Текст книги "Карагандинские девятины"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Мастер вышел и через несколько минут ввез на телеге сделанный из какого-то тусклого металла продолговатый короб, похожий на большое корыто. В этот короб вложили как в яму еще пустой гроб. «Амадей Домианович, разведи костерок, добудь угольков, а мы пока уложим новенького. Ну что ты сделаешь, молчит, бойкотирует! Ладно, сам разведу, а вам-то, сердешный, надо с охраны кого-то позвать. Скажи, Панкратий Афанасьевич зовет, пусть идут шмонают, что в изделие кладем. Эх, сам бы в него нырнул, прости Господи… И начальника своего кличьте, где он там, заказчик. Пачка чая еще с него!»
За начмедом отправился Пал Палыч. Но было ему все равно, кого слушать, куда идти и что делать: засунув руки поглубже в карманы бушлата, как если бы озяб, он, казалось, буднично уходил в серость и хмарь, похожий на морячка, вышагивающего по палубе. Лагерная, голодная на живое зона – ощетиненная железными рядами колючих проволок, прорезанная лишь узкими дорожками из гравия, насыпанными так глубоко, что сапоги, ступая, вкручивались с хрустом, точно шурупы, – не пугала и даже не будоражила нервов, ставших вдруг такими же глухими. Обернулся он скоро и возвращался, разительно переменившись в настроении. Жадно, с упоением, вгрызался в большое крепкое зеленое яблоко. При том морщился и клацал зубами, такое оно было, видно, кислое, что даже сводило скулы. Но терпел – и жевал, жевал, испытывая от этого восторг. «Сунул руку в бушлат, а там яблоко! Ну как с неба в карман упало! Я ведь вообще яблок года три в упор не видел. Веришь? Ну, хлебом клянусь! – громко бубнил набитым ртом, а сам будто оглох. – На, на! Кусай, доходной… Да на счастье! Да кусай, некраденое!» И властно протягивал Алеше сочный, свежий огрызок. Холмогоров заулыбался, чтоб не обидеть, но вместо рта, увернувшись, подставил щеку, так что огрызок скользнул по лицу, оставив сырой и отчего-то пенистый розовый след. Пал Палыч раскровил рот. Может, губу прокусил, может, стали кровоточить десны. Он снисходительно рассмеялся над самим собой, когда осознал, что поранился каким-то яблоком, и в тот же миг одним неуловимым движением извлек из-за голенища сапога подобие ножа – расплющенный и заточенный железный штырь, размером с карандаш.
За порогом сарая уже попыхивал, дымил на ветер горячий костерок, разведенный неопасно для столярки в жестяном корыте. Пал Палыч подсел чуть поодаль на корточки да и пригрелся у огня, отрезая почти прозрачные лоскутки от яблочного огрызка и отправляя их с блаженством в рот.
В корытце, где обугливались аккуратные чурки, наколотые с усердием большелобым, накалялись и две самодельные увесистые паяльни – железные прутья с приваренным на конце чугунным утюжком. Одной такой, еще не накалившейся, гробовых дел мастер помешивал вскипающий огонь, потягивая знающе зардевшимся носом.
Думал он, однако, не столько о костерке, сколько о готовящемся на нем между делом напитке: закопченная консервная жестянка, как обезьяна, свесилась над огнем и держалась хвостом перегнутой крышки за ободок корыта, – а в ней плавился смолистый чифир. Он начинал дымиться, согревая да ублажая живые умильные глазки мастерового. «Хуже нету, когда негодным признают, когда, как материал, пропадаешь. Плотнику сгодился, травнику сгодился – вот оно твое и длится житье на земле, – убаюкивал он костерок. – Я досочку гнилую, бывает, возьму, а все о себе подумаю. Нет, думаю, не бойся, не брошу тебя без пользы, какая ты ни гнилая, хоть щепок наделаю и чифирну».
«Вкусный твой дым…» – заговорил Пал Палыч с мастеровым, утирая кислые то ли от крови, то ли от съеденного яблочка губы рукавом бушлата, протягивая сизые заскорузлые руки к огню. Печаль в его голосе звякала чисто и простовато, как стекляшка. «Вкусный, так угощайся. Пропустим по глотку для покоя, еще успеем…» – «Э, нет, я на диете. Дисциплина у меня захромала, вот и подтянул, теперь пью одни компоты из сухофруктов. Как это ты про доски сказал? Гнилье, что ли, тоже приносит пользу, если к нему с душой? Ну а где эта польза?.. Кто здесь с душой?.. И это люди, как щепки, в руки дадутся пользу из себя извлекать? Врешь. Что ни человек, что ни душа – заноза. Свою же обиду не простишь, а простишь – тебя не простят, такая жизнь. Эх, путь-дорожка! Уехать не уедешь, зато каждый день можно где угодно пропасть. Мне бы пропасть… Так, чтобы все кругом стало новое. Землю пашем? Или железо куем? Да я и то и то могу, мне без разницы, хоть на завод, хоть в колхоз, шофера всюду нужны, а я шофер экстра-класса. Обожаю дорогу. Ха! Вот и соврал, не могу этого хотеть… Работа – волк. Кругом одно и то же. И катишься на все четыре стороны. – Потом сказал негромко, как если бы жаловался: – Они меня все не любят». – «Да ты о ком говоришь?» – «О людях, которых много, когда ты перед ними один как перст стоишь… Люди – сила. Это люди что хочешь сделают с тобой». – «За что же тебя люди не любят?» – удивился гробовых дел мастер. «Потому что я сам их не люблю, а притворяться не умею, извиняться не хочу… Они за это жить не дадут, люди, – был ответ. – Но ведь это я себя не люблю, противно мне каждый день от собственной вони. И этого я никогда не полюблю. А еще бояться противно. Я ведь всегда и делаю, чего боюсь. Из принципа. Чтобы сильнее быть, чем свой же страх».
Подошла охрана – двое безоружных солдат, посланные начальником караула вместо себя. Рослый азиат, не понимая, что сам-то ни для кого не был начальником – разве что для маленького замусоленного своего собрата, державшегося почтительно от него на расстоянии, чтоб успеть и услужить, и увильнуть от оплеухи, – оглядел с важным видом место вокруг себя. «Э-э, ты кто такой? – избрал он мгновенно для одному себе понятного наказания Алешку. – Пшел, пшел… Мене не понял, э?» Пал Палыч судорожно оскалился: «Что ты, падла, бельма пялишь? Аль своих не узнаешь?!» – «Да что с тобой делается? – вскрикнул мастеровой. – Покрасоваться он решил, а власти привалило, как же не угордиться… Но разве это хозяин жизни выискался? Погляди, погляди… Он же у себя в кишлаке с малолетства небось досыта не ел и только небу ясному радовался! Ну и ходит гоголем… И пусть, и Бог с ним, зла ведь нам не делает вовсе! Ну смолчим, ну подвинемся, ну дорогу ему уступим – какое же это зло? Ведь и дите вперед пропустишь, а не обидишься, если ножкой топнет. Так и сжалься над ним, как над дитем, раз ты сильнее. А если слабее, ну хоть как я, так уважь, облагородь!»
Пал Палыч потерпел и сделался рассудительно-строг. «Алеху при мне никто не тронет, только он мне говорить здесь может», – произнес все с той же силой, как если б распорядился самой жизнью.
Охранник-азиат, уже испуганный, стал подавать покорные знаки – протягивал навстречу по-братски руки и бормотал что-то волнительное. Мастеровой, меняя надрывное дыхание разговора, переходя на дело, упомянул снова о запропавшем начмеде. Томление над клокочущей пахучей чайной смолой, сулившей ему и тепло, и отдохновение, и дармовую радость, сменилось боязнью застыть на месте. Он пришел в суетливое муравьиное движение, вынуждая охранников занять свои места у цинковой ложбины, а Алешку с Пал Палычем – отправиться за телом.
Шерстяное одеяло, всю дорогу прятавшее неприглядный груз, было отдернуто и, скомканное, засунуто в пропахший бензином угол подальше от глаз.
Они вытащили носилки и мигом очутились с ними в сарае, пробежав как под дождем, с легкостью и в зябком нетерпении найти укрытие. Делать все было освобождающе легко, ноша не тянула рук и не угнетала своим видом – и Алеша, обнимая тело с другого конца за ноги, чувствовал эту неожиданную плавность, легкость. После все они остановились, понимая, что настала какая-то последняя и важная минута для этого чужого мертвого тела. «Худющий же какой, все как есть обвисло», – вздохнул мастеровой. Пал Палыч тоскливо молчал. «Это оно только великоватое, а так оно новое и одетое всего два раза…» – сказал Холмогоров, чувствуя вдруг свою вину. Мастеровой не понимал. «Как есть усох. Значит, хороший был человек… Хорошие, они сохнут и, хоть мертвые, смраду не имут, соломкой пахнут. – Запнулся, глядя на заплатку из пластыря, понимая, что залепливала не иначе как смертную отметину во лбу. – Настрадался. Дай-то Бог его душе пристанища. Вот, вот… Вот и он, касатик, что же это так себя, веру-то с надеждой потерял». – «А может, он это не сам себе пулю-то в лоб, может, ему кто помог, старший по званию… Да хоть бы твой Бог! Или он все же против был, целил в небо, а попал по лбу? Чую вонь я все же, ох какую вонь… Эх, что там! Не чую – точно знаю. Знаю я то, получается, чего Бог твой не знает или вид делает. Знаю и тоже молчу в тряпочку. Потому что каждому свое. Потому что каждый за себя. Потому что так надо. Но я не Бог. А знаешь он кто? Кто пальнул – тот и Бог, потому что это он точку поставил в жизни», – сказал Пал Палыч. «Начальник-то ваш где, торопыга этот, на час заказ сделал, а самого и след простыл!» – засуетился гробовых дел мастер. «На готовое прибежит, у него чутье, поэтому и начальник». – «Это с Богом тогда?» – «А то как же без него… Чуешь ты начальство, прямо как волк овечью шкуру, чего же сам не выбился? Боишься?.. Ну бывай, Мухин, в этой жизни ты проиграл, фраерок». – «Вот и фамилия – значит, в роду у него, у касатика, мухой по свету летали или жужжали без умолку. Все мы у Бога летаем по свету, как мушки, а где смертушка прихлопнет, там и рай». – «Этого точно прихлопнуло. Попался под руку, – брякнул упрямо Пал Палыч. – Теперь в ящик твой запакуем, и будет все шито-крыто».
Старик обнял крышку гроба и накрыл ею наряженного в парадный мундир мертвеца, пряча его в темноте.
Когда крышка легла на гроб, Пал Палыч поневоле ухмыльнулся: с боку ее, как штамп, на кумаче обтяжки были видны желтые серп и молот. «Дожилися, старый. Гроб подзаборный, это понятно, а на обертку какое светлое будущее пошло?» – «А ты не знаешь? – взметнулся в сердцах мастеровой. – Весь фабричный материал, что был, умыкнули на радостях, а из клуба флагов красных притащили целых два ящика. Цвета нет, ползут, что вошь, ведь сколько лет на каждом празднике болтались. Ну не углядел, и так из ветоши крою, ну вылезло… Эх, это ж как оконфузился, прямо хоть плачь…»
«Заколачивай быстрей, – сказал Пал Палыч. – Гражданин начальник всю дорогу дрожит, куда себя спрятать не знает, приказ исполнить старается… Мается, зубодер».
Начмед объявился, когда уже цинковый короб был наполовину запаян. Институтов вбежал в сарай, отыскивая глазами, могло показаться, забытую фуражку. Руки его были заняты, в каждой Институтов держал неприглядного вида раздувшуюся вареную сосиску. «Можете покушать, мальчики», – произнес начмед дрогнувшим голосом, но без тени сомнения на заранее приготовленном очень серьезном лице.
Алеша лоб в лоб со стариком подминал деревянной чуркой край чистого цинкового листа, из которого то и мгновение выпархивал вымученный паяльней вздох дыма. Пал Палыч тоже был занят с мастеровым – стоял наготове, чтоб нести на смену выдохшейся паяльне накаленную в углях. Слова о еде поэтому некрасиво скислись в воздухе, как и сами отварные сосиски в руках начальника. Только двое ничего не делавших охранников, бывших, наверное, тоже голодными под конец дня, переместили взгляды на то, что держал Институтов на весу все нетерпеливей, – и, не выдержав ноши, тот заботливо положил сосиски на чистый свободный угол замершего с недоделанным гробом верстака.
В сарае остался слышен только шумок работы. Институтов прогуливался вдоль готовых изделий, понимающе осматривая зияющие в них без особого смысла пустоты. От его взгляда, конечно, не укрылся сидящий на табуретке в углу сарая полный молчания тщедушный бесполезный старик. Начмед никак не мог подумать, что тот сидел и молчал без особого смысла, а потому не преминул с ним великодушно заговорить: «А вы, уважаемый, почему не работаете вместе со всеми?» Тот, что звался Амадеем Домиановичем, немедленно заявил из угла: «Гадость». Институтов переменился в лице: «То есть как это так, голубчик, позвольте спросить?» – «Позор», – аукнулось невозмутимо в углу. «Ну это уже слишком, товарищ, вы что себе позволяете!» В ответ бесповоротно-громко прозвучало: «Холуй!» Начмед надрывно позвал: «Охрана, заткните рот этому заключенному!» Взгляды охранников соскочили с верстака, где покоились казавшиеся бесхозными две сосиски, – но двое азиатов угрюмо не постигали звучавших все это время слов.
«Это мой работник такой, мы с ним на пару… Я делаю, а он за качеством глядит. С кем-то всегда ведь легче! Идите проветритесь, гражданин начальник», – сочувственно пожелал гробовых дел мастер.
Институтов неестественно благоразумно, будто цирковая лошадь на поклоне, несколько раз боднул головой пустоту и подался задом на двор, но вдруг подпрыгнул и вскрикнул, как если бы погибал, тыча пальцем в пол перед собой, где шевельнулась стружка, под которой пряталось что-то живое: «Запаять! Запаять! Ну запаяйте же их кто-нибудь!» Все застыли, скованные этим криком. Но не обнаруживали кругом ничего страшного или хоть нового. Бледнее покойника, начмед немощно таращил глаза и, как рыба, уже беззвучно глотал воздух жадным ртом. «Это он мышей до смерти боится», – ухмыльнулся Пал Палыч.
Работа была готова. Начмед скрывался в машине и ни в какую не хотел вылезать наружу, принимать у мастерового свой же заказ. Пал Палыч подогнал санитарную машину к порогу сарая. Одного его недовольного взгляда хватило, чтоб привлечь на помощь и болтавшихся без дела охранников.
Перед тем как всем взяться за смертный груз, мастеровой своим личным молчанием установил тишину и обратился заискивающе к Пал Палычу: «Скажи уж чего-то на прощание. Душа просит, скажи». – «А для чего говорить, старик?.. Поехали». – «Ох, вы торопыги вечные… Амадей Домианович! Скажи хоть ты, облагородь эту смертушку своим великим умом». – «Позор!» – каркнул почему-то обиженный старик. И тогда сам гробовых дел мастер негромко, расстроенно произнес: «Прощай, страна огромная, несчастный человек».
Долгие проводы
У станции «Караганда-сортировочная», за глухой стеной железнодорожных складов, своей участи дожидалась похоронная команда: пожилой простодушный прапорщик и молодой, из тихонь, солдат. Место встречи давным-давно затопили сумерки. Было холодно и голодно, как в плену. За шиворотом, будто вошки, копошились кусачие страхи. Чувство неизвестности сроднило чужих разновозрастных мужчин, а издали, да еще и в темноте, могло показаться, что это снюхались два бродячих пса уродской какой-то породы: роста человеческого, бесхвостые, в серых долгополых шкурах, с котомками горбов за спиной. Молодой еще служил кому-то. С готовностью застыл и дожидался по стойке «смирно». Или за неимением другого хозяина старался так пригодиться старшему в их компании, которому внимал, послушный как сынок, когда тот хлопотливо рыскал в пределах двух-трех шагов – юлил по сторонам, – временами обмирая, как будто услышал клич.
«Иван Петрович, а какая она, Москва?» – «В Москве всё есть – вот она какая. Ты бананы видел когда-нибудь? То-то, где там, а в Москве они есть. Подумаешь, на деревьях растут… Как в ней люди живут, не понимаю, ведь всё уже есть, прямо делать нечего, только оклад знай себе получай и ходи отоваривайся». – «Иван Петрович, а мы долго будем в Москве?» – «Сколько вытерпим, лимитов у нас по всем статьям маловато. На похоронах – это день-другой, хоронят больно быстро. Еще у родственников погостим – так повезло, что на этот счет с одним из них договорился. Хорошо, если кормить станут, это не знаю. Если деньжат и провизию протянем, недельку поживем. Воздуха в легкие наберем, прикинемся, что с обратными билетами был дефицит. Взгреют, конечно, за каждый лишний денек, будь готов!» – «Иван Петрович, а я что буду делать в Москве?» – «Твое дело маленькое, куда я, туда и ты. И мое дело маленькое, ничего такого делать не будем, кроме команды. Но с умом оставайся своим, торопись и не спеши, а то потом скажут… Всегда найдут, что сказать, станешь крайним, и попала вся жизнь под колеса. В серединке, серединке нужно идти, она, как у Христа за пазухой. Это дураки пусть делают что хотят, а мы будем что скажут».
Светлой туманной углубиной в небе виднелся лунный зев, голодно разинутый в сторону нескольких мелких звездочек, что болтались наживкой, казалось, подколотые на жала рыболовных крючков. Но вдруг чудилось во всей ночи что-то утробное, как если бы проглоченное. Только у строений с пустыми черными оконцами, что были покинуты к этому позднему часу, остались округлые необитаемые островки света, на каждом из которых голенькой высотной пальмой торчал фонарный столб с одним-единственным раскаленным добела орехом на самой верхушке. Проглоченные мглой окрестности поминутно оглашали животные звуки, африканские рыки да стоны, будто кругом бродили дикие голодные звери, что были рады и сами теперь кого-нибудь проглотить. Это до жути делался слышным ночной жор товарной станции – многотоннажной ее утробы, переваривающей в себе все то, что приходило поминутно в движение нечеловеческой силой механизмов по воле управляющих этой силой людей. Близко не было вокзала, вокзальной площади – лишь тюремные стены камер хранения, запертые безлюдные склады, бетонные туши тягловых электровозных депо, пропахших горючим потом соляры.
Неприкаянную парочку высветил в темноте дальний свет фар. Дядька с пареньком позорно застыли у стены, как если бы их ограбили и раздели, а две их безголовые тени вздыбились и шарахнулись кошками в темень. Из санитарной машины, как из часов с кукушкой, вытряхнулся наружу человек – в нем узнали начальника медицинской части. Он вскрикнул заполошно: «Товарищи, время не ждет! Мы будем указывать путь! Следуйте за мной!» И упорхнул. Машина тронулась по ухабам каменистого пустыря. Служивые бродягами трусили за нею следом, пока не пришлось что было сил бежать.
При въезде на бетонный пандус – не крутую, но испещренную выбоинами горку – усталая санитарная колымага замялась и бегущие за ней послушливые мужички проскочили скороходом вперед. Вся спрятанная жестяным протяжным козырьком, откуда глядели как бы исподлобья замки-глазища угрюмых одинаковых складских ангаров, платформа сортировочной станции казалась далекой и непроглядной. У начала платформы грузилась арестантская сцепка из дощатых мукомольных вагонов: в полной тиши с десяток молчаливых грузчиков выносили да вносили на своих плечах кашлявшие пылюкой мешки. Навьюченные мешками, они так же молча расступились, пуская в освободившийся проход постороннюю процессию, и выносливо ждали, глядя, как от строгой гробовидной машины, похожей на милицейскую, бежали двое задыхающихся служивых, а карательного коричневато-зеленого окраса человековозка ехала и ехала в нескольких метрах от них. «Дезертиров ловят…» – повздыхали мужики и взялись со спокойной совестью за работу.
Прапорщик бежал впереди санитарной машины, погоняя солдатика. Процессия промахнула следующий грузившийся у платформы вагон. Паренек, а за ним и дядька, бежали так безоглядно, боясь попасть под колеса, что стоило машине затормозить у искомого склада, как они стремительно исчезли. Дядьке еще долго слышались за спиной окрики «к той… к той…», но бежал от них, думая, что гонят куда-то дальше – а это начмед напрасно орал вослед убегающей похоронной команде: «Стой! Стой!» Бегущие скрылись в темноте, откуда к Институтову возвратилось лишь удивленное эхо его же собственных воплей. Сцепка из двух вагонов, почтового и багажного, уже стояла у платформы. Вагоны будто дремали. Маневровый, что вытянул их на погрузку и надышал горячкой своих трудов, накропил горючего пота – ушел за очередной работой, но должен был возвратиться: отчалить с этими же вагонами от складской платформы, примкнуть их к пассажирскому составу дальнего следования, а поезд – подать на путь отправления.
«В конце концов это немыслимо… – застонал начмед, хлопая немощно ногами о гулкую платформу как в ладоши. – Бегите за ними… Верните их… Вперед, вперед!»
Начмеда послушался Холмогоров – и отправился дальше по платформе. Он исчез так быстро, что Институтов пугливо вздрогнул, ощущая себя в окружении всесильной темноты. «Иди ты. Сейчас же, за ним!» – пихнул он в темноту поскорее Пал Палыча и, когда черная ее толща поглотила последнего человека, которым мог бы еще командовать, остался совершенно один.
«Я хочу видеть своего сына», – тут же услышал покинутый всеми Институтов за своей спиной. Он в ужасе обернулся. Темнота исторгла маленькую мрачную фигурку, при портфеле и в шляпе, как иногда официально заявляются к своим детям отставленные их матерями мужчины. «Что вам здесь надо? Это слежка? Провокация? Да я милицию позову!» – пискнул начмед. «Мой сын не может заговорить, но у Геннадия есть я, его отец. Я приехал в этот город за правдой. Я инженер-атомщик, строитель Обнинской атомной станции. У меня трудового стажа сорок пять лет. Я участвовал в ликвидации…» – «Чернобыльской аварии, ха-ха! – судорожно развеселился Институтов, чтоб только скорее заткнуть маленькому человеку рот. – Ну как же, у нас ведь теперь что ни бомж, то ликвидатор чего-нибудь такого. И вы тоже пострадали во имя человечества? Гасили атомный пожар? Облучило, гляжу, основательно, у плаща и рубашонки лучевая болезнь. Ну вот что… Вы безобразно пьяны. Нет, вы больной, голубчик, психический. Прекратите шантаж и убирайтесь отсюда или отправлю в психушку!» Голос маленького человека в шляпе задрожал, однако не сдался: «Зовите работников милиции. Я требую предъявить тело моего сына!»
Институтов попятился, но высокомерно усмехнулся: «Это бред. Это чистой воды шизофрения на почве радиации, спиртного и огромного вашего отцовского горя, конечно. Я был готов вам помочь как отцу. Предлагал устроить в гостиницу, снабдить бесплатным обратным билетом. Я в конце концов скорбел вместе с вами, когда вы два дня подряд ходили ко мне в кабинет и злобно мешали исполнять служебные обязанности, но такое, такое! Скажите на милость, кого и как от вас прятали? Как только случилось, так сразу же телеграфировали это скорбное известие. Здесь и сейчас я не имею права выдавать вам на руки даже свидетельство о смерти, но прибудет груз в эту вашу Москву – всё получите от наших сопровождающих, не сомневайтесь. Тело от вас скрывают? Да как это скрываем, если в лучшем виде для похорон сами же отправляем! Святых у нас нет, а холодильных установок для каждого трупа тем более. Мертвое тело в медицинском смысле представляет собой скоропортящийся продукт. Ему ехать и ехать до места захоронения, и надо соблюдать, знаете ли, элементарную гигиену, а цинковая составляющая гроба – это вам, знаете ли, не проходной двор. Какие еще претензии? Ах, вам же виноватых подавай… Просто так не можете, без дешевой шумихи? Хотите какой-то остросюжетный детектив… А вам чтобы главную роль…» – «Я хочу узнать правду о гибели своего сына», – откликнулся глухо непрошеный отец. «Только давайте без крокодиловых слез, таковы уж мои представления об объективности. Хотите знать правду? Вы хорошо подумали? Вы этого очень хотите? Ну раз вы так нравственно страдаете, я нарушу порядок… Голубчик, ваш сын был убит самим собой… Куда еще копать? Глубже некуда, если докопаться хотели до правды. Да, да, ну что глаза таращите? Вот она, правда».
Обрушилось молчание. Институтов смиренно дожидался, что приступит к утешению наконец-то раздавленного горем отца. Но тот выполз из-под руин и заныл, не вытерпливая больше боли: «Геннадий должен был жить!» – «Ну, знаете ли, вы бы это ему и сказали, когда он преступно овладел оружием начальника караула, и неизвестно еще, что было в его планах, умирать или убивать. – Начмеду захотелось исколоть словечками этого бесчувственного зловредного человека. – Инженер, да еще атомщик, а рассуждаете как юродивый. Вы иначе рассуждайте, мыслите шире, как человек науки… Вам нужны факты? Пища для ума? Ваш сын скончался по собственному желанию. То, что мы не сделали из этого шумихи, доказывает ваше право на материальную помощь и сочувствие. Но для вашего сына такие похороны устраивают, дают вам также право на пенсию, а вы оскорбляете. Да, обманщики, вписали, что погиб при исполнении, не из жалости к вам, конечно, а чтобы не запятнать… ну вот. И другие факты почему-то не оформляем, всё хотели по-хорошему с вами, без детективов. Виноватых найти желаете, так не совершайте ошибочку, гражданин, а то доищитесь, что ничего вам не должны и что сынок ваш является отбросом общества. От этого лучше вам, что ли, будет?» – «Я инженер-атомщик…» – «Знаю, знаю… А гробик сынка родного вскрывать – это очень гигиенично? Душу вон – и до победного конца потрошить, потрошить?! Да вскрывайте! Устанавливайте! Потрошите! И живи потом со своей правдочкой, пока заживо не сгниешь, мучайся… Давай разрешение от СЭС на эту гнусную антигигиеничную процедуру или освободи площадку для работ. Иди отсюда, пьяный скверный дурак! Сына не позорь, не пачкай под конец биографию, хоть куда уж там… Ну роди, что ли, пока не поздно другого, новенького. Люби его, нежь и холь, Геной назови, еще одну атомную станцию где-нибудь построишь, авось пронесет. А здесь и сейчас не пронесло – значит, такой получился гороскоп. Ты не понял еще? Не понял?! Ты не в тот день родился, так чего же ты ноешь? Каких виноватых ищешь? Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил… Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье…»
«Милиция!» – раздался в темноте истошный крик. Маленький человек в шляпе попятился куда-то слепо, ткнулся в стену ангара и по ней убито сполз почти до земли. «Ми-ли-ция! – вдруг нараспев тоже позвал начальник медицинской части. – А где милиция, которая тебя бережет? Ее, голубчик, нет». Маленькая фигурка вжалась в стену и провисла, как будто подвешенная на ней же кренделем. «Отец Мухина, встаньте, хватит приседать! – брезгливо произнес начмед. – Как говорится, финита ля комедия. Это вы со своими собутыльниками впадайте в подобную истерику. Пьянство не украшает мужчину. Вам нужно меньше пить. Не пейте, если не умеете. А жена ваша, мать Мухина, знает вообще-то о смерти сына? Что-то не пойму… Не поехала с вами, а вы такой, по всему видать, сильно пьющий. Она, что ли, тоже пьющая? А то ищи вас там под забором… Но знайте, никто искать не станет. Похороним, если что, и без вас». Институтов давненько не позволял себе такого блаженства. Он все и произнес лишь для того, чтобы доставить маленькому человеку страдания в самом невыносимом виде. Даже не заставить еще и еще страдать, а уничтожить этой болью, извлекаемой из собственных же его души и мозгов, как ударами электрошока. «Больше вообще не буду им обезболивать…» – пронеслось в уме зубодера.
Вагоны стояли, склад безмолвствовал, подчиненные плутали. В этой разрухе начальник медицинской части несколько раз кряду решительно стукнул в складские ворота, накричал на багажный вагон и заявил уже в аморфную толщу мрака: «Сколько я могу ждать? Так работать нельзя. Надо иметь сознательность, товарищи, вы же все-таки рабочий класс».
В ответ из тамбура багажного вагона высунулась немытая голова: «А, и здесь ты завелся, гад-демократ… Ну давай, кричи громче, митингуй! Не успели вагон подать, сразу плохо тебе стало. Невтерпеж, всем недоволен, совесть отдельную заимел. А какая красота была, ого-го, одно удовольствие жить и ехать. За что красоту разрушил, гадюка? Тошно мне в твоем обществе. Иди сам вкалывай. Накось, в задницу меня поцелуй…» – «Ааа!.. – закричал Институтов. – Молчать! Смирно! Нет уж, будешь работать. Вы у меня узнаете, что такое работа… Будете в камне, в камне высекать и гору, гору громоздить, мерзавцы, из собственного дерьма!» Служащего багажного вагона как ошпарило. Он хлопотливо высунулся из тамбура на платформу уже всем туловищем и резво по-бабьи заголосил: «Ну ты это зачем, хозяин, да кто тебе поперек? Тебя хоть кто пальцем? Ой, гадюка… Ой, господи… Ну ни путя никакого, ни жизни вообще не стало… Иду, иду!»
Издали истошный железный визг разомкнутые затворы вагона, точно рвали на куски живое. Раскричался хозяйчиком проводник. Послышались, наплывая, голоса. Толпой нахлынули грузчики. В их гуще барахтался толстый кладовщик. Залязгали замки, дыхнуло жадностью из ангара. «Эх!», «Ух!», «Ах!» – бурлили горячо их, работяг, разговорцы, вскипая тут же на мелочных страстях. Когда багажный грузился, почтовый все еще пусто глазел на платформу своими слепенькими, в бельмах решеток окошками. Вышли на воздух по-домашнему одетые в спортивные костюмы люди – это были фельдъегеря – и, похожие однообразием на солдат, стали важно и скучно прохаживаться парочкой у своего вагона, охраняя какую-то тайну.
Вдруг все пропавшие высыпали из мрака на платформу – а рабочие участливо пялились на горстку измотанных людей в армейской форме, что пробегали на их глазах не в первый раз. «Уууу…» – задохнулся Институтов, будто и сам долго где-то бегал. После вновь ощутил блаженство, когда стоял в позе надзирателя и даже никого не погонял. А четверо людишек тягали враскорячку домовину то взвешивать, то оформлять, то паковать, превращая цинковый саркофаг в обыкновенную тару.
«Здравствуй, Альберт Геннадьевич!» – воскликнул простодушный прапорщик. И был рад, что обратил на себя внимание, но тут же умолк, не зная, что еще сказать.
Навстречу дядьке, оживая, шагнул со стороны, казалось, невидимый до сих пор человек. «Отец Мухина, встаньте на место!» – раздался немедленно приказ. И маленький человек в шляпе отрешенно отступил назад. Подчинился.
Дядька смутился и явно не ожидал, что попадет впросак. Институтов настиг его и зашипел, уже глядя глаза в глаза: «Как это все понимать, голубчик?» – «Товарищ начмед, честное слово, я и сам не знаю, как это все понимать, – наспех повинился дядька. – Я так думаю, наверное, познакомился с Альбертом Геннадьевичем сегодня утром, что же в этом непонятного, так и надо понимать». – «Да ты какое право имел знакомиться? Он как здесь вообще оказался? Так это ты, голубчик, подстроил?» – завелся Институтов. «Товарищ начмед, да я сам не знаю, как оказался, ну вот вам крест! Познакомились мы прямо сегодня утром, когда Альберт Геннадьевич, если виноват, то извиняюсь, стоял, а я-то как раз мимо с рядовым проходил. Ему никто сказать не мог, когда и где отправка двухсотого будет, так он прямо ко мне подошел и спросил. Наверное, так и оказался он здесь. А что он и есть отец, это я потом узнал. Если б сразу знал, да разве бы проронил хоть словечко? Что я, правилов, что ли, не знаю? Не в первый раз…» – «Да замолчи ты! Молчи, понял, понял? Запомни одно, только одно: с этой минуты ты держишь язык за зубами, молчишь как рыба. До Москвы близко к нему не подходи. Если сам в поезде привяжется, на вопросы не отвечай. Молчи – вот твоя главная задача».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.