Текст книги "Герои. Другая реальность (сборник)"
Автор книги: Олег Дивов
Жанр: Юмористическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
А там...
А того, что там, лучше бы, Сэмми, никому и никогда не видеть. Идолы какие-то стоят кружком, из дерева черного. Человеку по пояс будут. Скалятся мерзко. Губы чем-то измазаны, на черном не понять, чем, – но подумалось мне, что совсем не кленовой патокой... А на стенах... На стенах головы! Настоящие самые головы!!! Женские – негритянок, мулаток, квартеронок! Пара сотен их, не меньше. Одни свежие, другие ссохлись, сморщились, кожа черепа обтянула, глаза высохли, внутрь запали – как гнилые изюмины там виднеются. Но трупным запахом не тянет – лишь дымком пованивает, тем самым, под который гадала мне Мамочка.
Я так и сел. Натурально задницей на пол шлепнулся. Думал – стошнит сейчас, но удержался как-то.
С большим трудом от голов этих взгляд оторвал. Но там и остальное не лучше было. Всего я разглядеть не успел, да и темновато – весь свет от свечей шел – они в виде звезды шестиугольной на полу стояли. Идолы как раз звезду ту и окружали – охраняли словно бы.
В центре звезды что-то небольшое лежало. Ну... примерно с руку мою до локтя. А что – не рассмотрел я сразу. Свечей вроде и много, но все из черного воска, и горят как-то не по-людски – темным пламенем, не дают почти света.
Кресло я чуть позже увидел. Потому как высоко стояло, чуть не под потолком, на глыбе квадратной каменной. Нормальные люди так мебель не ставят.
А в кресле – девушка! Пригляделся – нет, квартеронка. Чуть шевельнулась – никак живая? Оторвал я от пола задницу, и к глыбе и к креслу тому поближе направился.
Полковник тем временем – к идолам и к звезде из свечей идет. Только странно идет как-то, Сэмми... Всего шагов пять-шесть надо сделать – а он согнулся весь и по дюйму едва вперед продвигается. Словно ураган ему встречь дует. Но в комнате – ни сквозняка, ни ветерочка.
Я к креслу подковылял – тоже медленно, ноги что-то ослабли. И разглядел: точно, на нем квартеронка молоденькая. Сидит, ремнями притянута. На левом запястье ранка небольшая кровит. От подлокотника желобок – поверху тянется, на цепочках к потолку подвешен. Через всю комнату – и ровнехонько над центром звезды обрывается. И с него – кап, кап, кап – кровь вниз капает, почти черной от свечей этих дурных кажется...
И тогда наконец я увидел, что там, между свечей, лежит...
Эммелина там лежала!
Крохотная, с фут длиной, – но как живая. Из воска, наверное, была вылеплена и раскрашена – но будь размером больше, точно подумал бы, что никуда Эмми не сбегала. Лицо – ее, фигура – ее, волосы – ее, одежда – тоже ее. Даже ожерелье на шейке такое же, но уменьшенное. Сережки в ушах знакомые, синими камушками поблескивают – но крохотные-крохотные, скорее догадался про них, чем разглядел.
А кровь сверху – прямо на нее капает. Но что удивительно – должна бы маленькая Эмми при таких делах все липкая и заляпанная быть – ан нет! Лежит чистенькая, нарядненькая, на платьице – ни пятнышка. Вижу ведь, как капли на нее попадают – но исчезают тут же, словно испаряются. Чудеса...
А полковник тем временем почти уже до идолов добрался – рукой дотянуться можно. Но не успел он ни дотянуться, ни чего иного сделать... Шаги сзади затопали. Тяжелые, грузные.
Обернулся я – и натурально обделался! Полные штаны наложил. И ничуть не стыжусь. Другой на моем месте вообще бы от ужаса помер.
Мамочка к нам шагает!
Как была – без головы! И тесак в руке занесен!
Тут все, что я до того момента повидал, показалось мне пикником младшего класса воскресной школы. А уж денек выдался на зрелища богатый. Но до того все пусть и страшно было, и мерзко, но... как-то жизненно, что ли... А тут...
Окаменел я. К месту прирос. В голове пусто. Мыслей нет. Совершенно. Исчезли куда-то мысли. Потому что человек в присутствии ТАКОГО мыслить не может. Может лишь с ума сходить – причем очень быстро. Чем я и занялся. Мыслей-то нет, но чувства остались. Хорошо мне так стало, тепло и расслабленно – словно я бадье с горячей водой нежусь, а Молли мне спинку трет, и не только спинку – бывали и такие у нас развлекушки. И совсем мне все равно, что дальше со мной будет.
Не знаю, как уж там полковник – думал что-нибудь в тот момент, или нет. Скорее, он на направленное оружие без всяких мыслей реагировал. Тело само по привычке что надо делало.
В общем, когда Мамочка попыталась его тесаком рубануть, полковник ствол ружья поставил. Дзинк! – только искры полетели. Она снова, да быстро так. И еще. И еще. Дзинк! Дзинк! Дзинк! – не поддается полковник. И орет что-то.
Что именно – я не понимаю. И вовсе мне безразлично, чем эта кошмарная дуэль закончится.
А они по комнате кружат, места хватает там. Дзинк! Дзинк! Дзинк! Дзинк! Полковник едва прикрываться успевает, самому и не ударить никак. Да и что толку бить труп безголовый? Мертвее всё равно не станет. И кричит, кричит всё время что-то... Да нет, не труп кричит, – Монтгомери.
И докричался-таки. До меня докричался. Услышал я. Пробудился от безмыслия своего. Разбей ее! – вот что полковник кричал. И я как-то сразу понял, кого разбить надо. Эммелину восковую. В ней вся пружина этой свистопляски. Ладно, разобью...
Но это легче оказалось подумать, чем сделать. Шагаю я к идолам – точь-в-точь как полковник давеча. Чувствую как бы, что бреду я в реке из липкой патоки – причем против течения. Давит, отталкивает что-то. А сзади всё: Дзинк! Дзинк! Дзинк!
Через плечо глянул – гроб моей мамочки! Трупешник-то старухин до меня теперь добирается! Полковник из последних сил спину мне прикрывает. Стиснул я зубы, шагаю, по ногам дерьмо теплое стекает – потом думал не раз, что про героев всё в газетах пишут, лишь про подштанники их после подвига – ни словечка.
Оскалы идольские все ближе, но чувствую – не дойти. Кончаются силушки. И тут как надоумил кто. Ружье-то у меня в руке оставалось, протянул я его – тык идола ближайшего прямо в рожу.
Помнишь, Сэмми, на ярмарке в Сан-Питере один чудак фокусы показывал с банками лейденскими? Так здесь то же самое вышло. Словно голой рукой за ту банку схватился. Тряхнуло аж до печенок, и онемела рука. И потом три года еще немела время от времени...
Но идол упал с грохотом. И – все. Нет патоки, нет течения встречного. Слышу сзади не то вой, не то рев какой. Оглянулся скорей – неохота тесаком получить по затылку.
А это Мамочка трубит гудком пароходным. Стоит, замерла, тесаком не машет больше – а из шеи разлохмаченной вой несется и струи кровавые фонтанами – чуть не до потолка достают.
Ага, не нравится! Свалил я еще двух идолов – и ничего, никаких тебе лейденских банок. Сквозь строй их протиснулся, свечи перешагнул. Над Эммелиной помедлил немного – красивая все же была, и как живая. Затем – сапогом сверху – хрясь!!! Разлетелась на куски. Я и куски топтать давай... Но не успел в мелкую крошку растоптать. Пол чуть не дыбом встал, я на ногах не удержался. И обратно провалился. И снова – дыбом. Словно не дом тут, а пароход. И угодил тот пароход в самую страшную бурю. Лишь много спустя я узнал, что и с домами такое бывает – узнал, когда в Калифорнии в землетрясение попал.
Ну, головы со стен попадали, как тыквы по полу покатились. Идолы, что стояли еще, свалились. Кресло с квартеронкой рухнуло – я это не видел уже, лишь услышал – свечи упали и погасли почти все. Что с полковником и с Мамочкой происходит – не видать. Да и некогда всматриваться – выбираться скорее надо, похоже, дом развалиться собирается. Я на карачках к двери – как пьяный матрос в шторм по палубе. Пол всё в свои игры играет, сверху дрянь какая-то сыплется – штукатурка, еще что-то. Вижу – светлее стало, по наружной стене трещины сквозные поползли. Все, думаю, конец – сложится сейчас особняк полковника, как домик карточный. Но кое-как в коридорчик вытряхнулся, к черному ходу ползу...
И всё кончилось.
Для меня кончилось – доской тюк по темечку, только через два дня я оклемался. Открыл глаза – темно, лежу я вроде как на полу, на груде тряпок всяких. А пол не угомонился, все качается, – правда едва-едва уже. Но тут плеск волн услышал – понял, что опять на плоту мы плывем.
Джим, оказывается, не только пузо у Монтгомери отъедал – он и плот новый потихоньку сколотил, как чуял, что добром житье тамошнее не кончится.
Как спасся я из дома рухнувшего? Джим же и вытащил. Услыхал он выстрелы полковника – и в дом вошел. Не сразу, но вошел. Один он только на это и отважился, все братцы и сестрички разбежались-попрятались. В комнату потайную лезть побоялся, но из-под перекрытий падающих меня выдернул.
А дом не просто на куски рассыпался – даже руины дотла сгорели. Джим говорил: необычным пламенем горело, никогда он такого не видел. Не горит так дерево, хоть бы и нефтью политое.
Тем и закончилась история. Вот только не спрашивай, Сэмми, как вся эта чертовщина происходила. Как Мамочка Эмми спасла и жизнь в ней поддерживала, медленно две сотни чернокожих девчонок загубив. Не знаю и знать не хочу. Я и то, что своими глазами видел, позабыть бы хотел. Да не получается никак... До сих пор глаза ее голубые помню. И ложь ее проклятую...
Нет, нет, Сэмми, насчет судьбы Эммелины Монтгомери ты ошибаешься – кое-что я о ней узнал. Очень нескоро, через десять с лишним лет, но узнал.
Я пароход тот, «Анриетту», купил. Не особо в нем нуждался – но название вспомнил и купил. Крепкое оказалось корыто, потом машину заменили – до сих пор плавает.
Кое-кто там из экипажа десятилетней давности оставался. И странную историю они любили после стаканчика рассказывать. О том, как забронировала каюту первого класса – третью по левому борту – молодая парочка супружеская. С тем, чтобы подсесть по дороге. Ну, подсели, – на лодке подгребли. И сразу в каюту – нырк. И ни слуху, ни духу. Прислуга всё понимает – то да се, медовый месяц. Но одной любовью сыт не будешь. А эти два дня взаперти сидят – ни глотка воды, ни корочки хлеба не заказывают. Постучались к ним – звуки из каюты какие-то странные.
И что ты, Сэмми, думаешь? Когда дверь в конце концов сломали – не было там молодой парочки. Мужчина был – седой, голый, ничего не говорит, мычит, слюни пускает. С ума сдвинулся. По слухам, через год в богадельне умер.
А еще в каюте труп нашли – совершенно сгнивший. На вид – тринадцатилетней девочки. Вот как оно бывает...
Конечно, парочка записалась как мистер и миссис Джон Смит – но если это были не подлец Ларри Шеппервуд и не проклятая потаскушка Эммелина Монтгомери – то тогда нет, Сэмми, справедливости. Ни на земле нет, ни на небе...
* * *
Сквозь задраенный иллюминатор – который Писатель, как человек сухопутный, продолжал считать закрытым окном – пробивались первые лучи рассветного солнца. В каюте стояло сизое марево. Пепельницу переполняли сигарные окурки. Роскошный ковер был завален бутылками с отбитыми горлышками. Писатель отстал на середине дистанции – окончательная победа над содержимым погребца была достигнута трудами одного лишь Хозяина.
Но, странное дело, пьяным он не казался. Говорил тихо и мечтательно:
– Знаешь, Сэмми, я человек по большому счету не злопамятный. Иногда я думаю, что раздавил восковую Эмми как раз в тот момент, когда настоящая впервые улеглась в койку с подонком Шеппервудом, – и мысленно прощаю им все их подлости. Пусть покоятся в мире.
...После долгой паузы Писатель сказал:
– Берри, я пожалуй выйду на палубу. Душно тут, глотну свежего воздуха. А потом попробую поспать... Когда мы прибудем в Санкт-Петербург?
– Часа через четыре, не раньше. Но ты спи спокойно, без нас все равно не начнут. Подождут, никуда не денутся. Когда проспишься – загляни сюда, в мою каюту. Тогда и сойдем на берег. А я лягу здесь, проветрю – и лягу. Привык я к этим стенам...
– Загляну, – усталым голосом пообещал Писатель. Шагнул к двери, что-то вспомнил, обернулся.
– Послушай, Берри... Если ты не против, то я, может быть, когда-нибудь использую твою историю...
– Используй, – сказал Хозяин равнодушно. – Только измени фамилии. И, пожалуйста, припиши другой финал. Чтобы все были счастливы...
– Постараюсь. Но тогда еще один вопрос: а что стало в конце концов с Джимом? Тоже ведь немаловажный персонаж. Он добрался до свободных штатов?
– Нет, Сэмми. Устье Огайо, Каир и участок кентуккийского берега он и не заметил – плот проскочил мимо, когда старина Джим ухаживал за мной, лежавшим без сознания. Вместо этого мы попали в Новый Орлеан – благо с бумагой полковника бояться охотников за беглыми рабами не стоило. А там... О, там Джим оказал мне бесценную помощь в первых шагах моей карьеры. Без него я просто никем бы не стал, Сэмми...
– Ты взял в компаньоны черного? – приятно удивился Писатель. – Тогда? В Луизиане?
– Ну что ты, Сэмми... Дело в том, что вексель полковника после его смерти ничего не стоил, в отличие от рекомендательного письма. Мне позарез нужен был стартовый капитал. Я продал Джима на хлопковую плантацию – за такого здоровяка мне отвалили девятьсот долларов. Года через три попытался выкупить, денег уже хватало. Не сложилось. Сам знаешь, какой недолгий был век у негров «на хлопке»... Но ты иди, Сэмми, поспи. Что-то вид у тебя совсем тусклый.
Писатель понял, что ему стоит поспешить на палубу. И глотнуть свежего воздуха. Немедленно. Пошатываясь, вышел из каюты. Потом вдруг вспомнил, что не помнит ее номера. Как, впрочем, и названия парохода – на борт они с Хозяином взошли два дня назад уже изрядно навеселе.
Обернулся, посмотрел на роскошную дверь красного дерева. Цифр там не было. Тогда Писатель стал отсчитывать двери от начала коридора.
Каюта оказалась третьей. По левому борту.
Совпадение, конечно совпадение, не мог же Берри и в самом деле... – твердил себе Писатель, шагая к свежему воздуху.
На палубе от вцепился в фальшборт, перегнулся вниз, и долго разбирал перевернутые – для его взгляда – буквы на борту, не замечая висевших неподалеку спасательных кругов, тоже украшенных названием парохода.
На середине процесса чтения Писателя стошнило. Он смахнул с губ вязкую горькую жидкость, подышал широко распахнутым ртом. Перегнулся снова – и узнал-таки, на каком судне плывет.
Пароход назывался «ЭММЕЛИНА». Но Писателю показалось, что сквозь слои белой краски легчайшим намеком проступает другое название.
Тоже женское имя...
Наталья Резанова
VITA VERITA
Нас уверяют, что лучшая из женщин – та, о которой меньше всего говорят. В таком случае, она была женщиной идеальной, потому что о ней не говорили вообще. О ней неизвестно ничего, кроме имени и фамилии. С другой стороны, существование ее никем из современников не подвергается сомнению. И этого достаточно, чтобы восстановить некоторые детали ее образа.
Она не была красавицей, не была также и уродлива. И то, и другое – крайности, и запомнились бы современникам. Она происходила из состоятельной семьи – это мы знаем благодаря фамилии, поэтому ее обучили читать и писать на родном языке, а также начаткам счета и латыни. Ее рано выдали замуж. Она исправно рожала детей и прожила, по тогдашним меркам, долго – следовательно, здоровье у нее было крепкое. Она была необщительна, из дому выходила разве что в церковь, пренебрегая визитами и праздниками, посвящая жизнь детям и хозяйству.
Все это – догадки, равно как и то, что будет сказано ниже. Ибо, если домашняя хозяйка хочет, чтобы ее запомнили, она этого добьется: беспрерывными скандалами, развесистыми рогами, наставляемыми мужу, остроумием и гостеприимством, подвигами благочестия – способов предостаточно. Эта же словно стремилась уйти поглубже в тень. Впрочем, почему «словно»?
Конечно, она занималась детьми, домом и хозяйством. но было еще что-то кроме. Она не знала, важнее ли это «что-то» детей и хозяйства. Но чувствовала, что если не даст этому выход, то сойдет с ума. Странные видения мучали ее, видения, претворявшиеся в слова, слова – в стихотворные строки. Она писала не на латыни, которую знала недостаточно хорошо, а на родном наречии. Прекрасно, некоторые женщины, правда, в других странах, тоже сочиняли стихи и песни, и за это их не осуждали, а прославляли. Да, но все это были знатные дамы, хозяйки замков, а знатная дама всегда будет молода и прекрасна в глазах окружающих. Представить себе, что стихотворствует вульгарная горожанка, с лицом, покрасневшим от жара плиты, растолстевшая от многочисленных родов – все кругом умерли бы от смеха, и она первая.
Но, что гораздо хуже – большинство стихотворных обрывков, нацарапанных ею на обороте счетов от мясника, зеленщика и виноторговца, касались вовсе не любовных материй ( хотя были и такие). они были о Боге и дьяволе, рае и аде, грешниках и святых. А когда об этом рассуждает женщина, это уже не смешно. Это ересь. А куда приводит ересь, ей было известно. И, будь она одинока, она продолжала бы молчать – и сошла бы с ума, либо заговорила – и попала бы на костер.
Но у нее был муж. Не слишком блестяща партия, как ни посмотри. Тоже среднего достатка городское семейство. Тоже отнюдь не красавец.
Всяческим искусствам он был чужд. Что его действительно волновало – так это политика, но в этой области он был редкостным неудачником.
Мечась от одной группировки к другой, он каждый раз безошибочно примыкал к той, что обречена на провал.
А, если призадуматься – все таки род его был с претензией на знатность, и фамилия его была не в пример звучнее ее собственной. Благодаря своим политическим авантюрам он приобрел определенную известность в обществе. А внешность... единственное, что требуется от мужчины – быть немного покрасивее черта.
Короче, со всех точек зрения, на роль автора ее стихов он подходил больше.
Она поделилась с ним своими планами. Они никогда не были влюблены друг в друга, но были уже давно женаты, связаны привычкой, а порой это важнее, чем любовь. Он согласился, решив, что репутация поэта укрепит его репутацию политика (он ошибался, но речь не об этом).
Однако была трудность: кто из знавших его поверит, что такой черствый человек способен сочинять стихи? Разве что он душевно переродится. Но причина, причина?
И тут ее осенила гениальная идея – едва ли не более гениальная, чем то, что она писала. Она вспомнила подругу детства и юности. Во многих отношениях они были похожи, однако у той здоровье было слабое, и вскоре после замужества она угасла от чахотки. С тех пор прошло немало лет, и никто уже не помнил, как она выглядела. А значит, она могла выглядеть как угодно! Сделать ее символом чистой, небесной красоты, воплощением великой любви, под влиянием которой человек способен стать великим поэтом...
Об этом следовало рассказать подробно. Она засела за книгу. Впервые она писала прозу. Это оказалось труднее стихов, но дело того стоило. Книга имела огромный успех. Понемногу, слегка переделанные, стали распространяться ее ранние стихи. И, поскольку публика была к ним благосклонна, можно было сводить воедино и выпускать по частям ту грандиозную поэму, что давно уже была ею задумана и частично написана.
Жизненные обстоятельства этому не благоприятствовали. Политические авантюры мужа привели семью к изгнанию. Но слава его, как поэта, обеспечила им приют и внимание меценатов. А с годами его слава все росла. Его сухой и склочный характер, даже его внешность – все казалось поклонникам овеянным роковыми страстями. Он, в свою очередь, тоже начал сторониться людей – отсюда новый виток слухов, новый виток славы. Это еще больше сплачивало супругов, связанных общей тайной.
Закончив поэму, она поняла, что ничего лучше не напишет. Но поклонники ждали от великого поэта новых книг. И мужу пришлось писать самому. Поскольку стихов сочинять он не мог по определению, он принялся за трактаты. Надо же было подводить под поэму теоретическую основу, и объяснять, почему гениальная вещь, трактующая божественные темы, написана простонародным слогом, да еще на диалекте.
Она не вмешивалась в эти умствования и читала его труды по одной причине – боялась, как бы он не проговорился, кто истинный автор поэмы. Со временем это вылилось в настоящую манию. Она вычеркивала из его трактатов все упоминания о себе, изничтожала даже в его жизнеописании факт наличия жены. Вдруг кто-нибудь догадается? У великой поэмы не должно быть такого автора, и его не будет. Она была обитательницей тени, а тень не сливается с сиянием.
Она добилась своего, выписалась из зеркал. Все знают «Божественную комедию», никто не помнит Джемму Донати, в замужестве Алигьери.
Далия Трускиновская
Роман для клерков
– Садись сюда, сынок, отодвинь одеяло. Вот так, хорошо, не бойся, бедро мое не болит, доктор Лавлесс прописал хорошее растирание. Я виноват перед тобой, сынок, очень виноват. Мы раньше должны были побеседовать об этом... Вот ты уже уговорил мамочку, уговорил деда с бабушкой, вот ты уже заказал себе матросский сундучок, и ходишь гордый, как будто тебе предстоит открыть еще какой-нибудь континент. И семья не могла тебе возразить – чуть что, ты становился в позу трагического актера, задирал нос и возглашал: «Я иду по стопам отца! В моей жизни все будет, как в отцовской книге! И я прославлюсь!»
Да и во всей старой доброй Англии не нашлось бы человека, который смог возразить. Кроме, разве что, хитрого, как бес, Джереми о’Нила. Чертов ирландец прекрасно знает душу человеческую – и правды из него теперь плетью не выбьешь.
Всем своим богатством и всеми неприятностями я обязан этому треклятому ирландцу!
До сих пор не знаю, как вышло, что два часа спустя после знакомства, да и встретились-то мы в глязной таверне, словно в насмешку прозванной «Золотая лань», я уже готов был рассказать ему не только прошлое свое, но и будущее. Точнее, я начал с будущего...
– Боб, – сказал он, – все, что ты привез из дальних странствий, это твоя собственная шкура, продырявленная мушкетными пулями, да пустая голова. Ты полагаешь, кому-то нужна правда о твоих приключениях? Да каждый английский моряк к сорока годам наживает их не менее, а то и поболее твоего! Вот ты сейчас собрался купить четыре стопки хорошей бумаги, очинить впрок сотню перьев и написать книгу, которую будет читать весь Лондон. Хорошо, говорю я, пиши! Трать драгоценное время! В чем же достоинство твоей книги? Ты предлагаешь читателю приключения, которые развлекут его на день-два, не более. То же самое делает известный мне Гарри Каттер – и живет сносно только потому, что приносит своему издателю в месяц по книжке. Что ты будешь делать, когда правда кончится?
– Писать еще, у меня бойкое перо, – отвечал я, потому что после третьей кружки эля сам был в этом искренне убежден.
– Этого мало, мой юный друг.
Лет мне тогда было под сорок, юностью я отнюдь не благоухал. А Джереми, если только он не врал, исполнилось тридцать, но он был из той породы людей, на ком с рождения висит ярлычок со словами «старый пройдоха».
– Всякий клерк, читая мои приключения, вообразит себя мною, – продолжал я, – и будет счастлив хоть ненадолго скрыться из своего скучного мирка в моем блистательном мире!
– Вот это ты, забодай тебя лягушка, здорово придумал! – воскликнул Джереми. – Блистательный мир – этого-то нашему клерку и недостает! Но у тебя и у клерка разное понятие о месте, где хочется укрыться от тупой суеты. Сделаем так – ты напишешь первую главу и покажешь мне. А я укажу тебе на все ошибки, заставлю переписать неудачные куски, объясню, как...
Он резко наклонился, и кружка из-под эля угодила в стену.
Из таверны нас выводили вшестером.
Уже на следующий день я кое-что мог разглядеть левым глазом. С рукой было хуже – в свалке мне наступили на запястье. Кости уцелели чудом, и три дня спустя я уже мог взяться за дело. Все равно у меня других занятий не было – покидая таверну, я провалился ногой в какую-то мерзкую дыру и теперь мог ступать только на самые кончики пальцев.
Я исписывал страницу за страницей и ржал от восторга, словно жеребец на пастбище. Юность моя представала предо мной во всех ее очаровательных подробностях, и я заново наслаждался ею – насколько позволяла боль в боку. Проклятый Джереми, возможно, сломал мне ребро, или же там образовалась внушительная трещина.
Закончив первую главу, я решил, что пора мириться. В конце концов, из всех моих знакомцев только Джереми немного разбирался в изящной словесности. Иными словами – только он мог воспеть мне заслуженную хвалу.
Я нашел его на чердаке убогой гостиницы неподалеку от собора святого Петра, который никому не суждено увидеть достроенным до конца. Он орал на четырех языках, что не желает меня видеть, но прислуга, не обученная португальскому и тому английскому, на котором говорят в колониях, впустила меня к нему.
– Послушай, Джереми, мой друг! – начал я. – Вот то, что сделает нас богачами! По крайней мере, теперь ты сможешь оплатить услуги доктора, который каждый день поднимается в эту жалкую обитель, чтобы перебинтовать твои раны, а это уже кое-что! Слушай!
Я сел на единственный стул и принялся вдохновенно читать первую главу. Он сперва перебивал, потом умолк. Когда я замолчал, он не сказал ничего – только отвернулся к стене.
– Зависть не украшает моряка, Джереми, – сказал я ему. – Конечно, тебе не дано написать о своей юности так причудливо и захватывающе. Но у тебя есть другие добродетели. Не всем же быть модными писателями.
– Болван, – отвечал он. – Эта писанина никому не нужна. Ты совершил самую страшную ошибку – не представил себе воочию своего читателя.
– А чего тут представлять? – удивился я. – Мы же с самого начала решили, что читатель этот – клерк из торговой конторы, каких в Лондоне, пожалуй, тысяч десять. Это человек, которого в юные годы усадили переписывать бумаги, потом доверили ему конторские книги, и он пятьдесят лет только этим и занимался. Это человек, который горько оплакивает мечты молодости и хочет хотя бы в книге подышать воздухом странствий и приключений.
– Когда ты в последний раз видел живого клерка, Боб? – спросил Джереми.
– Я сам был этим клерком! – возмутился я, потом подумал и добавил: – Два месяца.
– Ступай, дитя мое, – горестно прошептал он. – Ступай к издателю. А я отрясаю прах от ног своих.
И он действительно дрыгнул левой ногой – правая была забинтована и примотана к доске, как это иногда делается при переломах.
– Нет, Джереми, нет! Не покидай меня! – вскричал я. – Что я сделал не так?
Два часа я бился с этим проклятым ирландцем, прежде чем он соблаговолил повернуться ко мне лицом.
– Ну что же, – сказал он наконец. – Может, ты еще не совсем безнадежен. Итак, ты описываешь свои юные годы. Ты живо изображаешь, как в четырнадцать лет соблазнил служанку своей матери. Скажи, о мой юный друг, как ты полагаешь – сколько мальчиков начали свое знакомство с прекрасным полом именно путем соблазнения материнской служанки?
– Угодно ли тебе услышать точную цифру? – ехидно осведомился я.
– Нет, я просто ищу способ заставить тебя задуматься. Большая часть лондонских клерков лишилась невинности именно так, без затей, потому что денег на проституток у них не было. Увы – в объятиях старой жирной служанки, которой уже все равно, кого пускать в свою постель, потому что если она будет задирать нос, то и этого не получит...
– Побойся Бога, Джереми! Моя Дженни была хороша как майская роза и...
– Кому ты это рассказываешь? Давай сюда первые страницы.
Я помог ему устроиться поудобнее, и мы взялись за дело.
– Итак... «Я родился в 1632 году в городе Йорке в зажиточной семье иностранного происхождения... Мой отец... фамилия моего отца была...» Ладно, сойдет. «Так как в семье я был третьим, то меня не готовили ни к какому ремеслу, и голова моя с юных лет была набита всякими бреднями». Хорошая фраза. Читатель сразу видит, что ты не лжец и лгать не собираешься. Дальше... «Довольно сносное образование... мечтал о морских путешествиях...» Вот! Вот это место, где ты после отцовской трепки ищешь утешения в объятиях служанки. Никакой трепки не было.
– Как же не было? Две оплеухи, а потом...
– А я тебе говорю – не было. Ты тут живописуешь, как твой покойный батюшка спустил с тебя штаны и выдрал тебя старой перевязью от шпаги. Ничего этого не было.
Джереми изъял из стопки страницу, скомкал и бросил на пол.
– Но почему?
– Потому что ты хочешь пригласить клерка в блистательный мир. И первым делом сообщаешь, что там могут парня выдрать перевязью от шпаги. Итак, дитя мое, сколько в Лондоне клерков?
– Не меньше десяти тысяч.
Я назвал эту великолепную цифру сгоряча – но Джереми кивнул.
– Это похоже на правду. Ты ведь хочешь, чтобы каждый клерк, придя вечером со склада или из торговой конторы, а то и из адвокатского бюро, первым делом схватился за твою книгу? За которую он заплатил деньги, пожертвовав ради книги новыми чулками или модными пряжками для башмаков? Так не сообщай же ему того, что он и без тебя прекрасно знает. Не зли его воспоминаниями о том, что он испытал на собственной шкуре.
– Всех в детстве пороли, – неуверенно возразил я.
– Еще бы! Но для тебя это теперь – крошечная неприятность по сравнению с боевыми ранами. Ты бился с пиратами, ты попал в плен, ты бежал из плена, ты вел себя, как настоящий мужчина, ты одерживал победы над врагами, а клерк? Для него это – основательная неприятность, тем более, что он остался побежденным, униженным, рыдающим. Ты непременно хочешь напомнить ему об этом? Садись, пиши!
У него было дурно очиненное перо, а в чернильнице плавали дохлые мухи, но я, подстегиваемый любопытством, сел к столу и на оборотной стороне счета от квартирной хозяйки под его диктовку написал:
«Отец мой, человек степенный и умный, догадывался о моей затее и предостерегал меня серьезно и основательно. Однажды утром он позвал меня в свою комнату, к которой был прикован подагрой, и стал горячо меня укорять.
Он спросил, какие другие причины, кроме бродяжнических наклонностей, могут быть у меня для того, чтобы покинуть отчий дом и родную страну, где мне легко выйти в люди, где я могу прилежанием и трудом увеличить свое состояние и жить в довольстве и с приятностью...»
– Вот что сказал тебе твой почтенный батюшка, – прервав диктовку, заявил Джереми.
– Да он и слов-то таких не знал.
– Пиши дальше: «Затем отец настойчиво и очень благожелательно стал упрашивать меня не ребячиться, не бросаться, очертя голову, в омут нужды и страданий, от которых занимаемое мною по моему рождению положение в свете, казалось, должно бы оградить меня».
– Старик скончался бы от желудочных колик, если бы услышал этот бред.
– Но клерк будет доволен!
– Почему?!
– Потому что в блистательном мире разговаривают только так, осел! Больно нужно ему слушать речи, которых и в жизни более чем достаточно! Так, что там у тебя дальше? Роман с прекрасной булочницей? Выбрасываем. Прекрасная сапожница? К черту!
Я отнял у него рукопись и молча заковылял к двери.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.