Текст книги "Исход"
Автор книги: Оксана Кириллова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
И Бекки вдруг уставилась на меня страшным взглядом. Я молчал. Как и всегда, молчал. Она подалась вперед. Понимание пронзило и исказило ее заострившееся бледное лицо. Она осознала с абсолютной ясностью.
– Ты… это ведь ты сделал, – прошептала она.
И, откинувшись, обессиленно обмякла на стуле.
29 ноября 202… Лекция № 7
– Относительно миллионов лет жизни Земли наш вид находится тут лишь миг, за который мы еще так мало успели. Мы делаем первые шаги в сторону того существования, которое будет признано цивилизационным и вместе с тем самым естественным для человека. Еще несколько столетий назад за родимое пятно, рыжие волосы или разный цвет глаз сжигали: это было верным признаком ведьмы. А сегодня мы знаем, что пятно могло возникнуть в результате внутриутробной травмы или долгого нахождения на солнце, рыжие волосы – рецессивный признак, поэтому рыжих так мало среди нас, а гетерохромия вызвана всего лишь разным количеством меланина в радужках глаз. Еще какую-то сотню лет назад владение человека другим человеком считалось нормой и даже признаком статусности, сегодня рабство – преступление. В начале двадцатого века кокаин применяли в качестве местной анестезии, лечили им насморк, а лекарства с его содержанием активно использовались в травматологии и гинекологии и входили в пятерку самых продаваемых. Тогда же в ходу появились товары с добавлением радиоактивных веществ: в межвоенный период косметика, сигареты, зубная паста, шоколад, питьевая вода, корм для домашних животных, даже презервативы и анальные свечи с радием были на пике популярности и стоили огромных денег. Реклама подавала их как современные, невероятно действенные средства, созданные на основе научного подхода. Состоятельные европейки с удовольствием пудрили носы и щеки пудрой с радием и начищали зубы до блеска радийной пастой. Сегодня каждый школьник знает об опасности радиоактивности. Еще несколько десятилетий назад за дислексию детей ругали и ставили в угол, хотя это всего лишь микронарушения в коре мозга. Леворуких пытались переучивать, видя в этом патологию, но это приводило к психофизиологическим сбоям и заиканию. Сегодня мы оглядываемся на все это: пытки и массовые сожжения женщин или ученых, опыты над людьми и животными, истязания крепостных и рабов, детский труд, феодальное право первой ночи, женское обрезание, малолетние браки, захоронение вдов и прочие вещи, которые шли исключительно от человеческого невежества. И мы не понимаем, как могло это быть нормой? Это кажется нам сейчас признаком и дикости, и глупости. Но люди, которые это все творили, не были ни дикими, ни глупыми, ни плохими. Они просто исполняли существовавшую норму. Как и мы сейчас. Но возникает вопрос. Что из того, что теперь норма для нас, будет ужасать наших детей, внуков и далее? Возможно, сахар, фармакология, алкоголь, вакцинация, наркоз? Или наказание, воспринимаемое во благо, или конфликты на почве разного вероисповедания, или домашнее насилие, голод, болезненные роды, войны? Наверняка что-то еще – это первое, что пришло мне в голову, когда я писал этот текст. Что будет пережито быстрее, а что дольше? Взять хотя бы наказание за какой-либо серьезный проступок или преступление. Наказание в нашем обществе – это инструмент коррекции поведения подлеца. Когда человек наказывает, он чувствует удовлетворение, поскольку он верит, что прав и совершает благородный поступок – что-то сродни геройству. Но если представить, что в наказании нет ни капли геройского и благородного? Это всего лишь неприятная, печальная, не служащая добродетели необходимость по отношению к больному организму. Ведь, когда мы изолируем параноидального шизофреника в клинике, мы не считаем это наказанием, но печальной необходимостью, и мы не испытываем от этого удовлетворения. Кто такой шизофреник? Человек, которого сломала природа. А человек, который совершил проступок, тоже сломан, только природой социума, в котором происходило его становление. Как изменится уже и наша природа – вплоть до физиологического уровня, – если мы перестанем воспринимать наказание как добродетель?
Наш мир уменьшился из-за бурного технологического развития. Я сейчас же могу связаться с Чили, а завтра быть в Австралии. Но мы не стали хоть чуть-чуть ближе друг к другу. Мы продолжаем нуждаться в использовании насилия, чтобы проложить, например, дорогу к источникам сырья или рынкам сбыта. Считается, что мы создали справедливую мировую систему, которая позволяет свободный обмен и торговлю, а всякие ВТО, МВФ, НАТО и прочие наборы букв все это регулируют и обеспечивают на справедливых и одинаковых для всех условиях. Считается, что любая страна может повышать уровень жизни своего народа путем развития мирных взаимоотношений с другими странами. Но все это чушь собачья… Не соответствует действительности, я хотел сказать. Разница людей во взглядах и этнические предрассудки оказываются по-прежнему выше здравого смысла. Мы выбираем конфликт и таблетку вместо мира и здоровья. И вся система построена так, чтобы мы совершали этот выбор. Те, кто извлекает выгоду из противостояний, заботятся о том, чтобы мы продолжали противостоять друг другу. Усилия банков направлены на то, чтобы мы брали бесконечные кредиты из воздуха и оставались в долгах. Фармацевтика заботится о том, чтобы мы оставались больными. Пресса защищает нас от информации обо всем этом. А все вместе они укрепляют систему, при которой все это дерьмо оставалось бы законным. Схема проста: успокаивать, запугивать или ублажать одних и при их пассивности или соглашательстве расправляться с другими. Закончив со вторыми, уже и с первыми можно делать что захочешь. Человек забывает о том, что способен самоуправляться, но постоянное подчинение различным режимам, институтам, порядкам, правилам атрофирует навык управлять собой. Сейчас нам кажется, что все это обыкновенно и будет с нами всегда, но бывают исключения, которые с первого взгляда кажутся отклонением, чем-то нетипичным, чем-то, что расшатывает устои. Но если это якобы отклонение произошло хоть один раз, то оно может стать новой нормой. Мы знаем, что человек способен сжиться с любыми изменениями и условиями. Так почему жизнь вне противостояний и полная самостоятельность и ответственность за себя, в обход всяких государственных инструментов регулирования общества, не может стать обычной, нормальной ситуацией? Для этого людям всего лишь нужно понять, что кругом не враги, а такие же люди – даже друзья, – которые могут совершать и глупости просто по глупости. Тогда, возможно, будет шанс на изменение всей структуры. А пока в ней нет доверия, она будет такой, как я и описал выше, – полной конфликтов и противостояний.
Арман умолк и вернулся на свое место.
Преподаватель продолжал смотреть на него долгим, пытливым и задумчивым взглядом. Он размышлял над тем, что давно терзало его и вновь напомнило о себе после того, как студент дочитал свое эссе.
– Что ж, я участвовал в таких дискуссиях, где не самые последние умы философски замечали, что ядерная война, возможно, единственно заслуженный нами общий итог.
* * *
– Откровенно говоря, это не свастика, а саувастика. Видите ли, расположение граней настоящей свастики таково, что ее движение происходит по часовой стрелке. В том же знаке, который на вашей повязке, движение идет против часовой стрелки. Первая символизирует развитие, так называемый логический круговорот природы. А вот то, что вышито на нашей форме, по мнению некоторых оккультистов, указывает на движение эволюции вспять. Вы верите в мистику, гауптштурмфюрер фон Тилл?
– Что, простите?
Я повернулся и уставился на Габриэля, поскольку не мог слушать его внимательно. Сегодня утром пришло письмо от тети Ильзы, которое занимало мои мысли.
«Мальчик мой, я получила письмо от некой Лины Фольк из Мюнхена – уж не знаю, как она отыскала мой адрес, чудо, не иначе. Новости, которые она сообщила, поразили меня едва ли не сильнее английской авиации: ты стал отцом, Виланд! Она прислала мне карточку малыша. Вилли, мальчик – вылитый ты в его возрасте! Такой же ясный и прелестный ребенок, у меня нет никаких сомнений. Не передать словами, как все во мне возрадовалось, когда я поняла, что есть твое продолжение на этой земле, такое же светлое и достойное, как и ты, мой дорогой. Эта молодая женщина призналась мне, что скрыла от тебя этот факт, уж по каким обстоятельствам, не знаю, но теперь ей нужна помощь. Я уже выслала ей некоторую сумму, не знаю, дойдет ли. Но, как только прекратится весь этот ужас и дороги станут безопасными, я заберу их к себе. Будь покоен, мой мальчик, я позабочусь о твоем сыне, пока ты не вернешься…»
Габриэль продолжал:
– Я говорю, наша политика в отношении Советов была во всех смыслах провальная. Даже тамошних аборигенов вполне можно было привлечь на нашу сторону, они ведь вдоволь нахлебались с жестоким сталинским режимом. Всего и надо было, что некоторые экономические и религиозные свободы, возможно, упразднение этих… забыл слово, простите… в общем, принудительных объединений, где все общее, но по факту ни у кого ничего нет… Плюс, может, некий намек на самоуправление. Какую благодарность мы могли получить взамен! Их система не жизнеспособна, это всякому ясно: как только у человека появляется выбор, принцип равенства начинает его тяготить. Тем более если это ложное равенство, исключительно парадное, которое существует только на бумаге, на которой печатаются газеты. Уверен, они бы не только сотрудничали, но и помогали нашим войскам бороться с большевизмом, который бы вскоре рухнул сам по себе. А Красная армия сама развалилась бы. Вы только представьте, сколько бы мы могли получить с тех территорий, если бы взяли их целыми! Ежегодно мы выкачивали из Бельгии и Голландии по две трети их национальных доходов, чтобы оплатить наши оккупационные расходы, – усмехнулся Габриэль. – Забавно, конечно, чувство юмора у некоторых не знает границ… Так вот. С французов брали контрибуцию семь миллиардов марок, это не считая выплат по тем самым оккупационным расходам… А Россия? Огромная, плодородная – и мы получили с нее картофеля, зерна, овец и коров на жалкие четыре миллиарда. Да обычная торговля с Советами в мирное время дала бы больше, чем та выгода, что далась нам ценой стольких кровавых сражений…
Я пытался уловить нить разговора, но она упорно ускользала от меня.
– Мне показалось, вы говорили что-то о свастике, Габриэль?
– Вам показалось, гауптштурмфюрер фон Тилл, – рассмеялся доктор.
Я поражался ему: мир вокруг рушился, а он не терял своей привычной веселости ни на мгновение. Германию нещадно теснили со всех сторон. В конце лета начались бомбардировки Верхней Силезии. В Бухенвальде американцы разбомбили с воздуха оружейные мастерские. Погибли почти сто охранников и пять сотен заключенных. Одна из бомб попала прямиком в бомбоубежище. Никто не выжил. По слухам, внутри находились жена и трое детей Герхарда Маурера[28]28
Герхард Маурер (1907–1953) – штандартенфюрер СС, заместитель начальника управленческой группы D II в ВФХА, которая отвечала за принудительный труд заключенных.
[Закрыть], заместителя Глюкса. К середине августа русские танки подкатили к границам Восточной Пруссии, разметав группу армий «Центр». Это стало отмашкой для якобы преданных сателлитов Третьего рейха. Двадцать третьего августа по радио сообщили о перевороте в Румынии. Там король Михай арестовал маршала Антонеску и объявил о перемирии с англичанами и американцами. Всем было ясно, что против русских они не отправят больше ни одного солдата и нефтеносные районы в румынском Плоешти – последний ощутимый источник, на который мог рассчитывать вермахт, – были окончательно потеряны. Едва советские танки ткнулись в румынские ворота, о своем выходе из войны спешно объявила Болгария. Осознавая, что конец близок, от Германии отваливался один паразит за другим. «Все как один – итальянцы, румыны, болгары – трусливая погань, на которую никогда нельзя было рассчитывать», – рассуждали в столовой так, будто иного и не ждали. «Финны на очереди, вот увидите», – усмехался Габриэль. Спустя десять дней Финляндия действительно вышла из войны, торопливо приказав немецким войскам покинуть ее территории.
Тем временем шли новости и с другой стороны. Двадцать пятого августа союзники освободили Париж, сорвав с Эйфелевой башни флаг рейха, реявший там четыре года. Измученные остатки немецких армий начали отход по всему Западному фронту. Третьего сентября был потерян Брюссель, на следующий день – Антверпен, и все произошло настолько стремительно, что наши даже не успели уничтожить там портовые сооружения, оставив все на радость англо-американским службам снабжения. Только за последний месяц мы потеряли больше полумиллиона человек, не говоря уже о технике. Германия лишалась всего: не было ни артиллерии, ни орудий, ни танков, ни грузовиков, ни обмундирования – ничего не осталось для… обороны. Несмотря на несчетное количество призывов и воззваний к немецким армиям, число дезертиров росло с невероятной скоростью. Поговаривали, что готовится приказ о немедленном расстреле всей семьи того, кто будет уличен в дезертирстве.
И на фоне этого хаоса продолжалась не менее ожесточенная битва хозяйственников[29]29
Главное административно-хозяйственное управление СС (ВФХА) руководило всей хозяйственной деятельностью СС, в том числе эксплуатацией заключенных в концлагерях.
[Закрыть] и команды Эйхмана, который будто бы не замечал происходящего. Как пес, знающий единственную команду, Эйхман был настроен на одно: переправить всех евреев из городов, где он еще имел власть, в газовые камеры. Он отменил снабжение своих транспортов даже минимальным продовольствием, вдруг заявив, что это не входит в его обязанности. В это же время Маурер и Зоммер[30]30
Карл Зоммер (1915–1953) – гауптштурмфюрер СС, подчиненный оберштурмбаннфюрера СС Герхарда Маурера, один из руководящих офицеров группы D в ВФХА, отвечавший за трудоиспользование заключенных концентрационных лагерей.
[Закрыть] уже в открытую кричали на каждом собрании, что без еврейских рабочих рук Германия потонет в этой войне. Пока рапорты и докладные с обеих сторон летели рейхсфюреру, мы продолжали выковыривать из вагонов бесполезные полутрупы и предоставлять их заводам в качестве рабсилы. После того как в августе было ликвидировано лодзинское гетто, в Аушвиц отправили без малого семьдесят тысяч евреев. Больше половины пришлось уничтожить сразу же по прибытии.
– Куда они смотрят?
Мы прогуливались с Габриэлем по дороге вдоль полей, на которые после окончания Венгерской операции снова начали выгонять рабочие команды. Едва капо отворачивались, как заключенные выпрямлялись и замирали словно цапли, задрав голову и уставившись куда-то вдаль. Габриэль вопросительно посмотрел на меня. Я думал, что ответ очевиден.
– Они ждут самолетов. Ждут, когда нас снова будут бомбить.
– Но ведь это полнейшая глупость, – проговорил Габриэль, – бомбы не избирательны, вместе с нами они утащат на тот свет и их.
Я точно так же уставился в небо. Оно было чистым и безмятежным.
– Вы слышали, в армию начали призывать школьников и стариков, рекруты шерстят все учебные заведения, вытаскивая детей прямо из-за парт?
Я кивнул, продолжая смотреть вдаль, словно чего-то ждал, как и те «цапли» в полях.
– Признаться, я удивлен, – продолжил Габриэль, – думал, до этого не дойдет. Я рассчитывал обрести обетованное поражение без таких жертв. В любом случае, зачем пускать в расход тех, кому это еще исправлять? Помнится, Шпеер еще год назад предлагал мобилизовать женщин для промышленности, но, говорят, фюрер этому яро воспротивился. Запретил посягать на святое. Выходит, святость женщины и святость ребенка – понятия разновеликие. Я не спорю, боже упаси! Лишь интересна аргументация степеней святости.
– С медицинской точки зрения? – Я не сумел сдержать усмешку.
Габриэль улыбнулся в ответ:
– Безусловно… Наша идеология снова сыграла против нас: великая немецкая мать, хранительница очага, не осквернит себя производством военных орудий и все в таком духе. В теории это прекрасно и возвышенно, не спорю, но на практике войны – глупо и непрактично. Взять тех же русских женщин, которых Гиммлер в своих интимных фантазиях видит копающими нам противотанковые рвы, – они все встали за станки, высвободив мужские руки для фронта.
– Они не вставали, Габриэль. – Я наконец отвел взгляд от неба и выразительно посмотрел на доктора: – Они там всегда были.
– Пожалуй, соглашусь, – подумав, кивнул он, – у русских что в войну, что в мирное время… Вы про их дороги слышали? Это же мрак Средневековья.
– Это стратегический маневр, – снова усмехнулся я.
– В любом случае наших подростков, которых со школьной скамьи отправляют в мясорубку, мне искренне жаль. Нам остается уповать только на то, что этот нелепый альянс наших врагов развалится и нам удастся оперативно влюбить в себя одну из рассорившихся сторон. И этот вариант вполне вероятен, разве нет? С одной стороны, напрочь капиталистические взгляды, с другой – напрочь марксистские. Они просто по природе своей не должны находить никаких точек соприкосновения.
– Мы – их точка соприкосновения, Габриэль. Но вы правы. Как только нас не станет, случится то, о чем вы говорите, – их союз развалится. – Я посмотрел на часы: – Прошу меня извинить, мне нужно идти.
И я торопливо направился к машине, надеясь, что сегодня обойдется без авианалета. Великий рейх меня ныне не интересовал, как и его решенная судьба. Была лишь одна причина, по которой я жаждал, чтобы бомбардировка нас миновала.
В своем умопомрачении я не замечал ничего. Имея возможность хоть пару раз в неделю прикоснуться к ней, целовать, ласкать и прижимать к себе до хруста в костях, я совсем потерял голову. Я перестал понимать, что происходит вокруг. В жизни появилась лишь одна правда, и она была сосредоточена в тех нескольких часах, пока «заключенная № … прислуживала немецкому офицеру». Я целовал каждый сантиметр ее хрупкого, изуродованного прошлым голодом, болезнями и тяжелым трудом, но самого прекрасного тела, мои пальцы выучили каждую косточку, обтянутую тонкой кожей, я блуждал горячими губами по ее упругим икрам, крохотным пяткам и мелким пальчикам, я терзал зубами обвисшую худую грудь – самое сладкое, что было у меня во рту за всю мою никчемную жизнь, я терся щекой о ее голову с жесткими короткими волосами, хватал губами ее уши, оставлял красные следы на шее, упивался запахом ее терпкого пота и брал ее с таким неистовством, будто она была самым крепким созданием из всех, что я встречал. Отныне я дышал этим маленьким лагерным эльфом с номером на руке и не представлял своего существования без нее. О господи, когда мы оставались одни, я готов был пожрать ее тут же, только бы не отпускать от себя. Хотел прорасти в нее, впитать всю без остатка. Я медленно сходил с ума, когда она возвращалась в свой лагерный барак, и жил ожиданием новой встречи. Я продолжал служить нацистскому рейху. И я продолжал касаться тела еврейки. Это тело было для меня величайшей святыней.
Я снова гладил ее, ведя ладонью по заостренному носу, острому подбородку, смотрел на острые локотки. Ощетинилась остротой, колючая.
Бекки жевала булку с фруктовым мармеладом. Я упивался этой картиной. Кусочек мармелада упал на ее голую грудь, я подался вперед и аккуратно схватил его губами. Я уже хотел ее снова. Пусть без финала, я хотел сам процесс.
– Непривычно, что эсэс смотрит так.
– Как?
– Как на человека.
Я отвернулся.
– Знаешь, за что тебя ненавидят лагерные? – неожиданно спросила она.
– А они меня ненавидят? Именно меня?
– Еще как. Ты красивый. Ты очень красивый. Такие, как ты, хуже, чем наши охранники. У тех по их перекошенным и ожесточенным мордам понятно, что они за чудовища. Их действия оставили следы на их лицах. А вот ты… ты другое дело. Ты сможешь обмануть, когда все закончится.
Я не нашелся, что на это ответить.
– Говорят, в газовых камерах топят хорошо. Зачем вы это делаете? – Как всегда, ее вопросы были внезапными и бессвязными, словно у малого ребенка, познающего мир вокруг себя. – Обогреть хотите перед смертью?
– Это связано с «Циклоном», в тепле он быстрее действует.
– Чтобы люди меньше мучились?
– Чтобы можно было прогнать больше партий.
Мы внимательно смотрели друг на друга. Я был сам себе омерзителен в своей откровенности, но что-то чумное рвалось изнутри и гнало меня. Возможно, то же, что рвалось и из нее, когда она с вызовом рассказывала, до каких низов опустилась в лагере.
– Вас расстраивают обвинения в зверствах?
В ее взгляде не было упрека, как и в голосе. И я знал, что она не смогла бы разглядеть и в моих глазах хоть тени брезгливости, когда во всех подробностях рассказывала, что ей доводилось делать в Биркенау. Ни ненависти, ни отвращения друг к другу у нас не было. Была лишь горечь от осознания того, как мы с ней жили.
– Я уже как-то говорил это одному человеку: мы не придумали ничего нового. Ты думаешь, мир смущен происходящим? Возможно, масштабами – да. Но по большей части он смущен самим собою, так как является полноправной частью всего этого.
– Раз ты говорил это уже кому-то, значит, я не единственная еврейка, с…
– Это был немец, – мягко перебил я.
Она вновь задумчиво посмотрела на меня. Затем кивнула:
– Это хорошо.
– Что именно?
– Хорошо, что среди вас еще остались те, кого занимают такие вопросы. Это твой приятель?
– Это мой отец… У нас сложные отношения… Откровенно говоря, я его ненавижу, – пробормотал я, – он из тех, кто… кто был изначально против. Я считал его предателем.
Бекки усмехнулась:
– Раз ты здесь, в этой форме, то его предательство было молчаливым. Я думала, мы с вами разные… Но нет, вы тоже боитесь.
– Сейчас – да…
Она покачала головой. Я подался вперед и осторожно уложил ее на кровать. Бекки тут же вывернулась и испуганно начала сгребать с простыни рассыпавшиеся булочные крошки. Собрав все на ладонь, она с осуждением посмотрела на меня:
– Хлеб в руках был.
– Ешь, я еще принесу. Сколько захочешь.
Усмехнулась:
– Для всего лагеря хочу.
Она поднесла ладонь ко рту и осторожно слизнула все крошки.
– Я… – я задумался, – я бы сделал. Но это не в моих силах. Да и вряд ли я им сильно помогу лишним куском хлеба, Бекки.
– Ты себе поможешь, – тихо произнесла она.
Заметив на простыне еще одну крошку, она осторожно подцепила ее пальцами и быстро отправила в рот. Затем вновь посмотрела на меня с затаенной тревогой, но спросила совершенно ровным голосом:
– Ты вернешься домой в Розенхайм?
– Боюсь, в Розенхайме у меня уже нет дома. Он разрушен бомбардировкой.
– А родители?
– Мать умерла, отец перебрался в Мюнстер.
– А тетушка Ильза?
Я удивленно посмотрел на Бекки.
– Ты помнишь мою старую тетку? С ней должно быть все в порядке, она в Берлине. Ее дом в хорошем квартале, рядом с ним добротное бомбоубежище. Уверен, она продержится… до окончания этого… всего этого, – я так и не сумел подобрать нужное слово и торопливо продолжил: – Уверен, она тебя тоже помнит, – я попытался улыбнуться, – она будет тебе рада.
Бекки испуганно вздрогнула. Я тут же умолк, тоже испугавшись собственных слов. Мы напряженно смотрели друг на друга. Я не мог понять по ее лицу, вспоминает она начало или думает о конце, и не знал, какая из этих мыслей страшнее и больнее.
Я с силой сгреб ее и прижал к себе.
Если поначалу бомбардировки вызывали у сотрудников лагеря панический ужас и непонимание, как до этого могло дойти, то к октябрю к ним привыкли и все планы соотносили с вероятностью воздушных налетов. Дисциплина в лагере катилась в тартарары. То, о чем боялись говорить вслух, застыло в глазах эсэсовцев самого разного ранга: что будет, когда за самолетами прибудет артиллерия? И не просто артиллерия, но русская артиллерия… Однако, вместо того чтобы ослабить террор, охрана – под гнетом страшных перспектив – возвела его в небывалую степень. Я понимал, что этот финальный всплеск неимоверной жестокости был вызван и непониманием происходящего, и ощущением беспомощности, но в первую очередь – страхом. Буквально на днях американские бомбардировщики атаковали завод «И. Г. Фарбен». Несколько бомб зацепили и Биркенау. Помимо бараков заключенных были разрушены две жилые эсэсовские казармы, погибли пятнадцать охранников и около тридцати были ранены. Убитых заключенных еще не считали.
Из-за массированных бомбардировок Рура наши электростанции, фабрики и заводы могли рассчитывать лишь на пятую часть того объема угля и стали, который получали в прошлом году. Впрочем, и эти жалкие крохи невозможно было доставить к месту назначения, так как половина дорог лежала в руинах, а вторая страдала от мародерства, причем уже не только гражданского. Если чудом удавалось заполнить состав углем или топливом хотя бы наполовину и отправить частям, то нечего было и думать, что он доберется до места назначения: он не проезжал и половины пути, как его задерживал какой-нибудь резвый гауляйтер и оставлял для собственных нужд. В итоге наш флот простаивал на приколе из-за нехватки горючего. Из-за этого же замерли и танковые дивизии, теперь легко уничтожаемые американской авиацией. Ответить бомбардировкам было нечем, наша авиация так же бездействовала, безвольно ожидая, когда доберутся до нее: топлива не было и для люфтваффе. Наше материально-техническое снабжение захлебнулось. Продолжать войну в условиях, когда боеприпасы являлись роскошью, немыслимо, тем не менее она продолжалась на всех парах. И на всех парах Германия двигалась к катастрофе. Оставалось лишь ждать. Но чего именно, охранники не понимали.
– Говорят, фюрер отдал приказ взрывать все концлагеря при приближении противника.
– С заключенными?
– Я тебе больше скажу, с охраной!
– Я слышал другой приказ: при приближении союзников поднять белый флаг и сдать лагерь без жертв.
– Чертовщина какая-то!
– От этого сброда уже не скрыть, что война проиграна. У них бараки трясутся от грохота русской артиллерии. Они затаились и ждут, когда придут русские и перебьют нас к чертовой матери. Они и не скрывают этого, на их довольных рожах все написано. Еще и помогут иванам: нападут на нас со спины, как поганые крысы. Кончать с ними надо, пока не поздно. Иначе, помяни мое слово, эта ошибка нам дорого обойдется. Скоро стены этого лагеря рухнут, а за ними будут толпы этих обозленных и всезнающих. Которые не только начнут мстить, но и в подробностях растреплют всему миру, что тут было! Кончать их, говорю вам!
– Кончишь их, как же. Слышал, почти три тысячи евреев отправились в Швейцарию первым классом?
– И про тех слышал, и про евреек из Равенсбрюка, которых отправили в Швецию под видом полячек.
– Оттуда, из Равенсбрюка, норвежек и датчанок машины Красного Креста уже в открытую вывозят.
– Гиммлер хочет усидеть на двух стульях. За что боролись…
Я понял, что болтавшие охранники были пьяны. Впрочем, почти все они были в изрядном подпитии в последнее время.
Я прошел мимо, ничего не говоря. В комендатуре меня ожидало очередное письмо от отца. Я начал читать его на ходу, двигаясь в сторону столовой.
«Что ж, сынок, зверь, которого мы выпустили, издыхает. Это всякому теперь ясно. То, что нам предложили в Версале в 18-м, покажется раем по сравнению с тем, что ждет нас после поражения в этой войне. Налеты продолжаются каждую ночь, но никто теперь не ужасается, не возмущается – уже воспринимаем как данность, в которой учимся существовать. Теперь для нас спуститься в убежище и провести там полночи так же обыденно, как чистить зубы по утрам или доить корову, которой у меня уже и нет. Да, теперь всё наоборот, бомбоубежище ныне привычнее, чем надои. Некоторые уже откровенно психически больны, никто не высыпается, все обозлены на англичан и американцев. По радио их налеты называют не иначе как “террористическими”. Интересно, как английские радиостанции называли наши авианалеты в начале этой войны, неужели тоже террористическими? Выходит, что террористы с двух сторон, а посреди обычный человек. Запуганный, осиротевший, обнищавший. Под бомбами. Фугасными. Зажигательными. Они свистят и сотрясают убежище, в котором в темноте сидит этот человек. А рядом с ним еще один. И еще. И еще… Два дня назад выгорел целый квартал в западной части города. Сутки тушили, да разве огнетушители помогут, когда пылает вся улица? Все пожарные машины угнаны на фронт. Разрушены все дома на Варендорферштрассе, нет больше больницы Святого Франциска, как и железнодорожного вокзала. Впрочем, невелика потеря, поезда и так не ходили – дороги везде разрушены. Весь город в дыму, люди задыхаются, да что поделать: ветра нет, дым не рассеивается, так что воронки от бомб не всегда увидишь, можно и нырнуть. А сейчас весь центр – Домплац и Ибервассеркирхплац – в воронках. Одна из бомб упала прямо на хоры костела на соседней улице, монахов выносили и складывали прямо на мостовой. Не захотели бежать в убежище, на Бога, видать, понадеялись… Может, и прав ты был, сынок, доказывая мне тогда, что Бога нет. Какие еще нужны доказательства, когда я лично вынес молоденького монашка без ног и положил на булыжники. Ноги на хорах остались. С Богом, конечно, плохо выходит, я ведь бегаю в бомбоубежище при костеле Святого Антония – грела меня мысль, что крест сверху убережет. А вчера не успел и в своем подвале пересидел. Так что ты думаешь, сынок? Видать, точно по кресту и наводили. Разворотило подчистую. И помолиться негде: храмы уничтожены. И залить горе нечем: городской винный завод разрушен. И залатать раны негде: клиники разбомблены. И пожаловаться некому: ратуши и суда больше нет. Улицы разворочены, щебнем усыпаны, дома полыхают, стеклом плюясь на мостовые, изрыгают мебель и вещи – это потерявшие всякий разум жильцы рвутся внутрь, чтобы спасти остатки своих пожитков. Редкий дурак потом успевает выбраться из огня, так и мрут с граммофонами в руках. Ничего нельзя достать, наши талоны стали бесполезным мусором. Но мне повезло: на прошлой неделе удалось урвать ящик консервов. Спасибо Дитеру. Его сын Арне передал ему, что солдаты возле казарм будут раздавать припасы, предназначавшиеся для наших войск на фронте, – их теперь везти некуда, некому и не на чем. Мы с Дитером прямо на рассвете прыгнули на один велосипед и покатили. Думали, первые приедем, да куда там! Телегу с консервами уже толпа окружила. Напирали без всякого порядка. Поначалу шарфюрер с автоматом рядом стоял, а потом плюнул и отскочил, чтоб не убили. Что тут началось! Народ кричал, ругался. Давили друг друга. Я там был тоже. Я распихивал женщин и старух, Виланд, ибо уже несколько дней пил одну воду. Выбрались мы с Дитером, а люди продолжали рваться к телеге, не видя ничего, кроме консервов на ней. Подпорка под колесом не выдержала, и телега покатила с горки, а на ней люди гроздьями… Падают, прижимая к себе консервы. Один расшиб голову, да так и упокоился с этими банками на дороге. Отобрали, конечно, мертвому-то уже без надобности. Да, сынок, переплюнули мы всё и вся, не было такого опущения даже в прошлую войну. А консервы хорошие, повезло: сверху толстый слой смальца, а под ним свинина, а под ней отчаяние. Приходи и бери нас голыми руками. Тот, кто первым предложит покой и еду, тот и завоюет без боя. Все за прекращение этого кошмара. Наверху, видать, прочувствовали это. Агитатор на площади начал стыдить народ, что опускаем руки и подводим фюрера, который верит в нас. Говорил, мы ему обязаны, а потому все, кто еще может передвигаться на своих двоих, должны вступить в фольксштурм. На сей раз действительно согнали всех: и детей, и стариков. Пришел и Герхард, которому уже семьдесят четыре. Да, пришел, отлынивать не стал. Но кто-то рассказал командиру нашей стариковой роты, что у Герхарда дома еще внук есть. Старику велели привести и внука, а он ни в какую. Я тебе объясню: оба его сына погибли на Восточном фронте, а старуха жена и невестка упокоились под дортмундскими развалинами во время бомбардировки. Внук, которому только минуло четырнадцать, – единственный, кто выжил. Герхард так и сказал: “Меня берите, а мальчика не дам”. Что тут было! Собрали военно-полевой трибунал (их теперь много носится между деревнями и городами). Меня и Дитера вызвали в качестве заседателей, но мы отказались против Герхарда говорить. Нас прогнали и пообещали самих пустить под трибунал. А на “суде” и без нас справились: вынесли старику смертный приговор. Военным преступлением назвали желание сохранить единственного внука. Вчера и повесили. Ветеран Мировой. А внук в фольксштурме теперь. Защищает Германию. Я тоже защищаю. Правда, выдали только грабли. Бывай, сынок, защищать зовут…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?