотнула и прищурилась:
– А куда же они ушли? Боязно…
– За речку подались, на Евлахины пожни.
– Евлаху не испугаешь! – сказал Егор. – Ему, поди, лет двадцать было: за речкой Сухой медведица на него вразилась, а под руками ни топора, ни ножа, хорошо – собака была. Измяла ее медведица, порвала. Он ее домой на руках принес. С руки кормил не один год, пока не померла.
– А правда ли, что Васька медведя домой приводил? – подстал к разговору Степан.
– Да когда это было! До женитьбы еще. Медведя-то он из ружья ранил, а тот на него, да и оборол. Хорошо, Васька изловчился да в рот медведю руку сунул, за язык ухватился, так и вел до деревни. Руку-то он ему изжулькал, искровянил. До сих пор следы знатко.
– Хватит давай лясы точить, – не вытерпела Анисья, – у Евлахи давно все и дома, и в лесу выставлено, а вы, путаники… Смотрите-ко, пересохло сено, мнется – листовник один. Побрызжет дождем, нечего грести-то будет!
– У Евлахи-то есть кому робить, да Ваську еще созвал метать, – заметил Егор, хватая навильник сена и ловко опрокидывая его в промёжек[32]32
Промёжек – расстояние между стожарами.
[Закрыть].
– Вон и Осиповы отсенокосились да Ефимку уж полдома срубили, – не унималась Анисья, – а мы все из леса выползти не можем.
– Рубят-то они рубят, да и подумывают крепко, – бурчал Егор. – Шура-то на сносях, вот-вот родит: девку она Ефимку в новый дом принесет али парня?
– И ты, гляжу, под Полин подол заглядываешь, нехристь! Мечи, говорю, морока заходили…
Пелагея лишь посмеивалась, слушая перебранку да время от времени хитро поглядывая на потного, раскрасневшегося муженька своего.
Ближе к вечеру Егор велел Анисье идти домой обряжаться, сам же с молодыми остался ночевать.
– Завтра-то долго не протягайтесь, – наказывала Анисья, – от кустов начинайте отгребать, из малегов на бубень траву выносите…
Егор облегченно вздохнул, когда его тараторка скрылась в лесу. Сел курить: любовался гладким ухоженным телом зарода.
За солнцем уже пала роса. Гребь отбило. Степан с Пелагеей пошли к избушке разводить костер.
XXXIIIВёдро постояло: через два дня Валенковы выехали из леса.
У околицы деревни Егор слез с телеги, поковылял пешком: мерное тюкание топоров его привлекло.
Он привернул к Осиповым: новый, желтый, в пять рядов сруб стоял на пустыре метрах в пятнадцати от дома Захара.
Поздоровавшись, Егор стал расхваливать работу:
– А и правда у вас быстро подается… – Он, видимо, имел в виду слова Анисьи, что Осиповы уж полдома срубили. – Ишь как! Только щепки летят!..
– Э-э-э, Егор! – с укоризной, без улыбки протянул Захар, сидевший на бревне и рубивший угол. – Это, парень, хрен не рубака, ежели как во все стороны летят! – и Захар ловко ударил топором раз, другой. – А вот если как все щепки под бревно ложатся…
И Егор, чудак, нагнулся, глянул, все ли щепки Захаровы под бревном.
А они и правда лежали там аккуратной кучкой. Щепка к щепке.
– Убирай башку-то, оттяпаю!
– Да кабы прок в ней был какой, – отвечал Егор бесшабашно.
– Прок не прок, а без нее все ж таки как-то неловко.
– А это уж так, – согласился Егор. У дома Захара вдруг заголосила баба.
– Чего ино такое там… Ефим! – крикнул Захар. Ефим, рубивший угол на другом конце бревна, слез со сруба, неспешно пошел к дому.
За ним поплелся Егор. Еще издали они увидели бабу Ефимову, Шуру: пузатая, дородная, она сидела у открытой двери погреба и причитала, как по покойнику. Рядом валялось пустое ведро.
Подойдя ближе, мужики увидели, как широко растеклась лужа меда по траве и за порогом погреба, по митличе – по вороху мелких сухих остатков, намявшихся от луговых трав.
– Прости ты меня, Христа ради! – пуще прежнего заголосила Шура, увидев Ефима.
Тот пришел в ярость:
– Дура долговязая! Зашибу гадину!
Егор, поняв, что дело нешуточное, бросился к Захару:
– Ведь уторкает он ее, а бабе рожать вот-вот…
– Ефим, кому говорю! – что было мочи ухнул Захар. И Ефим, уже было замахнувшийся на Шуру, опустил руку, отошел в сторону, бранясь.
Из дома выбежала Дарья, помогла Шуре подняться, повела в избу.
А Шура, как заведенная, продолжала причитать:
– Какой медок был! Порог-от высокий, запнулась… Худо мне да и мало! Простите вы меня, Христа ради…
– И чего было туда ползать? Понесла она, – незлобно ворчала Дарья. – И сама бы я спустила. С такой пузой в яму полезла!
Подошел Захар, глянул на медовые лужи и, ни слова не сказав, пошел на пасеку за поварней.
И стал выпускать пчел, весело приговаривая:
– Егор, Ефимко, убирайтесь, а то и вас в соты вместо меда перетаскают!
И мужики посторонились. Егор заковылял к своему дому.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?