Электронная библиотека » Олег Ермаков » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Вокруг света"


  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 12:10


Автор книги: Олег Ермаков


Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Внезапно послышалось ровное гудение, и вскоре по дороге проехала машина. Инспектор был полностью скрыт травами. Наверное, это были охотники. Или… или… Он вспомнил своих случайных знакомых, фотографа Владимира и шофера Сержа. Может, они все еще плутают по этим дорогам?

Инспектор с опаской посмотрел на часы, специально купленные взамен прежних, с указателем не только дня недели, но и года. Часы показывали тот же год, в котором он и выезжал на такси к вокзалу.

Но, выйдя на дорогу и вытирая перепачканные калиной пальцы бумажным платком, он вперился в отпечатки шин на земле. Кажется, шины машины Сержа были не столь широкими. Или нет? Он смотрел в ту сторону, куда укатил автомобиль, но ничего, кроме деревьев и кустов, не видел.



И в это время солнце взошло над горбом Воскресенского леса и красно озарило березы на Арефинской горе, желтая листва поалела, словно на нее брызнули соком калины. Инспектор скомкал платок и сунул его в карман. Пальцы так и остались окрашенными алым.

Разумеется, ему любопытно было, что приключилось с его знакомыми из прошлого века, вернулся ли фотограф и куда они поехали из Славажского Николы? Но вновь оказаться участником событий того смутного времени вовсе не хотелось.

И он почел за лучшее вернуться на укромный остров между двух ручьев, Городцом и Волчьим.

Совиный ольшаник повеселел под солнцем и чистым небом. Монетки на березах радостно золотились. Дышалось легко. Инспектор шагал быстро и вскоре вернулся в дубраву. Палатка, столик, кружка на нем, ложка – все было на месте. Он заглянул в палатку. И оттуда не выскочил какой-нибудь босоногий крестьянин в залатанном зипуне с его легким и теплым спальником под мышкой. Инспектор вытащил мешок с продуктами, хотел налить воды из пластмассовой складной канистры в котелки, но вода в ней смерзлась. Пришлось идти на ручей. Ну, зато на Городце он хорошенько умылся обжигающей водой, щуря и без того узкие глаза, фырча и улыбаясь. А когда вернулся в лагерь и развел костер, протянул к огню покрасневшие руки, – словно бы сгустившиеся волны музыки из декабрьской пьесы обдали его снова. Инспектор повеселел. И вдруг подумал, что эта музыка из того же времени, ну, почти из того, разница в двадцать, наверное, лет. Хотя к тому времени Россия «Времен года» сильно переменилась. Война, революция ускорили ход времени. И исказили лик России.

Как, впрочем, и облик Поднебесной, думал инспектор, сидя за столиком из ореховых жердочек с дымящимся котелком молочной лапши и черным хлебом, какого не найдешь ни в Пекине, ни в Кульдже, нигде больше, только здесь. Инспектору этот хлеб очень полюбился за время командировки.

Потом он насыпал в металлическую кружку молотый кофе и наливал из котелка кипяток. Бутерброды он сделал из печеночного паштета и сыра. Что может быть лучше кружки крепкого горячего кофе после похода по заиндевелым травам.

Сюда не приедет никакая машина, нет ни одной дороги. В этом инспектор убедился, до вечера бродя по окрестностям, просвеченным сильным, скорее горным, чем равнинным, солнцем. Иногда травы взрывались крыльями ополоумевшего тетерева. В распадке один раз пролаяла косуля. Следы лосей, косуль и кабанов то и дело попадались. Инспектор пересекал звериные узкие тропы. Но почему-то охотники сюда не заглядывали. Выстрелы звучали где-то далеко, в рощах и полях на Днепре.

Инспектор решил подсчитать количество дубов в дубраве, оказалось, больше пятидесяти молодых и старых дубов – во главе с Драконом. Вокруг нескольких дубов зеленела полянка травы, что выглядело странно посреди буроватой и серой, коричневой палитры. Эта трава так и уйдет под снег зеленой. В окрестностях инспектор не находил подобной полянки. Издалека она казалась изумрудным кругом. Это, да еще фигура Дуба-уродца придавали месту особенный колорит. «Настоящие места чем-нибудь отмечены», – подумал инспектор. Ну, а вся местность отмечена поэтическим гением и воинским бесстрашием, две фигуры стоят над нею символами: Твардовский и Меркурий.

Погрев руки над затухающими углями костра, инспектор встал и отправился в палатку. Над кронами сверкали грозно звезды. «Моя музыкальная палатка», – подумал инспектор. В Китае в древности существовала Музыкальная палата, дом музыки. Над входом в нее можно было бы начертать речение Конфуция: «Ум образовывается чтением од, характер воспитывается правилами поведения, окончательное же образование дает музыка».

Девочка, дочь соседки бабушки в Кульдже, играла на флейте. Инспектор помнит, как она, музицируя, иногда раздражалась и выплевывала какие-то резкие яростные звуки, как будто перечеркивала полотно кистью с огненными красками, и во все стороны летели обжигающие брызги. Затем она снова настраивалась и прилежно вела ту мелодию, которую ей задали в музыкальной школе. Инспектор видел ее несколько раз. Она была высокой, черноглазой, с медными волосами. Инспектор, тогда семилетний мальчик, боялся к ней подойти и заговорить. А потом ее отца арестовали, он был уйгур и занимался подпольной деятельностью. Некоторые уйгуры мечтают о возрождении Уйгурстана, или Восточного Туркестана. Флейта надолго умолкла, а потом однажды осенним вечером разрыдалась… Инспектору кажется, что это ему приснилось. Утром в соседский дом переехали другие жильцы, а девочка с матерью куда-то уехали или были увезены. Больше о них не было никаких известий. Флейта и осталась навсегда музыкой Кульджи, городка его детства. Флейтистка Гюзель с медными толстыми косами и кофейными глазами ему иногда снится. Да и детство у бабушки, фиолетовые горы Тянь-Шаня, пыльные ветры степи, повозки с арбузами и дынями на каменистых дорогах, отары, орлы на белых валунах, синие бабочки и какие-то странные жуки со светящимися усами – все это лишь наваждение, чужие даже, а не его сны, чья-то судьба… Но она ему и досталась на самом деле. А сейчас он в экспедиции в поисках чужих судеб, чужих ароматов, чужой музыки. Таковы обязанности инспектора земельного комитета Поднебесной. Удивился бы тот таксист, узнав, что везет этого странного землемера. То, что таксисту кажется обычным, для землемера – экзотика: полустанок среди рощ и полей, Ельнинская дорога, деревня Долгомостье, Днепр, Арефинская гора, родник, ручей Городец, эти деревья с черными ветвями, мерцающие между ними звезды, запах палой листвы.

Есть что-то общее у музыки и аромата. И вчерашняя музыка Чайковского сильнейший аромат этой земли, осени. И на самом деле она всегда сегодняшняя. Хотя и музыка девятнадцатого, определяющего для русской культуры, века. И в нее можно войти, как вот в эту палатку. Мгновенно она показалась инспектору магической, и он задержался у входа. Палатка представилась ему местом, соприкасающимся с бесконечностью, беспредельностью.

Инспектор склонился и проник внутрь.

В этот вечер он слушал Глинку, и это уже было теплее, как говорится в детской игре с запрятанными вещами или спрятавшимися участниками. У поэта есть лучезарная строфа: «Здравствуй, пестрая осинка, / Ранней осени краса, / Здравствуй, Ельня, здравствуй, Глинка, / Здравствуй, речка Лучеса». К Ельне и ведет большак, по которому шел от полустанка Долгомостье инспектор, большак и называется Ельнинским. За Ельней родовое поместье композитора Глинки. Отсюда это километров сто.

Строфа поэта, как будто омытая дождем, сверкает и звучит какой-то необычайной музыкой, детской, волшебной, утренней, гимнической. В ней движение и ликование.

И этот же ликующий дух сразу охватил инспектора, как только зазвучала музыка Глинки, увертюра к опере «Руслан и Людмила», и вся местность закружилась волчком, понеслась сквозь сияющую метель нот. Сольный Ключ местности лишь негромко поскрипывал. И это уже ведь был дух пушкинской музы: стремительный, огненный. Словно бы огонь раскалил глину докрасна и она высоко запела. На глазах… нет, на слуху инспектора происходило некое чудо. И через Глинку этот пушкинский огонь касался поэта местности, Твардовского. Его осинка пылала и трепетала. Дуб-уродец этой пестрой космической осинкой и обернулся. И листва вокруг палатки вздымалась, пылая, и кружилась. От меланхолии и созерцательности «Осенней песни» не осталось и следа. Перед взором слушателя расстилались былинные зоревые ландшафты. Музыка совершенно определенно уводила из нынешнего времени во времена баснословные, былинные, сказочные. И ночные леса озарялись ею, наполнялись движением, небеса пересекали синие птицы, или это были кометы, в полях прыгали огненные лисицы, хрустальная вода ломалась в ручьях и родниках, в достославную даль уходила дорога…

И все стихло.

Инспектор лежал ошеломленный. И чуть позже думал, что Глинка-то и был той почвой, на которой взошел гений Чайковского. Так и почва была гениальной.

Сольный Ключ дарил ему незабываемые минуты. Весь следующий день он видел все вокруг словно бы сквозь эту музыку Глинки и понимал, что местность и впрямь сказочна. И, будто в подтверждение его чувства, вечерняя прогулка обернулась открытием: ров, вклинившийся слева в распадок Волчьего ручья, привел его к странному высокому месту, обнесенному с одной стороны подковой старых морщинистых могучих вязов. Можно было предположить, что когда-то под вязами стояла вода, было озерцо. А дальше, на возвышении, находилось какое-то жилище. Но вместо жилища инспектор обнаружил округлые холмы, такие же, как ниже по течению Городца. Но те, ниже по течению, Арефинские, были учтены археологами и нанесены на карту. А эти нет. На холмах росли дубы и березы, липы, все старые деревья. Инспектор насчитал всего девять больших и малых холмов, один из них по центру, остальные вокруг. Через три из них точно проходила ось восток – запад, а через два других – север – юг, только третий холм был почему-то смещен. Направление инспектор проверял по своему новому компасу, купленному взамен того, что забрал себе любасовский крестьянин…

Самый большой холм был пробит посередине глубокой – до четырех метров – траншеей с земляными ступеньками и обветшавшими уже плетнями, поддерживающими набросанную землю. Значит, здесь побывали кладоискатели.



Инспектор начал спускаться по обвалившимся, почти исчезнувшим ступенькам, шурша палой листвой. Внезапно ему стало не по себе. Да, ведь он сходил в чью-то могилу, пускай и древнюю… Когда-то с печальными песнями здесь хоронили местного жителя, кем он был? Как его звали? Мужчина или женщина? И вот его жизнь, судьба обернулись глиной, не осталось ни имени, ничего. И этот холм распахнут злой рукой на обозрение… Хотя и редко сюда кто забредает. Может, охотник с остромордой собакой. Да вот инспектор земельного комитета… Пошел прочь! Инспектор остановился, посмотрел вверх, на вечернее небо и черные ветви дуба и липы. На мгновение ему почудилось, что кто-то встал на краю траншеи, заглянул сверху. Но никого не было. И, так и не ступив на дно, он поспешно выбрался наружу. Да, никого вокруг. Только дубы, раскинувшие корявые длани, гигантские вязы, еще зеленые папоротники. Инспектор оглядывался.

Медленно он спустился с кургана и пошел по направлению к своему лагерю, оглянулся. Предчувствие жилья его все-таки не обмануло. Курганы и есть жилище неведомых мужчин и женщин, обитавших где-то здесь поблизости – может, как раз на том мысу между Городцом и Волчьим ручьем, на котором археологи нашли следы селища.



Уже в сумерках он возвращался в дубраву и чуть было не заблудился, но вовремя отвлекся от своих размышлений и заметил елку, а подальше высокую березу с обломленной макушкой, – эти знаки он старался запомнить, отправляясь на прогулку. Тут и надо было сворачивать в дубраву.

А вот и она.

Береза. Серое кострище, столик из ореховых жердочек, тропинка к палатке и дальше к ручью. Силуэт Сольного Ключа.

Только слушая музыку, мы приближаемся к чему-то, похожему на вечность, говорил французский философ, исследователь древних культур.

«Да, когда ты слушаешь музыку, происходят различные странные вещи», – думал инспектор, отдыхая на рухнувшей половине березы, не зажигая огня. В сумерках хорошо было сидеть. Позже снова выйдет луна и озарит дубраву, палатку. И те холмы за исполинскими вязами, девять холмов. И в разрытый холм спустятся тени. Нет, наоборот, они из траншеи поднимутся. И устроят свою пляску.

Инспектор даже как-то не удивился, когда, улегшись в легком, но очень теплом спальнике, включил плеер и сразу услышал буквальное продолжение своих мыслей: именно лунным светом потекла флейта, подхваченная волнами арфы, скрипок, правда, вскоре превратившаяся в трубу с солнечным звуком… Начало симфонии еще одного русского композитора, Скрябина, рисовало призрачную лесную картину. Вихляющий звук скрипок создавал тревожную и загадочную атмосферу. Как будто уже прозвучал знаменитый клич вакханок: «Эвое!» («На гору!») – и душа двинулась вослед за ними, оглядывающимися на нее скрипками. Инспектор сумел еще почувствовать некий болезненный настрой всего, еще подумал, что лучше уберечься в трезвящей тишине и ничего не слышать, но уже покорно и как будто против воли своей следовал за ними. Эти вакханки напомнили ему древних шаманок Поднебесной, исполняющих танец дождя в засуху. Несомненно, они повиновались каким-то одним ритмам Вселенной.

Инспектор следовал за ними по странным ландшафтам музыки. Да вскоре ландшафт стал более узнаваемым и однообразным: это была гора. И восхождение на нее продолжалось. Пространство росло, ширилось. Пространство и было горой. Гора и росла. И душа вместе с нею. И душа слушателя, инспектора? Он, житель восточных областей, был причастен к тайному действу на Западе.

И когда гора достигает космических масштабов, вокруг начинают сверкать и вспыхивать многоцветьем другие миры, другие вселенные. И душа слушателя уже почти сливается во хмелю с душой-героиней. Солирующая труба срывается с горы и парит в солнечных высях. Это апофеоз грезящей души, апофеоз горы сияющих звуков. Трубач реет как ангел.

Небывалое многоцветье, небывалая мощь нарастают, какие-то глыбы обрываются в волны и стозвонно рассыпаются, но гора еще внушительнее. Кажется, что сейчас все перейдет в какой-то иной план, одинокий узкоглазый слушатель в палатке посреди дубравы, и все невидимые музыканты и герои, все, всё переступят некую последнюю черту, и мир непоправимо и чудесно изменится…

Но внезапно все мгновенно рушится, все миры и гора, все!.. Пропасть паузы, заминка… Опять призрачная лесная картинка – и безудержный рывок солнечной сущности, сбросившей с себя все демоническое, чуждое, болезненное, – одна только чистая солнечная сущность. И она ускользает в запредельных высях. А слушатель, участник, тоже герой этого действа, инспектор здесь остается, здесь. Вот он, в палатке, уже бледно освещенной взошедшей полной октябрьской луной. Здесь, на твердой земле, усыпанной дубовыми и осиновыми листьями.

Через некоторое время инспектор пошевелился. На палатку с жестяным стуком упал лист. Вдруг издалека донесся гудок поезда, как будто из другого мира. Еще сколько-то времени спустя инспектор выбрался из палатки по нужде. Луна висела в дубраве огромной фарфоровой чашей в черных потеках и трещинах. Инспектор, ежась, озирался. И в это время где-то на Волчьем ручье раздался вой: волк приветствовал ясную лунную ледяную ночь. Голос его звучал магически. И это было как будто странным продолжением «Поэмы экстаза» или все-таки новой поэмой о поисках света, поэмой, исполненной тоски о той солнечной сущности, сбросившей все оболочки и нырнувшей в океан света. Инспектор завороженно слушал. Эту осеннюю песнь сочинил очень смелый композитор. Она была проста и груба, но хватала за сердце и будила совершенно непонятные чувства. Волк еще немного повыл над распадком своего ручья в дебрях и умолк. Инспектор наверняка был не единственным слушателем этой песни языческих времен. Ее точно слышали собаки недалекой деревни, обычно поднимающие лай по утрам и вечерам. И они внимали ей в почтительном молчании. Песнь волка была песнью одиночества и все-таки абсолютной свободы, о которой мечтают все анархисты мира, сидящие на своих цепях и веревках, как деревенские собаки. О какой-то такой свободе толковали Чжуан Чжоу и Ницше.

Волк ускользнул в тишину и свою свободу, как душа поэмы Скрябина, но волк оставался по эту сторону.



Утром инспектор приготовил завтрак, поел и собрал лагерь. Пора было возвращаться. Из этого похода он выносил знание сокровенной музыки местности. Хотя почерпнуто оно было из известных источников, которые даже представляются исследователям России банальными из-за своей доступности. «Но в том-то и дело, в том-то и дело, – думал инспектор, потирая руки уже на верхушке Арефиной горы, где остановился, чтобы передохнуть. – Все обычные составляющие и превращаются вдруг в нечто чудесное благодаря какой-нибудь мелочи. Такой, как, например, этот Сольный Ключ».

Осенний ветерок тихонько ныл в сухих травах. А дальше, на подъеме на второй Арефинский холм в молодых березах прозвенели стеклянными дудочками снегири. И эта музыка продолжалась. Она рождалась здесь, как туман на Длинном озере.

Хутор

В костлявом засохшем дереве, как в серой гигантской руке, белела полная луна. Мне хорошо слышны были голоса мужа и жены из крайней избы. Деревня с шестью жителями находилась совсем рядом, за речкой. Резко и хрипло звучал мужской голос. Хозяин этого дома спал после застолья с гостями, когда двумя часами раньше я свернул на околицу, чтобы узнать, смогу ли добраться до Загорья, и разговор был с хозяйкой, милой женщиной, угостившей меня пирожками и позволившей сфотографировать двор, дом в окружении дубов. И теперь проснувшийся хозяин негодовал по этому поводу и грозился разбить аппарат фотографу. Возможно, думал я, надо было представиться инспектором. Это звучит убедительнее сочинителя очерков или тем более фотографа.



– Пап-параций! – кричал хозяин в сумерках.

Узнав, что Школьщина осталась позади, я сказал женщине, что вернусь и осмотрю там все, а потом поеду в Загорье.

– Куда он поехал?! – громово вопрошал хозяин.

Похоже, бедная женщина уже и сама была не рада, что рассказала ему о проезжем сборщике исторических сведений. Она что-то тихо отвечала.

– В Белый Холм?! – переспросил хозяин и надолго замолчал.

Залаяли собаки. «Если охотничьи, – сообразил я, – то он быстро отыщет мой лагерь». Но через некоторое время взревел мотор. Я вспомнил виденную во дворе колымагу старого советского образца. Собаки залаяли громче, стараясь перекрыть рев мотора. Разогрев мотор, неведомый охотник выехал со двора. Звук мотора приближался. Вот он достиг речки. Автомобиль переехал речку, поравнялся со Школьщиной и помчался, дребезжа и лязгая, по дороге в Белый Холм.

Звук мотора канул во тьме, а я предался историческим помыслам. В общем, они сводились к тому, что деревню эту основали подданные Речи Посполитой, ляхи, когда польский король захватил Смоленск. И я ничему не удивился бы, если бы этот хозяин ускакал за мною в погоню на коне, звеня саблей. Но сейчас, если я не ошибаюсь, другое время.

На велосипеде я все-таки решил объехать всю местность, пуститься в кругосветку.

Через Немыкари на Белкино, оттуда в Мончино и в Белый Холм, дальше на Ляхово, где заночевал в местечке Школьщина, там, где когда-то стоял очередной барский дом, и в нем была устроена школа, а в ней учились дети Твардовских. Александр Трифонович вспоминал, что зачастую ночевал на полу в школе, если вернуться домой мешала непогода. И не только он один, оставались и другие ребята. И к ним приходила с книгой учительница Ульяна Карповна, садилась у окна и читала вслух. В один зимний вечер это была «Ночь перед Рождеством», и читала Ульяна Карповна особенно хорошо, так что дети только хлопали глазами и едва переводили дыхание.

От барского дома ничего не осталось. Иван Трифонович пишет, что барский дом разобрали и увезли на железнодорожную станцию Пересна и там поставили под школу, но былой ладный вид воссоздать уже не смогли: «Из трехэтажного, редкой красоты дворца получилась двухэтажная коробка: никаких украшений не восстановили, покраски тоже уже не делалось…»

Утром я забросил жерди от палатки в травы и, пробормотав, что не вернусь сюда, хотя обычно колья и рогульки прячу под какое-нибудь дерево, отправился дальше, согреваемый солнцем, вставшим где-то позади. Проплутав около двух часов в гибельных травах и кустах, я вдруг узрел солнце прямо перед собой. И вскоре показались дубы знакомой деревни. Не стоит никогда давать опрометчивые обещания в пути.

Видимо, предстояло все же столкнуться с проспавшимся хозяином дубового подворья.

Но посреди деревни мне повстречался мирный житель на ветхом велосипеде. Он живо заинтересовался моим семискоростным осликом. Мы обсудили преимущества и недостатки этой техники. Звали жителя Саней. Он объяснил, как мне добраться до Загорья, и подтвердил, что именно этой дорогой и ходил будущий поэт в школу.

Дальше меня вела скорее интуиция, чем дорога. Дорога была более метафорой, чем реальностью. Часто она просто растворялась в травах, залитых водой. А там где колеи все-таки были видны, велосипед увязал на полколеса. Наверное, жители деревни шутили, утверждая, что временами я смогу даже ехать и что хлопцы ездят здесь на мотоциклах.

Но отчаяться мне не позволила некая волна, вдруг нахлынувшая сквозь лапы хмурых елок. Меня охватывало блаженное чувство приближения.

Через час или два впереди посреди леса показался железный крест. Это все, что осталось от деревни Ковалево, говорил Саня. И где-то здесь жил родственник Твардовских Михайло Вознов. Об этом я уже узнал раньше из других источников. Сюда, возвращаясь из школы, заходил школьник Саша Твардовский. Михайло Вознов был человеком набожным, серьезным, и загорьевский школьник любил слушать его рассказы. Этому месту, этой вот дороге, он и посвятил одно из первых своих стихотворений:

 
Раз я позднею порой
Шел от Вознова домой.
Трусоват я был немного,
И страшна была дорога.
На поляне меж ракит
Шупень старый был убит…
 

Под влиянием возновских проповедей он вообще решил стать священником. И дома перед сном истово молился… Потом, правда, передумал идти этой стезей и на видном месте в избе повесил портрет Маркса.

Маркс, как черт из табакерки, выскакивает повсюду: в любом захолустье страны можно наткнуться на его бюст, улицу, площадь. Нас это раздражает. Но в те годы это был дерзкий авангардизм – водрузить портрет бородача в избе.

В наше время своевольные юнцы приклеивали в комнатенках хрущевок к стенкам размытые фотографии Джона Леннона. Мне вспоминается скандал, вспыхнувший между моим старшим братом и родителями из-за подобной фотографии. Брат даже ушел на сутки из дома, когда увидел разодранное на клочки фото своего кумира.

Трифон Гордеевич, увидав на стене Маркса, прищурился, прицелился, так сказать, и одобрил новинку.



А стихотворение ему очень понравилось. И отец пообещал за него подарок. Вскоре Александру был куплен том Некрасова, ставший его заветной книгой.

Любовь к Некрасову у Александра от отца. И она длится. Смею заметить, что до Твардовского к Некрасову не испытывал ничего, был абсолютно равнодушен. Но, ступив на эту дорогу, нашел у него сокровенный свет и стал почитателем его стихов.

Близ заброшенного, почти несуществующего ковалевского кладбища, в сизом еловом дыму – я устроил здесь привал, вскипятил чаю, – меня просквозило понимание этой длящейся вести кузнеца – через сына – всем остальным. На старинном лесном пути это чувство было живым и горячим.

Над дорогой вдруг появилась крупная темная и как будто чуть красноватая птица. Первая мысль: красный коршун, редкая птица. Схватился было за фотоаппарат, но уже и птица пролетела, и ясно стало, что это обычный черный коршун. Красный светлее.

Я огляделся.

Ничего нет. Ржавый крест в траве.

«Шупень старый был убит».

Это, конечно, не та могила.

Кто такой Шупень, неизвестно. А Михаил Матвеевич Вознов – муж сестры матери. Он жил и крестьянствовал здесь. В трудное время купил у Твардовских платяной шкаф и комод. Рожь не уродилась, и семья сидела без хлеба. И вот эти вещи, которые, как пишет Иван Трифонович, «облагораживали наше жилище», превратились в муку, в хлеб.

Когда семью кузнеца и земледельца «раскулачили» и выслали на Урал, а непокорные сыновья Константин и Иван несколько раз подавались в бега, да и сам Трифон Гордеевич сумел уйти вместе с маленьким Павлом, в один из побегов во дворе милиции братья вдруг столкнулись с ковалевским жителем Михайло Возновым. Он был дряхл, болен и обречен.

«Непослушными дрожащими руками, роняя старческую слезу, он, покопавшись в своем мешочке, отыскал завалявшийся кусочек смоленского сала и разделил его с нами». В тех краях один из героев первого стихотворения Твардовского и сгинул, как и тысячи таких же тружеников, крестьян, превращенных стальною волею в рабов на железнодорожных погрузках-разгрузках, в шахтах, на лесоповале.



Нечаянно я поминал его здесь, на лесной глухой дороге.

Собрал котелки, затянул рюкзак и двинулся дальше.

За первым стихотворением должен был появиться и родовой дом поэта. Долго к нему шел. С того лета, когда косец под серебристым тополем рассказывал мне про окрестности, минуло почти двадцать лет.

Призрачная дорога все-таки привела меня на окраину Сельца, где женщина лет сорока, в платке, красной кофте и темной юбке, отчаянно косила отаву. Говорила она со мной с явной опаской, то и дело оглядываясь на деревню, словно примериваясь, далеко ли, услышат ли, если что. Я уточнил, действительно ли от Ляхова до Сельца пять километров? Она подтвердила. Выходило, что в час я делал по километру. Пять часов добирался! Расстояния местности то огромны, то мгновенны.

В Сельце я сразу наткнулся на Дом культуры, выстроенный на деньги поэта. Выглядит он так же, как и развалины усадьбы Каховских в Белом Холме. Дом сгорел после капитального ремонта при просушке стен электрообогревателями. А от библиотеки, подаренной поэтом и чуть позже пополненной новыми книгами, собранными сотрудниками «Нового мира», давно уже почти ничего и не осталось.

По совпадению чуть дальше я увидел на ржавеющей водонапорной башне гнездо аиста в окружении тоже каких-то горелых обломков. Аист неколебимо высился в своем гнезде и даже слегка напоминал изваяние. Но ветер шевелил его перья, а ниже возились птенцы.

Оставив позади Сельцо, деревню пустеющую, но по нынешним временам людную – пятьдесят один человек живет в ней, – я вдруг оказался перед хутором, окруженным с двух сторон густым ельником, въехал в открытые ворота. Хвойный дух охватил меня. Прислонив велосипед к жердяной ограде, я оглядывался.

Хутор Загорье – музей. И на темном сумрачном большом доме желтеет табличка. А рядом, в общем, уродливая асфальтированная дорожка к внушительному камню, на котором написано, что здесь родился поэт. И поодаль, за обширной лужайкой, в копнах светлеет белым кирпичом «контора», где дежурят смотрители и находится кабинет директора. А под нижними бревнами дома Твардовских видны бетонные «подушки», и внутри окон ажурные, да все же решетки и маленькие черные замки.

Но в те первые мгновения ничего этого, музейного, понятного и все-таки нелепого, как будто и не существовало.

На хуторе царило что-то странное, необъяснимое, живое. Наверное, это впечатление шло от теплого дерева, бревен, уже потемневших от времени, но еще хранящих прикосновения мастеров-плотников и главного мастера Ивана Трифоновича, а через него и всех Твардовских.

Возможно, простая ухоженность хутора тоже произвела впечатление после дурных трав этой скупой земли. В пути мне вспоминались не раз слова поэта о пустыне непролазного волчьего мелколесья, забитого бурой дурной травой в рост конопли. Эти меткие определения из его послевоенного очерка «В родных местах». Печалью заброшенности и опустошенности вновь отмечены эти места.

И я снова подивился упорству хозяина, расчищавшего здесь место для вольной крестьянской жизни.

Чуть позже, остановившись по совету директора музея и говорливой смуглой приветливой смотрительницы в километре от хутора на озере, взялся за топорик, чтобы вырубить место под кострище, и после первого же удара почувствовал, что за земля здесь: дебелая, спекшаяся и как будто мертвая. Вот словно ее вспахали, а бороновать не стали, и она так и закаменела кусками.

А на самом деле земля не мертвая, живая и по-своему красивая. Красоту и жизнь и выявляют крестьянские руки. Но вот даже обустроить обыкновенный походный лагерь в осинках на этой земле просто не получится, надо попотеть.

Смешно и сравнивать это туристское мероприятие с возведением хутора и жизнью на нем. Но в то же время, прожив это сравнение, лучше понимаешь, что за человек был «Пан», как отрекомендовал кузнеца Трифона Гордеевича его знакомый, когда привел его в дом обедневшего дворянина Митрофана Яковлевича Плескачевского, будущего тестя, как не без ехидства звали его деревенские.

Как хотите, но – поразительный человек! Сын бывшего варшавского солдата-артиллериста Гордея, окончивший три класса, умелый кузнец, упорный крестьянин, лошадник и песенник. Стоило ли ему удивляться, когда на чердаке были найдены свернутые листки почтовой бумаги, исписанные сыном? И когда вдруг обнаружилась инаковость сына, когда тот ушел как будто от крестьянской жизни – сначала в неясные мечты, в чужие библиотеки (за двенадцать верст ходил на станцию Пересну, брал книги), в чужие дома (после разладов с родителем жил в соседних деревнях у знакомых), а потом и вовсе в город?



Со стороны и по прошествии времени легко на все это указать. А в то время все было смутно и неочевидно. В Смоленске – рой пишущих, какой там можно заработать этим делом хлеб? Кажется, в недоверии отца была и толика крестьянской скромности: мой ли сын поэт? Ведь поэт – это Некрасов, Лермонтов, ну, Кольцов.

Иван Трифонович запечатлел день исхода Александра из деревни.

Отец с трудом молчал, наблюдая, как зимним днем юноша Саша – в поношенном кожушке – нагольной овчинной шубейке с воротником из чалой телячьей шкурки, – в шапке покупной, серого барашка, с кожаным черным верхом, называвшейся финской, в серых, кустарной работы валенках, заметно стоптанных внутрь, – прощается со всеми, подходит и к нему, что-то очень тихо говорит, протягивает руку и, не встретив взаимности, поворачивается и выходит, неся жалкий узел с вещичками, садится в сани соседа, запряженные какой-то бледной хворой лошаденкой, и уезжает.

Все мы, читатели и почитатели поэзии Твардовского, конечно, в этот миг на стороне юноши и понимаем, что даже если бы ничего дальше и не случилось бы: ни удивительной полусказочной, а скорее былинной «Страны Муравии», ни «Тёркина», ни вершинной поэмы «Дом у дороги», – даже и тогда все происходящее имело бы смысл и оправдание. Сын должен освободиться от отца и матери и выйти за порог. В обряде инициации старых времен странствие было непременным условием и испытанием. Испытанию странствием подвергались даже целые народы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации