Текст книги "Контрапункт"
Автор книги: Олдос Хаксли
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Сьюзен любила сидеть на пуфе, как крошка мисс Муффе, – проговорил Барлеп после долгой паузы. В его голосе звучала грусть. Последние несколько минут он пережевывал свое горе о покойной жене. Прошло почти два года с тех пор, как эпидемия гриппа унесла Сьюзен, – почти два года, но боль, уверял он себя, не уменьшилась, чувство потери оставалось столь же острым. «Сьюзен, Сьюзен, Сьюзен!» – снова и снова повторял он про себя ее имя. Он не увидит ее больше, даже если проживет миллион лет. Миллион лет, миллион лет! Пропасти разверзались вокруг слов. – Или на полу, – продолжал он, стараясь как можно живей воссоздать ее образ. – Пожалуй, она больше любила сидеть на полу. Как дитя. – «Дитя, дитя, – повторял он про себя. – Такая юная!»
Беатриса молчала, глядя в пустой камин. Она чувствовала, что взглянуть теперь на Барлепа было бы нескромно, почти неприлично. Бедный! Когда она наконец посмотрела на него, она увидела, что по его щекам текут слезы. Их вид наполнил ее страстной материнской жалостью. «Как дитя», – сказал он. Но он сам как дитя. Как бедное обиженное дитя. Нагнувшись, она ласково провела пальцами по его бессильно повисшей руке.
– Копошатся жабы! – со смехом повторила Люси. – Это прямо-таки гениально, Вилли.
– Все мои изречения гениальны, – скромно сказал Вилли. Он играл самого себя; он был Вилли Уивером в его коронной роли Вилли Уивера. Он артистически пользовался своей любовью к красноречию, страстью к закругленной и звучной фразе. Ему следовало бы родиться по крайней мере тремя столетиями раньше. В дни юности Шекспира он стал бы знаменитым литератором. В наше время его эвфуизмы вызывали только смех. Но он наслаждался аплодисментами даже тогда, когда они были издевательскими. К тому же смех никогда не был злобным: все любили Вилли Уивера за его добродушие и услужливость. Он играл свою роль перед насмешливо одобряющими зрителями; и, чувствуя одобрение сквозь насмешку, он играл, не щадя сил. «Все мои изречения гениальны». Реплика явно из его роли. А может быть, это правда? Вилли паясничал, но в глубине души он был серьезен. – И помяните мои слова, – добавил он, – в один прекрасный день жабы вырвутся на поверхность.
– Но почему жабы? – спросил Слайп. – По-моему, Беатриса меньше всего похожа на жабу.
– А почему они должны вырваться на поверхность? – вставил Спэндрелл.
– Жабы не щиплются.
Но тонкий голос Слайпа был заглушен голосом Мэри Рэмпион.
– Потому, что рано или поздно все всплывает на поверхность! – воскликнула она. – Всплывает, и все тут.
– Отсюда – мораль, – заключил Касберт. – Не прячьте ничего в себе. Я никогда этого не делаю.
– Но может быть, всего веселей тогда, когда это вырывается на поверхность, – сказала Люси.
– Извращенный и парадоксальный поборник запретов!
– Конечно, – говорил Рэмпион, – в человеке происходят такие же революции, как в обществе. Там бедные восстают против богатых; здесь – угнетаемое тело и инстинкты – против интеллекта. Мы возвели интеллект в ранг высшего класса; низший класс восстает.
– Слушайте, слушайте! – воскликнул Касберт и стукнул кулаком по столу.
Рэмпион нахмурился. Одобрение Касберта он воспринимал как личное оскорбление.
– Я контрреволюционер, – сказал Спэндрелл. – Свой низший класс надо держать в узде.
– Если речь не идет о вас самих, – сказал ухмыляясь Касберт.
– Неужели мне нельзя немного потеоретизировать?
– Люди угнетали свое тело в течение многих столетий, – сказал Рэмпион, – а каковы результаты? Возьмите хоть его. – Он посмотрел на Спэндрелла; последний беззвучно рассмеялся, откинув голову. – А каковы результаты? – повторил он. – Революции внутри человека и как следствие – социальные революции в обществе.
– Ну, ну! – сказал Вилли Уивер. – Вы говорите так, словно уже слышится грохот термидорианских повозок. Англия все такая же, как была.
– А что вы знаете об Англии и англичанах? – возразил Рэмпион. – Вы никогда не бывали вне Лондона и вне вашего круга. Поезжайте на север.
– Боже меня избави! – благочестиво воскликнул Вилли.
– Поезжайте в страну угля и железа. Поговорите со сталеварами. Там это не будет революция ради какой-нибудь определенной цели. Это будет революция как самоцель. Разгром ради разгрома.
– Звучит приятно, – сказала Люси.
– Это чудовищно. Это просто бесчеловечно. Все человеческое выжато из них цивилизацией, выжато тяжестью угля и железа. Это будет революция стихийных духов, чудовищ, первобытных чудовищ. А вы закрываете глаза и делаете вид, будто все в порядке.
– Подумайте, какая диспропорция, – говорил лорд Эдвард, покуривая трубку. – Это положительно… – Ему не хватало слов. – Возьмите, например, уголь. Сейчас человечество потребляет угля в сто десять раз больше, чем в тысяча восьмисотом году. Но народонаселение увеличилось за это время всего в два с половиной раза. У остальных животных… совсем иначе: потребление пропорционально количеству.
– Но, – возразил Иллидж, – когда животные могут получить больше, чем им требуется для поддержания жизни, они это берут, не правда ли? После битвы или чумы гиены и коршуны пользуются случаем и объедаются. Не так ли поступаем и мы? Несколько миллионов лет тому назад погибло большое количество лесов. Человек выкапывает из земли их трупы, использует их и позволяет себе роскошь обжираться, пока не истощатся запасы падали. Когда запасы истощатся, он перейдет на голодный паек, как гиены в перерывах между войнами и эпидемиями. – Иллидж говорил со смехом. Он испытывал какое-то особое удовлетворение, говоря о человеческих существах так, словно они ничем не отличаются от червей. – Вот открыто месторождение угля, забил нефтяной фонтан. Возникают города, строятся железные дороги, взад и вперед плывут корабли. Если бы с луны нас могло наблюдать какое-нибудь очень долговечное существо, это кишение и ползание, вероятно, показалось бы ему похожим на суету муравьев и мух вокруг дохлой собаки. Чилийская селитра, мексиканская нефть, тунисские фосфориты – при каждом новом открытии новое скопление насекомых. Можно представить себе комментарий лунных астрономов: «У этих существ наблюдается удивительный и, вероятно, единственный в своем роде тропизм к окаменевшей падали».
– Как страусы, – сказала Мэри Рэмпион. – Вы ведете себя как страусы.
– И не только тогда, когда дело идет о революции, – сказал Спэндрелл, а Вилли Уивер вставил что-то насчет «строфокамилловского мировоззрения». – Нет, вы прячете голову под крыло всякий раз, как затрагивается что-нибудь существенное, но неприятное. А ведь было время, когда люди не старались делать вид, будто смерть и порок не существуют. «Au dе́tour d’un sentier une charogne infâme»2424
«У тропки гнусную разваленную падаль» (фр.).
[Закрыть], – процитировал он. – Бодлер был последний поэт средневековья и первый поэт современности. «Et pourtant…» – продолжал он, с улыбкой глядя на Люси и поднимая свой бокал:
Et pourtant vous serez semblable à cette ordure,
A cette horrible infection,
Etoile de mes yeux, soleil de ma nature,
Vous, mon ange et ma passion!..
Alors, ô ma beautа́, dites à la vermine,
Qui vous mangera de baisers…2525
Нет, все-таки и вам не избежать распада,Заразы, гноя и гнилья,Звезда моих очей, души моей лампада,Вам, ангел мой и страсть моя!..Но сонмищу червей прожорливых шепнете,Целующих, как буравы… (фр.)
[Закрыть]
– Дорогой мой Спэндрелл! – Люси в знак протеста подняла руку.
– Ваша некрофилия переходит границы! – сказал Вилли Уивер.
«Все та же ненависть к жизни, – думал Рэмпион, – выбор только в том, какой смертью умереть». Он внимательно посмотрел Спэндреллу в лицо.
– А как подумаешь, – говорил Иллидж, – так окажется, что частное от деления времени, необходимого для образования угля, на продолжительность человеческой жизни немногим больше частного, которое мы получим, если разделим продолжительность жизни секвойи на продолжительность жизни одного поколения бацилл.
Касберт посмотрел на часы.
– Боже милосердный! – воскликнул он. – Двадцать пять минут первого! – Он вскочил. – А я обещал, что мы еще заглянем на вечер к Виддикумам. Питер! Вилли! Марш скорей!
– Не уходите, – взмолилась Люси. – Кто же уходит так рано?
– Совесть нас призывает, – объяснил Вилли Уивер. – «Гласа Божья суровая дщерь». – Он издал свое легкое одобрительное покашливание.
– Но это смешно, это немыслимо! – Она переводила взгляд с одного лица на другое в какой-то тревоге. Она панически боялась одиночества. Ей всегда казалось, что, если люди останутся еще на пять минут, тут-то наконец и произойдет что-нибудь забавное. К тому же невыносимо, когда люди поступают не так, как хочется ей.
– Боюсь, и нам пора, – сказала Мэри Рэмпион, вставая. «Наконец-то!» – подумал Уолтер. Он надеялся, что и Спэндрелл последует общему примеру.
– Но это невозможно! – кричала Люси. – Рэмпион, я не могу этого допустить!
Марк Рэмпион только засмеялся. «Ох, уж эти профессиональные сирены!» – подумал он. Она оставляла его совершенно холодным, она внушала ему отвращение. В отчаянии Люси взмолилась, обратившись даже к присутствовавшей здесь женщине.
– Миссис Рэмпион, вы должны остаться. Еще на пять минут! Всего на пять минут, – упрашивала она.
Напрасно. Официант открыл боковую дверь. Они поспешно выскользнули в темноту.
– Почему им так хочется уйти? – жалобно спросила Люси.
– А почему нам так хочется остаться? – отозвался Спэндрелл. Сердце Уолтера упало: значит, он остается. – Это гораздо менее понятно.
Совсем непонятно! Духота и алкоголь начинали оказывать на Уолтера свое обычное действие. Он чувствовал себя больным и несчастным. Какой смысл безнадежно сидеть здесь, в этом отравленном воздухе? Почему не уехать сразу домой? Как обрадуется Марджори!
– Вы один верны мне, Уолтер. – Люси улыбнулась ему. Он решил пока не уезжать. Наступило молчание.
Касберт и его спутники взяли такси. Отклонив все приглашения, Рэмпионы пошли пешком.
– Наконец-то! – сказала Мэри, когда машина уехала. – Ненавижу этого Аркрайта!
– Но эта женщина еще хуже, – сказал Рэмпион. – Меня мороз по коже подирает, когда я на нее смотрю. Бедный, глупый мальчик этот Бидлэйк! Точно кролик перед хорьком.
– Мужская солидарность. А мне так даже нравится, как она издевается над вами, мужчинами. Так вам и надо.
– Тебе, может, и кобры нравятся? – Зоология Рэм-пиона была всегда глубоко символична.
– Ну, если уж на то пошло, то что ты скажешь о Спэндрелле? Он похож на химеру, на беса.
– Просто глупый школьник, – резко сказал Рэм-пион. – Он до сих пор не вырос. Неужели ты не понимаешь? Он вечный подросток. Ломает себе голову над теми вопросами, которые занимают подростков. Он не способен жить, потому что он слишком занят мыслями о смерти, о Боге, об истине, о мистицизме и так далее, слишком занят мыслями о грехе и старается грешить – и огорчается тому, что у него ничего не выходит. Жалкое зрелище. Он нечто вроде Питера Пэна, пожалуй, он даже отвратительней жалкого выкидыша, воспетого Барри, потому что он перестал расти в еще более глупом возрасте. Он Питер Пэн à la Достоевский, плюс Мюссе, плюс модерн, плюс Беньян, плюс Байрон и маркиз де Сад. Невыносимо жалкое зрелище! Тем более что у него все задатки вполне порядочного человека.
Мэри расхохоталась:
– Тут уж приходится верить тебе на слово.
– Кстати, – сказала Люси, обращаясь к Спэндреллу. – Ваша мать поручила мне… – И она передала Спэндреллу просьбу его матери. Спэндрелл кивнул головой и ничего не ответил.
– А генерал? – осведомился он, когда Люси кончила. Он не хотел, чтобы говорили о его матери.
– Ах, генерал! – Люси скорчила гримасу. – Сегодня вечером я получила солидную дозу контрразведки. Положительно, его следовало бы запретить. Не учредить ли нам Общество борьбы с генералами?
– Можете меня первого записать действительным и почетным членом.
– Или, может быть, Общество борьбы со стариками? – продолжала Люси. – Старики решительно невыносимы. За исключением вашего отца, Уолтер. Он – совершенство. Просто совершенство. Единственный приемлемый старик.
– Если бы вы ближе его знали, вы бы сказали, что он самый неприемлемый из всех. – Среди Бидлэйков того поколения, к которому принадлежал Уолтер, невыносимость старого Джона стала почти аксиомой. – Вы не считали бы его таким совершенством, будь вы его женой или дочерью. – Произнося эти слова, Уолтер вдруг вспомнил о Марджори. Кровь прилила к его щекам.
– Конечно, если вы выберете его себе в мужья или в отцы, – сказала Люси, – чего же еще можно ожидать! Он – приемлемый старик именно потому, что он такой неприемлемый супруг и отец. Большинство стариков совершенно задавлено чувством ответственности. Ваш отец никогда не позволял ответственности задавить его. У него были жены и дети и тому подобное. Но он всегда жил, словно мальчик на каникулах. Допускаю, что для жен и детей это не очень приятно. Зато как приятно для всех остальных!
– Возможно, – сказал Уолтер. Он всегда считал себя совсем не похожим на отца. А теперь он ведет себя совершенно так же, как отец.
– Судите о нем не с точки зрения сына.
– Попробую. – А с какой точки зрения он, Уолтер, должен судить себя самого?
– Попробуйте – и увидите, что я права. Один из немногих приемлемых стариков. Сравните его с другими. – Она покачала головой. – Старики ужасны; ни с кем из них нельзя иметь дела.
Спэндрелл засмеялся:
– Вы говорите о стариках так, словно они кафры или эскимосы.
– А как же еще о них говорить? Конечно, у них золотые сердца и все такое. И они удивительно разумны – по-своему, конечно, и принимая во внимание, и так далее. Но они не принадлежат к нашей цивилизации. Они – чужие. Никогда не забуду, как однажды несколько арабских дам пригласили меня к себе на чай в Тунисе. Они были так милы, так гостеприимны… Но они угощали меня такими несъедобными пирожными, и они говорили на таком ужасном французском языке, и с ними совершенно не о чем было разговаривать, и они приходили в такой ужас от моей короткой юбки и от того, что у меня нет детей. Старики всегда напоминают мне этих арабских дам. Неужели в старости мы станем такими же арабскими дамами?
– Да, и, пожалуй, еще хуже, – сказал Спэндрелл. – Все дело в утолщении кровеносных сосудов.
– Но если старики превращаются в арабских дам, то ведь виной этому их взгляды. Никогда не поверю, что утолщение сосудов заставит меня верить в Бога, в нравственность и во все остальное. Я вышла из куколки во время войны, когда со всего были сорваны покровы. Не думаю, чтобы наши внуки смогли сорвать еще какие-нибудь покровы. Тогда откуда же возьмется взаимное непонимание?
– Может быть, они снова набросят на все покровы, – предположил Спэндрелл.
Несколько мгновений Люси молчала.
– Об этом я никогда не думала.
– А может быть, вы сами их набросите. Набрасывать на все покровы – одно из излюбленных занятий людей старшего поколения.
Пробило час, и, точно кукушка, выскакивающая из часов, в кабинете появился Симмонс с подносом в руках. Симмонс был пожилой человек, исполненный того важного достоинства, которое свойственно всем, кому приходится постоянно держать язык за зубами и скрывать свое настроение, никогда не высказывать свои мысли и соблюдать этикет, то есть дипломатам, коронованным особам, государственным деятелям и лакеям. Он бесшумно накрыл стол на два прибора, объявил, что ужин его светлости подан, и удалился. Была среда, и, когда лорд Эдвард поднял серебряную крышку, под ней обнаружились две бараньи котлеты. По понедельникам, средам и пятницам подавались котлеты. По вторникам и четвергам – бифштекс с жареной картошкой. По субботам в качестве лакомства Симмонс готовил рагу. По воскресеньям он бывал свободен, и лорду Эдварду приходилось довольствоваться холодной ветчиной или копченым языком и салатом.
– Странно, – сказал лорд Эдвард, передавая Иллиджу котлету. – Странно, что число баранов не увеличивается. Во всяком случае, не настолько быстро, как число людей. Можно было бы ожидать… принимая во внимание тесный симбиоз… – Он продолжал молча жевать.
– Очевидно, баранина вышла из моды, – сказал Иллидж, – совершенно так же, как Бог, – добавил он вызывающе, – и бессмертная душа. – Но лорд Эдвард не шел на приманку. – Не говоря уже о викторианских романистах, – не унимался Иллидж. Он помнил, как он поскользнулся на лестнице. А Диккенс и Теккерей были единственные писатели, которых читал лорд Эдвард. Но старик спокойно пережевывал пищу. – И невинных девушках. – Лорд Эдвард как ученый интересовался сексуальными функциями аксолотлей и кур, морских свинок и лягушек; но всякое упоминание о тех же функциях у людей повергало его в смущение. – И целомудрии, – продолжал Иллидж, пронзительно смотря в лицо Старика, – и девственности, и… – Телефонный звонок прервал его и спас лорда Эдварда от дальнейших измывательств.
– Я подойду, – сказал Иллидж, вскакивая с места. Он приложил трубку к уху: – Алло!
– Это ты, Эдвард? – сказал низкий голос, очень похожий на голос самого лорда Эдварда. – Это я. Эдвард, я только что открыл замечательное математическое доказательство существования Бога или, вернее…
– Но это не лорд Эдвард, – закричал Иллидж. – Подождите. Я сейчас его позову. – Он обернулся к Старику. – Говорит лорд Гаттенден, – сказал он. – Он только что открыл новое доказательство существования Бога. – Он не улыбнулся; тон его был серьезен. В данном случае наихудшим издевательством была именно серьезность. Утверждение лорда Гаттендена само по себе было слишком забавным. Смех не усилил бы, а только ослабил комическое впечатление. Потрясающий старый болван! Иллидж почувствовал себя отомщенным за все унижения сегодняшнего вечера. – Математическое доказательство, – добавил он еще более серьезно.
– Господи! – воскликнул лорд Эдвард, точно произошло какое-нибудь несчастье. Телефонные звонки всегда выводили его из равновесия. Он бросился к аппарату. – Чарлз, это ты?..
– Ах, Эдвард, – кричал бестелесный голос главы семьи за сорок миль отсюда, в Гаттендене, – какое замечательное открытие! Я жажду услышать твое мнение. Относительно Бога. Ты знаешь формулу: т, деленное на нуль, равно бесконечности, если т – любая положительная величина? Так вот, почему бы не привести это равенство к более простому виду, умножив обе его части на нуль? Тогда мы получим: т равно нулю, умноженному на бесконечность. Следовательно, любая положительная величина есть произведение нуля и бесконечности. Разве это не доказывает, что вселенная была создана бесконечной силой из ничего? Разве не так? – Мембрана телефонного аппарата, казалось, разделяла волнение находившегося за сорок миль лорда Гаттендена. Она выбрасывала слова взволнованно и торопливо; она вопрошала строго и настойчиво. – Разве не так, Эдвард? – Всю жизнь пятый маркиз провел в погоне за Абсолютом. Это был единственный доступный калеке вид спорта. В течение пятидесяти лет катился он в своем подвижном кресле по следам неуловимой дичи. Неужели теперь он наконец изловил ее, так легко и в таком неподходящем месте, как элементарный учебник теории пределов. Было от чего прийти в волнение. – Как, по-твоему, Эдвард?
– Ну… – начал лорд Эдвард. И на другом конце провода, за сорок миль отсюда, его брат понял по тону, каким было произнесено это единственное слово, что дело не выгорело. Ему так и не удалось насыпать соли на хвост Абсолюту.
– Кстати, о стариках, – сказала Люси. – Рассказывала я вам когда-нибудь совершенно замечательную историю про моего отца?
– Какую историю?
– Насчет оранжерей. – Люси улыбнулась при одном воспоминании.
– Нет, насчет оранжерей я, кажется, не слышал, – сказал Спэндрелл; Уолтер тоже покачал головой.
– Дело было во время войны, – начала Люси. – Мне, кажется, исполнилось восемнадцать. Меня только что стали вывозить в свет. На одном ужине кто-то запустил в меня бутылкой шампанского – в буквальном смысле запустил. Если вы помните, веселье в те дни было довольно-таки бурным.
Спэндрелл кивнул, Уолтер – тоже, хотя, разумеется, во время войны он еще учился в школе.
– В один прекрасный день, – продолжала Люси, – мне передали, что его светлость просит меня прийти к нему в кабинет. Этого раньше никогда не бывало. Я даже встревожилась. Вы знаете, какие у стариков странные представления о нашей жизни и как они расстраиваются, узнав, что все совсем не так, как они думали. Одним словом, арабские дамы. – Она рассмеялась, и для Уолтера ее смех срывал покровы иллюзии с ее жизни в те годы, когда он ее не знал. Представлять себе их отношения в виде юной невинной любви было для него утешением. Теперь ее смех лишал его возможности утешаться подобными фантастическими измышлениями.
Спэндрелл кивнул.
– И вы пошли наверх, чувствуя себя так, словно поднимаетесь на эшафот…
– И нашла отца в кабинете. Он делал вид, что читает. Мой приход привел его в замешательство. Бедняжка! Никогда не видела такой невероятной растерянности и смущения. Можете себе представить, насколько его вид усилил мой страх. Чем могли быть вызваны такие переживания? Что бы это могло быть? Он ужасно мучился. Если бы не чувство долга, он, вероятно, сразу же отослал бы меня обратно. Вы бы видели его лицо! – Комические воспоминания снова нахлынули на Люси. Она не могла больше сдерживать смех.
Облокотившись на стол и подперев голову рукой, Уолтер смотрел в свой бокал. Блестящие пузырьки один за другим стремились вверх, словно изо всех сил стараясь освободиться и стать счастливыми. Он не смел поднять глаза. Он боялся, что при виде искаженного смехом лица Люси он сделает какую-нибудь глупость – закричит или разразится слезами.
– Бедняжка! – повторила Люси. Слова вырывались вместе со взрывами веселого смеха. – От ужаса он едва мог говорить.
Она перестала смеяться и, передразнивая низкий, приглушенный голос лорда Эдварда, изобразила, как он предложил ей сесть и сказал (запинаясь от великого смущения), что ему нужно кое о чем поговорить с ней. Она передразнивала изумительно. Сконфуженный призрак лорда Эдварда сидел рядом с ними за столом.
– Замечательно! – восторгался Спэндрелл. Даже Уолтер рассмеялся, хотя продолжал чувствовать себя глубоко несчастным.
– Добрых пять минут, – рассказывала Люси, – он ходил вокруг да около и никак не мог перейти к главному пункту. Можете себе представить, что я переживала! Но угадайте, что он хотел мне сказать!
– Что?
– Угадайте! – Вдруг Люси снова захохотала. Она закрыла лицо руками, все ее тело сотрясалось, точно от рыданий. – Это слишком хорошо! – простонала она, роняя руки и откидываясь на спинку стула. Она все еще не могла справиться со смехом; по ее щекам катились слезы. – Слишком хорошо!
Она открыла расшитую бисером сумочку, лежавшую перед ней на столе, и, вынув платок, принялась вытирать глаза. Волна аромата пронеслась над столиком, усиливая то смутное воспоминание о гардениях, которое окружало ее, которое всюду следовало за ней, как ее призрачный двойник. Уолтер поднял глаза; сильный запах гардений коснулся его ноздрей; он вдыхал то, что казалось ему самой сущностью ее «я», символом ее власти и его собственных неистовых желаний. Он смотрел на нее с каким-то ужасом.
– Он сказал мне, – снова заговорила Люси, все еще судорожно смеясь и вытирая глаза, – что он слышал, будто я иногда целуюсь с молодыми людьми и позволяю целовать себя после танцев в оранжереях. В оранжереях! – повторила она. – Изумительно, не правда ли? До такой степени в стиле эпохи. Восьмидесятые годы. Старый принц Уэльский. Романы Золя. Оранжереи! Бедный милый папа! Он сказал, что он надеется, что это больше не повторится. Моя мать была бы так огорчена, если бы она узнала. Вы только подумайте! – Она глубоко вздохнула. Смех наконец прекратился.
Уолтер смотрел на нее и вдыхал ее запах, вдыхал свои желания и ее страшную власть над ним. Ему казалось, что он видит ее в первый раз. Да, в первый раз, и перед ней недопитый стакан, бутылка, пепельница с окурками; в первый раз видит ее, откинувшуюся на спинку стула, обессилевшую от смеха, вытирающую слезы на глазах.
– Оранжереи, – повторял Спэндрелл. – Оранжереи. Да, это очень хорошо. Просто замечательно.
– Чудесно, – сказала Люси. – Старики просто-таки чудесны. К сожалению, они редко бывают выносимы. За исключением, конечно, отца Уолтера.
Джон Бидлэйк медленно взбирался по лестнице. Он очень устал. «До чего утомительны эти званые вечера», – думал он. Он зажег свет в спальне. Над камином одна из реалистически безобразных женщин Дега сидела в круглом металлическом тазу, стараясь отмыть себе спину. На противоположной стене ренуаровская девочка играла на рояле между видом Дьеппа работы Уолтера Сиккерта и пейзажем работы самого Джона. Над кроватью висели две карикатуры, изображавшие его самого; автором одной был Макс Бирбом, другой – Рувейр. На столе стояли бутылка бренди, сифон содовой и стакан. Под край подноса были подсунуты два конверта. Он вскрыл их. В первом были газетные вырезки: отзывы о его последней выставке. «Дейли мейл» называла его «ветераном британского искусства» и уверяла читателей, что «его рука не утратила прежнего мастерства». Он смял вырезку и сердито швырнул ее в камин.
Следующая рецензия была вырезана из одного из передовых еженедельников. Тон ее был почти пренебрежительным. Его судили на основании его же более ранних вещей, и приговор был уничтожающий. «Трудно поверить, что произведения, построенные на таких дешевых и не достигающих цели эффектах, которые мы видим на этой выставке, принадлежат кисти художника, создавшего «Косцов» из Галереи Тейт и еще более замечательных «Купальщиц», находящихся теперь в Тэнтемаунт-Хаусе: напрасно стали бы мы искать в его последних бессодержательных и тривиальных вещах ту гармоническую композицию, ту ритмическую четкость, ту трехмерную пластичность, которые…» Какая пустая болтовня! Какая чушь! Он швырнул в камин всю пачку вырезок. Но презрение к рецензентам не могло полностью нейтрализовать неприятное впечатление, оставшееся от чтения этих рецензий. «Ветеран британского искусства» – это не лучше, чем «бедный старый Бидлэйк». А когда его поздравляли с тем, что его рука не потеряла прежнего мастерства, его тем самым снисходительно уверяли, что для старого слюнтяя, впавшего в детство, он пишет не так уж плохо. Единственная разница между ругавшим и хвалившим его рецензентами заключалась в том, что первый напрямик говорил то, что другой снисходительно маскировал похвалами. Он готов был пожалеть, что когда-то написал своих купальщиц.
Он вскрыл второй конверт. В нем было письмо от его дочери Элинор. Оно было помечено Лагором.
Базары неподдельно восточны; они червивые. Они так кишат и так воняют, что кажется, будто пробираешься сквозь головку сыра. С точки зрения художника, самое грустное то, что все здесь как две капли воды похоже на восточные сцены на картинах французов середины прошлого столетия. Знаешь – гладкие и блестящие, как картинки на коробках с чаем. Когда попадаешь сюда, становится ясно, что Восток нельзя писать иначе. От того, что кожа смуглая, все лица кажутся одинаковыми, а пот придает коже блеск. На холсте они должны получаться такими же зализанными, как у Энгра.
Он читал с удовольствием. Девчонка всегда умеет сказать в письмах что-нибудь забавное. У нее острый глаз. Вдруг он нахмурился.
Как ты думаешь, кто посетил нас вчера? Джон Бидлэйк-младший. Мы думали, он в Вазиристане, но оказалось, что он приехал сюда в отпуск. Я не видела его с детства. Представь себе мое удивление, когда в комнату торжественно вошел высоченный седоусый джентльмен в мундире и назвал меня по имени. Фила он, конечно, никогда не встречал. В честь этого блудного брата мы заклали самых упитанных тельцов, каких только можно было найти в гостинице.
Джон Бидлэйк откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Высоченный седоусый джентльмен в мундире был его сыном. Младшему Джону было пятьдесят лет. Когда-то пятьдесят лет казались ему возрастом Мафусаила. «Если бы Мане не умер так рано…» Он вспомнил слова своего старого учителя в парижском художественном училище. «Разве Мане умер молодым?» Старик покачал головой. («Старик ли? – подумал Джон Бидлэйк. – Тогда он казался очень старым. Но вряд ли ему было больше шестидесяти».) «Мане был всего пятьдесят один год», – ответил учитель. Он с трудом удержался от смеха. А теперь его собственный сын достиг того возраста, в котором умер Мане. «Высоченный седоусый джентльмен в мундире». А его брат умер и погребен на другом конце света, в Калифорнии. Рак кишечника. Элинор встретила его сына в Санта-Барбаре: молодой человек, женатый на молодой богачке, он нарушал «сухой закон» под звон бутылок джина на расстоянии полуоборота земли от них.
Джон Бидлэйк подумал о своей первой жене, матери джентльмена в мундире и калифорнийца, умершего от рака кишечника. В первый раз он женился двадцати двух лет. Розе еще не исполнилось двадцати. Они любили друг друга до самозабвения, с тигриной страстью. Они ссорились – да, и ссорились вначале довольно благополучно: ссоры кончались взрывами чувственности, столь же неистовой, как и ссора. Но очарование начало проходить, когда появились дети – двое детей в течение двадцати пяти месяцев. Они были недостаточно богаты и не имели возможности держать детей подальше от себя или нанимать для утомительной и грязной работы прислугу. Отцовство не было для Джона Бидлэйка синекурой. Его мастерская превратилась в детскую. Очень скоро последствия страсти – плач младенцев, мокрые пеленки, запахи – внушили ему отвращение к страсти. К тому же и объект страсти не был уже таким, как раньше. После рождения детей Роза начала толстеть. Ее лицо располнело, тело расплылось и обвисло. Теперь трудней стало мириться после ссор, которые к тому же участились: отцовство действовало Джону Бидлэйку на нервы. Работа послужила ему предлогом для поездки в Париж. Он отправился на две недели и провел там четыре месяца. После возвращения ссоры возобновились. Теперь Роза внушала только отвращение. Он утешался с натурщицами; у него была серьезная связь с одной замужней женщиной, заказавшей ему свой портрет. Домашняя жизнь была полна скуки, ее разнообразили только сцены. После одной особенно бурной сцены Роза упаковала вещи и переехала к родителям. Она взяла с собой детей; Джон Бидлэйк был только рад избавиться от них. А теперь старший из этих некогда оравших и пачкавших пеленки младенцев превратился в высоченного седоусого джентльмена в мундире. А другой умер от рака кишечника. Он не видел ни одного из них с тех пор, как они были младенцами – один пяти месяцев, другой двадцати. Сыновья жили с матерью. Она тоже умерла; вот уж пятнадцать лет, как она лежит в могиле.
Пуганая ворона куста боится. После развода Джон Бидлэйк поклялся больше не жениться. Но что может сделать человек, если он по уши влюбился в добродетельную молодую женщину из хорошей семьи? Бидлэйк снова женился, и два коротких года с Изабель были самым необыкновенным, самым прекрасным, самым счастливым временем его жизни. А потом она бессмысленно погибла от родов. Он старался не вспоминать о ней: это было слишком болезненно. Пропасть между настоящей минутой и теми счастливыми днями, какими они сохранились в воспоминании, была глубже и шире, чем всякая другая пропасть между прошлым и настоящим. При сравнении с тем прошлым, которое он делил с Изабель, всякое настоящее тускнело; ее смерть была ужасным напоминанием о том будущем, которое ожидало его самого. Он никогда не говорил о ней, он уничтожил или продал все, что могло бы напомнить ему о ней, – ее письма, ее книги, обстановку ее комнаты. Он хотел бы не знать ничего, кроме «здесь» и «сейчас», чувствовать себя только что пришедшим в мир и долженствующим жить вечно. Но воспоминание не умирало, хотя он сознательно заглушал его и хотя вещи, принадлежавшие Изабель, были уничтожены; отгородиться от случайных напоминаний он не мог. Сегодня вечером случай нашел много брешей в стенах его крепости. Самую широкую брешь пробило письмо Элинор. Погрузившись в кресло, Джон Бидлэйк долго сидел не двигаясь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?