Текст книги "Дневник больничного охранника"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Женщина пахла мылом, что было отвратительно – дух стерильности, прущий из человека, – хотя ведь запах, по идее, самый что ни на есть связанный с чистотой, рожденный ее культом.
Старик недовольный: «У нас в госпитале, в третьем, там порядок был, там бахилы давали!» Философия: если что-то давали – значит, был в стране порядок!
Повариха одарила нас медовыми пышущими яблочками. Мне с килограмм и санитарке столько же, высыпала в подол халата, сколько взлезло. Одарила со слезами, впихивала чуть не силком. Эту сердечную женщину обвинили, что она ворует – сумками тащит. Что правда, все они там тащат, от заведующей до последней пьяни чернорабочего. Но эта вот обиделась, не могла такого обвинения осознать, начала терзаться: «Я воровка?!» – со слезами в глазах, и давай всех одаривать теми яблочками, которые не иначе как для себя припрятывала, откладывала в ведро, то есть воровала. «Вот, берите, родненькие, сколько хотите, ешьте на здоровье, ешьте!» Порыв самый женский, самый искренний, самый русский – отдавать ворованное, но без сожаления, именно как свое, отчего-то уже и не ворованное, а кровное.
Покойник по фамилии Долгих; на трупе накалякали зеленкой – год рождения и даже анамнез. В общем, мужик тридцати пяти лет, скончался от запоя. Но тут являются мне его неживые глыбистые ступни, на которых поверху две татуировки из слов:
КАК МАЛО ПРОЙДЕНО ДОРОГ
КАК МНОГО СДЕЛАНО ОШИБОК
Ноги связаны бинтом, так что читаются строфы не раздельно, а слитно. Я увидел – и он навечно остался в моей памяти, как и эти строки.
«Дам ему, он поест, подходит: “Гав-гав-гав!” Это он спасибо говорит, и повторяет: “Гав-гав-гав!”» Эта старуха – гардеробщица, что, как-то отвратительно чавкая, жевала конфетки весь день, так что я ее возненавидел. Кажется, Ирина Михайловна ее звать. Выпросила она у поварских куриных косточек, что попали в отходы с обеда. Держит в руках этот пакетик, этот кулечек с костями, и отчего-то затевает разговор про Тимошу, про свою собачку, которой якобы и отнесет эти косточки – которую хочет даже не столько накормить, сколько осчастливить, что ли, обрадовать. Но в рассказе этом есть какая-то слащавость, напыщенность отчего так и кажется, что старуха лжет. Подлинно же то, что, описывая, как возблагодарит ее Тимоша, Ирина Михайловна, вся маленькая, седенькая, глуповатая, вдруг отчего-то начинает походить на эдакую собачку. Таков ее Тимоша, она становится вдруг как его портрет, точно юлящая, вся благодарная куриной косточке, и собачка живет не в дому, а где-то в ее душе.
Бунт лифтеров. Беспомощный и жалкий со стороны. Их кооператив – названьице уморительное, «Будь готов!» – обдуривает в зарплате своих работников, то есть стариков. Бунтуют на словах, только ради того, чтобы внешне достоинство сохранить и, подспудно, чтобы с недоплатой и начальственным произволом не иначе как смириться. «Надо жаловаться в Мослифт!» Господи, никакого Мослифта в этой стране уже нету. Есть тысячи кооперативов по обслуживанью, гардеробных и лифтерских. Есть миллионы оставшихся без средств к существованию и готовых на любую работу стариков, которых и нанимают эти конторки, закрывая глаза на их нездоровье и, конечно, пьянство, но и обдуривая, вычитая из их зарплат, так сказать, наказывая исключительно рублем. Подумал… Россия так велика, что бунт в ней смысл имеет только близко с властью, а на Камчатке, скажем, где каждую зиму замерзают без отопления, электричества, у людей и мысль не приходит восстать против такого порядка вещей: все терпят, потому как Москва для них и власть эта – почти что загробный мир. В этом и заключается природа хваленого русского долготерпения… Могут ли живые восстать против мертвых? Чувство мщения оказывается беспредельно далеко от тех, к кому может быть применима эта месть.
Парализованная бабка с воспалением легких в палате астматиков. Те сразу начинают задыхаться от одной мысли, что бабка будет писаться в утку, а того хуже – под себя, и в палате заведется вонь. Сжиться им невозможно. Понятно, что и астматики, и бабка, приносящая неожиданно такое мученье соседкам, будут физически и морально невыносимо страдать. Но другого свободного места в отделении нет. Потрясло, что через силу многие из этих женщин все же принялись за бабкой ухаживать: инстинкт выживания вдруг был поборот состраданием – явился у этих женщин в общей массе порыв не выселить старуху, а хоть чем-то облегчить ее муки, помочь.
Женщина с обморожением стоп. Приличного вида, хоть, может, и пьет, иначе не понять, как умудрилась обморозиться. Ее не приняли в больницу и отослали в травмпункт, что находится через улицу. Ей надо было спуститься с обледеневшего пандуса и т. д. Дорога по льду, без пешеходных переходов, а у нее костыли. В общем, я свез ее на каталке, хоть мне было велено ее просто поскорей выпроводить. Даже когда она попросила у меня воды и я принес, это вызвало у медперсонала раздражение, будто я им осмелился перечить. Женщина мне прошептала неловко: дескать, спасибо, родненький, – как старуха, хоть на деле ей лет тридцать, чуть старше меня. Просто некому было ей помочь.
Снова в больнице вор в законе на излечении. Наркоман, пытается слезть с иглы – и его взял сюда наш профессор. Один раз в день он все-таки ширяется. Причаливает «кадиллак» с его дозой, он скрывается в нем – и катается даже не по Москве, а вокруг больницы, так безопасней. Живет как на острове необитаемом, так вот оторвался от жизни. Ему кругом прислуживают, но это отдельный разговор. Я же все пытался вычленить из этого вальяжного, расслабленного, уморенного пожилого старика того зека, каким был всегда, хоть живет в роскоши и расхаживает с телефоном сотовым, будто всякая минута его времени стоит немалых денег. Это не то что у простых смертных – жизнь копейка. Тут физически почти ощутимо, что жизнь его стоит немало – и все кругом охраняют его тело, его здоровье, его время, что стоит еще и добавочных денег. Он вызывающе щедро расплачивается со всеми, за каждую услугу, которую ему оказывают, то есть которую сам просит оказать. Спросил, который час, и когда ты ему ответил, что без пяти двенадцать, он кидает не глядя тебе купюры. Но попробуй не взять! Попробуй не исполнить эту его прихоть! А как принесли ему молоденькие банкиры гроздь винограда в хрустальной колбочке… Зрелище! Под него поначалу освободили целую палату… Но ему стало скучно. Захотелось, чтобы кто-то еще там лежал, – а все койки были бы заняты. Загрузили простыми мужиками, язвенниками. Он кайфовал – может, это ему камеру напоминало. И вот – наконец-то полная, а не один отбывает срок. Но и решил их жизнь в сказку превратить… Общак! Что ему, то и его братьям… Жратва, права, развлечения – всё. Только проституток не завозили. Но мужики быстро начали выздоравливать – и разбежались. Палата опустела.
Привезли бабку с улицы – остановка сердца. Начали реанимировать, искусственное дыханье делать и т. д. Качать ей сердце отчего-то поставили охранника, и тот, взявшись качать, сломал ей ребро: вдруг что-то хрустнуло под его руками в грудине. Бабку так и не откачали, померла. Потому, верно, и насчет ребра сломанного особого шуму не было – травмы не установили. Но когда старшая пересказывала эту историю нашим девкам со смешком, то одна санитарочка охнула: «Он же садист!» Старшая спохватилась – да он целый час надрывался, откачивал, спасал! А санитарочка свое: «Садист, садист он, он же их ненавидит, стариков!» Сам он испугался, он вообще исподволь труслив, – и дней несколько ходил смущенный, притихший. Взял отгулов – и опять появился на работе где-то через неделю.
Беднющая бабка. Вздумав обогатиться, продала за двадцать миллионов квартиру. Где собиралась она после этого жить – одному богу ведомо. С деньгами ее не обманули, но осталась без угла. Три месяца пролежала у нас в больнице. Дохлая, чуть дышит, на костылях – спроваживали ее на улицу. Может, продажа квартиры была у нее своего рода сумасшествием. Но и не такое уж это, с другой стороны, сумасшествие. Родни у нее никакой нет – иначе бы, конечно, позарились. Стало быть, чем дохнуть да пухнуть на пенсию одной в квартире, отчего бы не отчаяться – и квартиру продать. Ведь с деньгами и больше возможностей выжить, чем с квартирой. Но старуха после купли-продажи больше ни на что не оказалась способной. Деньги-то оказались как бездомные. Говорила, что ее надо свезти к какой-то подруге, где она и будет жить, но адрес запамятовала – и плакала. И у этой помешавшейся, древней, нищей, бездомной, советского времени старухи где-то в сберкассе лежат на счету двадцать миллионов. То, что она не врет, доказывала ее сберкнижка, которую показывала врачам, думая, наверно, что отношение к ней станет уважительней и лечить будут лучше. До смерти не верила людям, всех проклинала, чуть поглядишь на нее, а доверяла только одному молоденькому доктору, который делал ей операцию, но доверие это ничем положительно не разрешилось. Деньги сделали комком жадности, недоверия, лишили даже памяти.
С виду жалкенький, щелкунчик, как топором вырубили. Сутуловат, что-то солдатски-выносливое в приземистой поджарой фигуре. Обут в побитые землистые сапоги, с надрезанным и вывернутым голенищем. В грязные, темные, но не рваные джинсы. В пальто старенькое, крепенькое, как шинелька. Если бы зарос щетиной, с ходу решишь, что бродяга. Трогательным в нем было сочетание душевной крепости, какого-то даже мужества, как если бы человек никак не хотел мириться с тем, что он – падший. Тем способом не мирился, что оставался человеком, поведения держался человеческого. В больнице появился часов в семь утра. Говорил, что ночью сделали ему операцию и велели явиться утром на перевязку. Его отослали к девяти. Он подчинился и поплелся ждать во двор назначенного часа. В девять опять явился, заметно уже хромал, болела нога. Сидел никому не нужный, терпел, все от него открещивались. Уважительно просил сигаретку. Ходил курить, как заговоренный, в наш засранный туалет – в место уж совсем неприличное, но курил он в туалете, потому что ведь обычно и должно в туалете курить. Дотерпел часа три, тогда наконец спустился врач и сделал ему перевязку. Но просил он, чтоб его госпитализировали, потому что очень разболелась нога. Дежурный хирург его принять отказался, но даже отказом не удостоили его сразу, а заставили ждать под дверью этого отказа-то еще три часа. Он горячо жаловался окружающим и возмущался, что выглядело и звучало щемяще, потому как и жаловаться не было ему нужды – было видно, что он не ходок и к состраданью взывал весь его вид измученного болью человека. Но кругом, особенно наши, видели в нем отбросы, бродягу и то, что он еще что-то смел требовать и возмущаться, родило в наших злость. Его тем крепче и злее перестали замечать. Кто-то дал ему палочку из сердобольности, какая-то старушка. Все это время он ничего не ел, и было видно, что его мучает голод не за этот только день. Видя, что я пью кофе, он пожелал мне уважительно приятного аппетита, и только потом что-то спросил. Я все отвечал ему, сколько теперь времени. Когда ему отказали, он долго не мог уйти и переживал, что надо отдать палочку. Когда я сказал, что пускай он уходит с палочкой, ведь иначе и не сможет идти – я же видел, как ходил он с утра по стенке, – то он горячо выговорил мне, что он не такой человек; что палочку ему доверили на время и он не может обмануть доверия доброго человека, оказаться вором в его глазах. Потом как-то незаметно исчез, и мне стало на душе легче, хоть и горько было думать, куда он такой пойдет. В конце дня, когда сменялся, я увидел в уголке регистратуры эту палочку, где он ее оставил хозяйке, которой в приемном так и не отыскалось, да никто и не стал искать. Палочка была – большая, толстая, с зеленой еще корой, простая ветка, содранная с какого-то дерева, так что было видно по пучку свежих щепок, как ее выкручивали да выдирали. И палку тетя Света, санитарка наша, выкинула, когда ходила вытряхивать под конец дня мусорное ведро из регистратуры.
Охранник новый, живет в Долгопрудном, братья старшие его ушли в бандиты, их постреляли – и он, младшенький, теперь спасается, нашел работенку попроще… Сон мне свой пересказывал… Говорит, что снился ему город, где сплошная неразбериха и хаос, будто бомба взорвалась ядерная. Все горит, люди мечутся. Я спросил у него – а что он делал сам в этом сне, – и сознался, что хотелось ему «крутую тачку», во сне-то, и он вытряхнул какого-то мужика из машины, отнял у него машину, и еще вспомнил, что вроде как дал ему чем-то по голове, обломком трубы. То есть убил.
Личный шофер профессора-пульмонолога, практикующего в нашей больнице. Рассказывал, как отдохнул от трудов праведных – снял молоденькую проститутку где-то «на точке» – «почти целочку». То есть ебал почти свою дочь. Отец семейства, очень печется о сыне, которого спасает, не жалея денег, от армии, холит, нежит и гордится, что тот гнушается гулять даже «с курящими девушками». Изредка по-отцовски заботливо подкладывает ему на видное место какую-нибудь порнуху. Сам смотрит с женой отдельно, а сынку подкладывает, «чтобы пацан не рос пентюхом, развивался». Вот такой образцовый семьянин и законопослушный гражданин, на которых держаться должна вроде как новая Россия. Вместо воровского «умри ты сегодня, я завтра» вполне обывательское: умри ты сегодня, умирай ты и завтра, а мне пусть будет всегда хорошо… Все гнусное сделал, испражнился, но в сортире. Жопу вытер, воду спустил, дверку закрыл – и все, и хорошо на душе. Ничего ему не нужно другого, ему такой-то сортирный покой и нужен. Поглядеть если, то так Россия теперь и обустраивается – как большой платный, «деньги ж свои плочены», сортир. Ну, ничего, свое-то говно и утопит, дай срок. А своего профессора, на всю страну известного, называет со знанием дела «полным мудаком». Слуги почему-то всегда считают себя умнее своих хозяев.
Человек, который ходит и всех просит: «Пожалуйста, помолитесь обо мне» – и ничего больше не говорит.
Апрель – декабрь 1996
В комнате отдыха сидели пили чай. На столе – объедки, банка общественного сахара и распатроненная чайная упаковка… Народ чаевничал ушлый – кажется, не санитарки с охранниками, а разбойники. Уперлись в кружки, молчат. Вдруг кто-то вскрикнул: «Гляди, муравей чаинку тащит! Уворовывает, падла, хозяйское добро!» И тут все стали сопереживать, углядели в муравье самих себя, потому что в больнице только ленивый не попользуется. «Ух, потащил, тяжело, тяжело как бревно!» – «Ну куда тыкается, за ним же не гонются». Что интересно, никому в голову не пришло хотя бы смести со стола – вот таракашек, если вылезали из-за батарей и паслись, давили и сметали нещадно. А тут ведь свой, муравей: такой как и все, работяга.
Телефонист – молодой, но обстоятельный парень. В общем, телефонный мастер. О чем хочешь говорит лишь всерьез. Глядел очень сосредоточенно на мои новые ботинки. Я ему говорю: «Что глядишь, нравятся, что ли?» Он: «Я еще не сказал, что нравятся. За сколько купил?» – «Ну, за двести сорок тысяч…» – «Согласен. Хорошие ботинки». Много рассуждал о поломках в аппаратуре. Говорит, если что поломалось – ищи первым делом в приборе грязь. Все от нее, от грязи, от пыли – все неисправности. У нас в особенности, жалуется, потому нет порядка нигде: чистоты. Жаловался, что сменщики не убирают за собой даже на рабочем месте. Наши ему говорят: так напиши на них докладную, пусть штрафанут, сразу за ум возьмутся. Он обиделся: у них так не принято друг на друга докладывать, словом он их вразумляет. А наши не верят – как же словом, глотки не хватит орать. А он опять же всерьез отвечает, что это смотря как орать: понимают. «Они же люди. С каждым можно найти общий язык».
Медсестра рассказывала про брата. Женился, развелся через семь месяцев, как дочка у него родилась, – и теперь опять женится, скоро новая свадьба. Живут в поселковом Домодедове. Бывшая жена с ребенком – напротив дом. Такая у них жизнь будет, под носом друг у дружки. Братец ни с кем не считается. После развода въехал, вселился к ним, к сестре с матерью: мужик, хозяин. Но когда надо было забрать мать из больницы и сестра просила у него денег на такси, то пожалел, не дал ни копейки, хотя не бедствует, заработок хороший. Она поясняет: «Вот такой он у нас хозяйственный вырос, Гриша».
Наглые и сытые на рожу оперативники из ФСБ проводили перед первомайскими инструктаж, на случай, если захватят больницу в праздники чеченские террористы. Обязали их – вот и ходят, проверяют готовность… Говорят: а вас убьют первыми, вы охранники, так что срывайте форму и падайте на пол, лучше сразу притворяйтесь мертвыми. Но наши тоже разбирать не будут, так что не высовывайтесь, ждите, когда дадут команду вставать.
Прибыло пополнение. Поставили со мной в одной смену. Петров. Представился, попросив сигарету, сказал, что майор и в прошлом летчик. Я спросил, зачем ему эта работенка… Ответил, что пенсии военной вполне хватает, но хотел бы еще принести пользу обществу. Сразу же сообщил, что жена – учительница английского. Двое детей у него, девочки, образцовая вроде бы семья. Но к вечеру бабы наши жаловались, что ко всем приставал, лез с ухаживаньями, предлагая «войти с ним в связь»… Ближе к ночи совсем он распалился. Казалось, наверное, что попал прямо к бабам в рай. Налили ему винца – прокис тут же до слез… Говорил, что мужчина настоящий должен жить в одиночестве и пускать к себе женщин только тогда, когда захочет этого сам. Плакался, что на деньги, которые потратил в течение жизни на жену, получая от нее бесконечные претензии, мог вые…ть давно всех понравившихся ему баб. Очень уважительно высказывался о свободной продажной любви – и вообще о перестройке. Уморительно считает, что пошел в жизни не по своему пути, а должен был стать бандитом – якобы к этому у него все задатки. Говорил мечтательно о своей кровожадности, и когда кто-то из санитарок привел пример со свиньей, что забивали в деревне свинью – а мужик-убойщик пил горячую кровь, он схватился за этот случай и стал говорить, что и он бы смог пить таким вот образом кровь… Замечательный тип хорошего человека, который, когда выпьет, становится дураком.
Мужик с влажной гангреной… С ним жена, сын, а потом еще подъехал старший. Ему сказали, что ногу надо ампутировать, – а он отказался. По виду вполне приличный – но если довел себя до такого состояния, то сам. Он из тех, кто боится что-то делать, пугается своей болезни… Отправились они из больницы восвояси, потому что не смогли убедить врачей «просто его полечить». Мать плаксива, растерянна, никакого мужества в ней нет. Младшенький очень трепетный – и она его тиранила, а он только подчинялся. Старший же приехал на своей машине, сразу стал командовать, покрикивать, начал «все улаживать» с врачами, хотя в конце концов и ему это не удалось. Отец такой же плаксивый, будто гангреной-то изнеженный… Но тоже покрикивал, распоряжался гнойной ногой: как взять, куда переложить, как замотать. Когда сделали ему перевязку из снисхождения, то жаловался, что плохо сделали. Когда стали сыновья перетаскивать с каталки в машину, то скакал, вертелся, норовил все сделать по-своему и только им мешал, раздражаясь на них же, что ничего не получается.
Пожилой милицейский майор: держится бодрячком, сдавал тоскливого вида супругу в гинекологию. Кто-то откуда-то уже похлопотал, так что их ждали. Майор нагловато всюду входил вперед жены – проверял, и залез даже в кабинет к гинекологу, но все же его попросили остаться за дверью. Потом он бегал по приемному и делал выписки со всех стендов: что можно есть, когда можно навещать. Потом жена ему диктовала шепотком, что нужно принести, но так она старалась, внушала ему, что было все слышно: говорит, трусы мне принеси, чистые трусы. А он: сколько трусов? какого цвета?
Охранник из президентской охраны. Болтливый. Подрабатывает на стороне телохранителем при разных там «сыночках». Но невозможно представить, чтобы охранник Сталина, даже Брежнева мог быть до такой степени несерьезен, даже как-то жалок. В общем, какие хозяева, такие слуги. Иначе сказать, портрет хозяев самый реалистический рисуется – по рожам их слуг.
Разговорился с китайцем – привезли тут одного по «скорой»… Самая примечательная черта: серьезность отношения ко всему и прежде всего к себе. Рассудительность, как у старух. Старушечья мимика и приохиванье. Наивные, всему верят, что слышат, будто и сами не умеют лгать. То есть они, наверно, когда хотят солгать, просто отмалчиваются, не произносят вслух, у них ложь есть вид молчания, что разительно отличает их от нас, от русских.
Заявился приблатненный пьяный крепыш, обложил всех: «Сдуйся, а ты ваще пшел, сдуйся». Попер напролом в хирургический кабинет, орал: «Срочно хирурга мне». Тут надоело мне, я взял его молча под локотки да выпер в регистратуру, чтоб сначала узнать, кому он тут нужен. Упирался, материл меня, но не посмел затеять драку, притих. Оказалось, у него ссадина была на коленке детская, а он-то разнылся. Ну, смазали ему йодиком. Выходит, хромая – стало ему, наверное, совсем жалко себя – и говорит: «Какие ж вы злые, такими злыми быть нельзя».
Заходим в морг за каталкой с утреца, а там Володя Найденов на полу храпит. Бросил на кафель одеяльце, только ноги в дырявых носках из-за холодильного шкафа торчат, там у него укромный уголок. Когда стали поддон выкатывать из шкафа, то разбудили его грохотом. Он бурчит на нас: чего спать не даете?! Но потом испугался, что мы чего доброго выгоним его из морга, и стал заискивать, извиняться, говорит, перепил вчера, милиция в метро его не пустила, и он тогда в больницу приволокся, пустили его охранники переночевать. Говорит, довольный, что не под забором валялся, «ведь у меня есть свое место», – это он про морг. Тут у него все для жизни устроено. Ящичек его тут. В том ящичке, где, я думал, содержат ампутированные ноги, оказывается, хранится его спасательное имущество: одеяльце драное ватное, больничная, сворованная им в другие годы, подушка и такие же, из больничного хозяйства, кастрюля с ложкой. Кастрюля с недоеденным больничным ужином так и стояла у его изголовья, а в ней так и лежала ложка. За то, что он пользуется моргом, убирается он в нем и отмывает поддоны, что должна бы делать охрана, она и деньги получает – а он справляется без всяких денег один. Был какой-то скандал с моргом из-за него, навроде разоблачения, когда кто-то из начальников совершил проверку и наткнулся на него, на спящего. Пошумели-пошумели, а охранники, хоть и получили выговор, опять потихоньку стали его в морг пускать, и ящичек разрешили, потому что выговор – это слова, ничего в них страшного не бывает, кроме шума – а Володя Найденов убирает да вымывает морг так, что, как в сказке, их работа сама собой исполняется.
Найденова наняли за полстакана спирта в реанимации, чтобы их работу сделал: из пролежавшихся картонных коробок пересыпал в один мешок стиральный порошок. Это дело он вывез на тележке и устроился было пересыпать. Но санитарочки стали выцыганивать у него для себя порошочку, и так его уговорили, обдурили своим нытьем, что половину им на сторону и отсыпал. Ему даже радостно было, что дармовое добро по людям расходится. Дело же он свое так и так сделал и в реанимации ему полстакана, за которые подрядился, налили… И спирт этот, и порошок – все дармовое. В общем, не жалко. Только с утра он уже рыскал по больнице, потому что мучился от похмелья. Просил у санитарок, с которыми поделился вчера. И ему опять что-то наливали.
Зинуля – пьющая посудомойка из поварского цеха. Опущенная да забитая, однако во всех влюбляется. Сколько лет ей, не сознается… Улыбается, точно показывает зубы, щерится, хоть она уродливая, но есть в ней что-то похотливо-живое, как у сучки. Так она влюбилась во всех охранников и ухаживает за ними на свой лад. Везет на мусорку тележку с вонючими больничными отходами. У охраны остановится и тянет время. Спрашивает, открыта ли дверь. Или увидит бумажку на полу, станет порядок наводить, всем надоест, да и бочки-то застоялись, воняют. Тележка тяжелая и вывозить ее через порожки тяжело, но никто ей не поможет. А ей помощи и не надо. Вот скажет кто-нибудь от нечего делать: «Зинуля едет…» А она и рада, вся светится, толкает как на параде тележку. Ей даже нравится, когда дверь заперта на замок, тогда ведь она подходит и просит охранников, чтобы открыли ей дверь, а потом просит, чтобы они уж не запирали, пока не вернется… Хоть для подсобных дверь на замке – это обидная, с валящимся мусором на ходу остановка, из-за которой питают они к охране что-то вроде классовой ненависти, и охранники им тем же отвечают, ведь им-то из-за этих помоешников надо по три раза в день шевелиться, отпирать-запирать. И только Зинуля радуется, улыбается этой своей улыбкой… И не заметишь – а кто-то оставил яблоки, сливы. Это она. Но их пугливо выкидывали: брезговали. А как-то, уже в декабре, вдруг принесла и оставила две луковицы. Понятно только: все, что у ней самой было.
Два молодых человека, видимо, братья по отцу, потому что говорили о своих матерях. Обсуждали какую-то ситуацию с наследством. Один жаловался на отца, он вообще много жаловался. Пришли они как бы вдвоем по направлению к терапевту, но вида были совершенно здорового. Один повыше, нежный юноша с красивым лицом. Другой, старший, толстоват, розовощек. Они нудно, ворчливо спорили друг с другом, но не ссорились, будто по малодушию и не ссорились. Спорили, делили какую-то квартиру. Какие-то деньги семейные. Обыкновенный для них, видимо, разговор… Можно подумать, что еще делать двум братьям, если не делить что-то.
Вызвали в неврологию: за трупом. Пожилая женщина, час как умерла, – но труп обнимала, не отдавала дочь. Просили ее отойти, пока будем перекладывать. Она не уходила и сделала себе же тяжелей: на ее глазах сдернули с тела простынку, напарник мой залез на кровать – так это происходит, – а голова женщины оказалась чуть не между его сапогами и мы одним рывков перевалили ее тело на каталку, а потом упаковали в крепкий черный пленочный мешок. Вот и все таинство… То, что не должна была видеть – но увидела.
Если всю жизнь обратить в ожидание смерти, то уж чего-чего, а ее непременно дождешься.
Врачи не жалеют больных. Если бы жалели, то начинали бы так же естественно испытывать к ним отвращение.
Я принес фруктовый чай. Санитарки, как вороны, в тот же день выпросили у меня пакетик за пакетиком всю упаковку. Никогда такого не пили, то есть даже не видели. И еще потом просили, чтоб я им такого чая в долг купил, а то они в Москву только на работу из области своей ездят, а у них в области такой вкусный чай, говорят, не продается.
Заглянул с улицы подгулявший мужичок, видит охрану, хотя не понимает, какую и куда попал, взмолился:
– Не могу, пустите в туалет!
– Нельзя, у нас не положено, туалет служебный, только для сотрудников. Иди к метро, там есть с правой стороны.
– И ты это говоришь? – обиженно хнычет он. – А как же я? Я не человек, по-вашему? Что будет со мной? Я же не найду…
Поняв, что слушать его тут не станут, он пошагал прочь, но не к метро, куда было рукой подать, а уселся у входа в больницу на цветник и принялся безысходно горевать. Покурил, набрался решимости, заходит опять, эдак вразвалочку, ничего отныне не боясь.
– Так. Значит, не впустите. Я обоссусь!
– Да пошел на х… Тебе ж русским языком сказано – у метро.
– Ну и сами вы пошли на х…, сволочи!
Он от обиды налился кровью, окреп – и бросился быстрым шагом к выходу. Но не к метро пошагал, а устремился в обратную сторону, сам не зная куда, всем назло… Вот потому-то у нас, у сволочей, и воняет мочой в подъездах.
Рассужденья пьяного лифтера дяди Коли: «Глядеть прямо – это одно будет, а если со стороны присмотреться – другое!» Напился и пошел на соседний лифт, объяснять тамошнему старичку, как надо лучше управлять, и вывел лифт из строя. Потом к другому лифтеру привязался, чтобы отдал ему два батона хлеба, а тот и в помине у него не занимал. Дядя Коля работать взялся все дни, без сменщика – и вот надорвался, каждое утро пьян. Старички возмутились. Чтобы он не доломал лифты, хотели отнять у него ключи – но отказался отдать. Вызвали бригадира из управления. Но дядя Коля и бригадиру отказался отдать ключи, запирался в лифте и до вечера – как в гробу сидел – не отзывался. А вечером вышел наружу, стосковавшись по женскому полу: он тут цепляется к женщинам, что репей, это его такая отдушина сердечная, отдых. Но глядит – никого нет, рабочий ведь день давно кончился. Особо любит возить на лифте молоденьких сестричек, оглаживать их грешным делом, а для вида – жизни поучать, опытом делиться, рассказывать про себя небылицы, что он фронтовой бывший офицер. Но он не ветеран войны и потому о нем наверняка знают, что не воевал. Он же так уверовал в это свое вранье, что кричал бригадиру из лифта, не сдаваясь-то: «Меня, фронтового офицера, твою мать!»
Весь ужас нашего времени в том, что боятся не трусы, а люди храбрые.
Санитарка рассказывала: «Едем от мамани, всей деревней нас провожают. Глядим, у колодца что-то дорогу нам переползает. Маманя сразу за палку. Ну и остальные… Змея! Гадюка! А я говорю, ну что за привычка у вас, у деревенских, чуть что, сразу убивать, вы, говорю, внимательно сначала поглядите: какая это гадюка – это просто уж!»
По «скорой» привезли бомжа… Негра. Какой-то эфиоп, что-то беспомощное лопочет. В приемном испугались – иностранец. Будь он нашенский, приняли бы его как в аду. А тут – относились богобоязненно, почти уважительно. Обнаглел он так, что под выписку, а дело было зимой, потребовал для себя шубу, иначе отказываясь выписываться из больницы. Его обноски вшивые уничтожили в дезкамере, но, что могли лучшего, подсобрали: ботинки, носки шерстяные, хоть и женское, но теплое с ватной подкладкой пальто. Все-таки иностранец… Но ему было мало – требовал еще еды с собой и денег. Санитарка наша, самая заслуженная, баба Аня, ахнула: «Ах ты ж блядь черножопая! Денег тебе? Хочешь денег – поезжай в свою Африку!» Когда вышвырнули негра на русский мороз, бабы возмущались: «Спасибо даже не сказал!»
Едем с катафалком, груженые. Навстречу – Володя Найденов. Как увидел нас – расплылся, нежный весь сделался, не говорит, а поет: «Самая спокойная работа, никто не трогает». До того растрогался, босяк, что и мешок свой с бутылками бросил да из любви к той работе, своей-то, отнятой у него за пьянство, принялся нам помогать, все за нас делать. Тут электрики вылезли: «У, покойник, это к деньгам». А лифтерша, что спускала нас в подвал, услыхала и орет из лифта: «К деньгам, к деньгам… Все скоро подохнем, а что-то не видно этой прибавки-то! Где ж она?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.