Текст книги "Дневник больничного охранника"
Автор книги: Олег Павлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Испустить дух, как это подлинно бывает… Приходим за трупом. Взялись – за руки, за ноги, только качнули – изо рта покойницы, тесемкой подвязанного, вырвался воздух, точно пакет надутый хлопнули.
Из разговоров:
– Вот по понедельникам много народу мрет, сразу после выходных, а на выходных почти не умирают.
– Понятное дело, по выходным врачей нет, а с понедельника – все врачи в больнице, лечить начинают. Один одно скажет, другой – другое, вот и мрут, а в выходные никто не трогает.
Легкомысленная особа, мать троих детей: легкомысленная потому, что бегает по работам – то санитаркой работала, то пошла здесь же в больнице на лифты, но у лифтеров не доплачивают за детей и поэтому обратно устроилась санитаркой. Они-то, наши бабы, и упрекают ее за это в легкомысленности. У ней к тому же обнаружилась натуральная аллергия – тоже ведь легкомысленная очень болезнь. Только вышла на работу – и вся опухла. Бабам удивительно – работа же одинаковая, зарплата одинаковая, хлоркой они и сами давно пропахли, потому что куда же в больнице без нее… А эта мало того что работы как хочет меняет, так у ней еще аллергия: опухла, ничего не делая, – и ей уже тут же больничный. Ну кто она такая после этого, если не блядь?
Петров – мой напарник, и что с ним приключилось. Пили двое охранников, а Петров, чувствуя свою ответственность, остался за ними приглядывать, хотя мог уехать с чистой совестью домой. В итоге сам упился, не удержался, а как выпил, начал всех баб в приемном к сожительству склонять, как сам потом выразился в этой своей манере – «бросился в разврат». Опозорился, а сам-то взрослый мужик, майор в отставке, жена – учительница английского языка… Это его поутру отчитывала старшая медсестра. Он покорно каялся, признавая свою вину «перед женским коллективом». Но был написан рапорт – теми, кто выходил на смену в ночную, такими же бывшими. Петров это узнал и сокрушался: один бывший командир разведки полка, другой бывший политработник. Полковники… Ну да – а он-то майор.
Петров грустный… Пришлось усыпить кота домашнего, «чтоб не мучился». Дочка подобрала на улице – взяли. Но год спустя жена отказалась в доме запахи выносить. У нее истерики начались. Но кота было жалко выбрасывать на улицу – стал домашним. Получается, что ее истерики и мучили кота – это от ее истерик, усыпив, его избавили. А как избавиться от жены, Петров, хоть и думает – но не знает.
Гражданская оборона… Объявили, что в больнице взрывное устройство, – проверяли готовность. Все вполне всерьез. Потом главврач позвонил, когда уж всех людей на ноги подняли, и тревогу отменил. Больные-то спали – подняли на ноги всех, кто оказался в эту ночь на дежурстве. Безразличие к людям полное, почти издевательство… А случилось что настоящее, припомнят эту тревогу боевую – и наплюют на всякие там взрывы. Все хохочут, издеваются над тупостью своего же государства… Оно, государство, повелело в больнице создать пункт гражданской обороны. И вот там, где раньше была в приемном комната отдыха, сделали образцовый ремонт – и поставили шкафы железные с противогазами. Вечно у нас как гражданская оборона – так почему-то противогазы… Тупые резиновые намордники, которые ни от чего не спасут. Ну разве что сдохнешь в них мучительней.
Любое разрушение чего-то с целью ремонта в больнице превращается в праздник. Все сбегаются, вплоть до врачей – и смотрят, что можно для дачи унести или что в хозяйстве еще могло бы пригодиться. Все разное, всего много, – и все бесплатно. И как будто муравейник вдруг какой-то приходит в движение – но люди тащат общее, а муравьи почему-то наоборот: собирают в кучу.
Врач, которая в приемном, дежурный терапевт, положила в нашу больницу сына: у него язва. Ну и обеспокоилась вопросом смертности, полезла в книги по «учету умерших», обнаружив, что смертность в больнице: на четыреста поступивших двести умерших. Еще выяснила, что у нас ежемесячно умирают из общей массы двадцать молодых, до тридцати лет. Ощущение жутковатое: как будто больница план какой-то ежемесячно выполняет. Сколько же я видел здесь смертей… Видели ли вы, как умирают люди? В больнице это видишь, как будто оказался на войне, только она другая, безмолвная. Сражаются, кто мужественно, кто без всякой надежды – и все равно все когда-то обречены погибнуть.
Больница все же как тюрьма.
У каждого свой приговор.
Тюремщик – болезнь.
Умирать в больнице – это и воспринимается как наказание.
Высшая мера – смерть.
А за что?
Кто-то косточкой подавился – твой сосед по палате. А у тебя гниет легкое, ты медленно умираешь под присмотром врачей.
Девушка умерла, больная СПИДом. Поступала в терапию, но, что она инфицированная, выяснилось как-то вдруг – и по приемному пополз слух… СПИД, СПИД… Все слышали – а никто не видел. Молодого охранника наши девки, медсестры, упросили разрешить на нее в морге посмотреть. Дурак, устроил экскурсию. Развязал пакет – а в нем крови почему-то полно, и она выплеснулась наружу… Визг, крики. Но испугались, что инфицированная, а не самого вида крови. Девки побежали отмываться с мылом в душевую: так страшно. Парень струсил, морг закрыл – а потом пообещал бутылку водки Найденову, если уберется. Но больше ничего не сказал. Володя обрадовался, все там убрал. И не понимал, почему от него все шарахались – а спас только он.
Лифтер – маленький, с дымкой младенческих волосков на огромной, лобастой ленинской голове, со сморщенным сморчком личиком, точно объелся кислого. Чуть завидит меня, бросается навстречу, именно как будто встречать, радуется как ребенок, приветствует, что-то лопочет. Я даже не знаю, как его зовут, ни разу с ним не заговорил, так что и от радости его делается неловко. Кажется, обознался, – или просто идиот. Отчего он так мне радуется, не могу понять. Может, так и останется это для меня тайной. Я много раз заставал, как он, укрывшись в лифте, хлебал супчик, и как он выпрашивал супчик, стоя с пустой тускло блестящей миской у поварской, дожидаясь, что его подзовут… Еще он заглядывает в комнату отдыха и просит извинительно с порога кипяточку – у нас всегда греются на плите чайники. Так что кипятку хоть упейся, и ему всегда разрешают. Я всегда разрешаю, и все, кто хозяйничают в комнате отдыха, всегда разрешают. Может, он потому так и бросается ко мне, что помнит, как я разрешаю наливать ему кипятку, а если помнит, то и поспешает отметиться, обрадоваться при виде меня, потому что я для него один из начальников Чайника, из которого ему хочется порой кипятка, как ребенку хочется карамельку, и он, ребенок, всегда будет радоваться беспомощно тому и заглядывать в глаза, кто его этой карамелькой хоть однажды одарил – обрадовал.
Поварихи в больнице – царицы. Баба Валя и баба Люба. Царствуют. Отличить их почти невозможно. Вот вылезли на солнышко, сидели на камешке, грея синюшные ноженьки да болтая о чем-то своем, о бабьем, но нещадно матерясь в каждом слове… Жаловались друг дружке: «Ноги ватные, бля, сил ни х… нету».
Санитарки в приемном все выкрасились в какой-то гремучий рыжий цвет и похожими стали, как сестры. Оказалось, приобрели у лифтерши «хну домашнего изготовления». Продает всем желающим бабам за сущие копейки. Но поразил меня средневековый ее рецепт: капля йода в настой из луковой шелухи, а настаивается на «яичном кипятке», то есть на воде, в которой варились яйца.
Под стариков, которые встать не могут и ходят под себя, теперь подкладывают памперсы – детские, догадались. Санитарка рассуждала: «Вот как хорошо – и не злится на них никто, и ссутся под себя, как младенчики».
Привезли солдата: стройбатовец, вскрыл вены. Двое дружков его стояли, не понимали, зачем он это сделал, ему же полгода оставалось служить. Вроде бы командир не отпустил в увольнение – и он психанул. Смерти он не боится – тупые тусклые глаза.
Однорукая лифтерша носит кофточку поверх плеч, как платок, управляется одной рукой, а что однорукая она – никто и не замечает.
Уволили санитарку за пьянство. Плакала, но все равно была пьяной, даже в день увольнения. Ходила по отделению, пошатываясь, шажками, как ребенок, который только научился ходить.
Сантехник рассуждал: «Какое время – такие деньги… Что счас пятьдесят тысяч? Бутылка водки… А в советское время? Это кооператив, дача и машина… И еще на ящик водки осталось бы…»
Медсестра – зашла «подушиться духами» к подружке в другое отделение.
В регистратуре оформляют и спрашивают: «Дата рождения?» Старики вспомнить не могут или путаются, когда родились: это, оказывается, для них самый сложный вопрос.
Главврач ходил у клумбы и любовался своим твореньем: приказал цветочки посадить. Они зачахли да и нужны не были, это он из самодурства приказал – а взрослые мужики, дворники, его потешали, горбатились, ради этих ростков чахлых. Приказал – а теперь, стало быть, надзирает за исполнением приказа.
В раздевалке, как на купанье, – когда у медсестер пересменка и девки раздеваются-переодеваются друг у друга на глазах: доносится смех, сразу веселье.
Если что в больнице пропадает, то валят всё на больных. Пропала банка с сахаром у санитарки, даже швабра пропадет, так обязательно «больные спи…ли». Хотя больным тут ничего и не надо, у них все свое, да и не до этого, им скорей бы выписаться, выздороветь, на ноги встать.
Трагедия Андрея, нашего сантехника. Был нормальный парень и вдруг стал спиваться, в течение месяца не просыхает, по-черному пьет, притом сознательно, будто решил покончить с собой. Служил в морской пехоте, очень крепок и выдающейся силы человек. Доконали свои же… Когда не пил с ними в подвале, а штангой отдельно занимался (он в подвале штангу завел для себя), то говорили: что, дурак, штангой занимаешься, бездельничаешь? Когда выпивать стал, то есть сравнялся с ними в выпивке, то попрекать стали, что не работает, пьет. Андрею же работать так работать, пить так уж пить – он середины нутром не принимает, не может так, к примеру, выпивать, а делать вид, что работаешь, или возиться весь день с одним болтом, но делать вид, что работа тяжелейшая, что занят по горло. К тому же тут месяцами задерживают зарплату, и он возмущается начальством, а у начальства один ответ: за что вам платить в срок, пьете целыми днями, скажите спасибо, что не увольняют. Он писал заявку на увольнение, но когда до увольнения доходит, то тут на него все набрасываются и укорять начинают, что дело бросает, от тяжелого труда бежит. Он им нужен, потому что только ему под силу откручивать и закручивать в подвале какие-то пудовые краны, без которых никакой воды в здании не будет.
Идет баба из столовой домой, тащит в раздутых сумках ворованную жратву. Споткнулась уже на выходе об отодранный кусок линолеума, чуть не грохнулась лбом. Санитарочка, что присела на минутку дыханье от работы перевести, переглянулась со мной, кивает со смыслом на потолок и, довольная, приговаривает: «Е-еесть кто-то там! Кто-то там е-еесть!»
Мужчина пожилой пришел ложиться в больницу. Когда узнал, что ложиться надо в тот же день, то выяснилось, что у него на сегодня же направление к стоматологу на протезирование. Говорит: «Ой, что ж мне делать, это ж такое дело, буду потом без зубов ходить. Можно я сначала туда, а ложиться вечером приду?» Ему разрешили, а когда пришел вечером, докладывает о себе: «Здрасьте, ходил за зубами в стоматологию, а теперь вернулся, там очередь мою опять отодвинули».
Рассказывали историю из восьмидесятых годов, времен Московской Олимпиады. В больницу попал швед-спортсмен с аппендицитом. Тогда враз поменялся больничный рацион: кормить стали курочками, салатами из свежих овощей да фруктами, а главврач и еще кто-то, кого прикомандировали в больницу из «комитета», лично проверяли каждую готовку. Такая вот началась не то чтобы показуха, но прошла по больнице линия фронта идеологической борьбы. Когда шведа выписали, то рацион тут же поменялся на советский, а поскольку больные уж были как бы свидетелями «хорошего питания», то поступила установка: прием больных временно прекратить, а какие выздоравливают, тех без промедленья выписывать.
Привезли дядечку из метро, пьяного, так что лежал на каталке трупом: приличного вида, вроде из прорабов, с портфельчиком на животе. Завезли в отстойник, чтоб отсыпался, сдали. Проснулся под вечер: кругом все белое, как в раю, люди в белом над ним склонились, что ангелы, – верно, почудилось ему с перепугу, что он куда-то похлеще вытрезвителя попал, повыше инстанцией. Но ведь и понять не может в те первые минуты, где ж он, вроде помнит: ехал-то в метро. Ему как раз делают укольчик укрепляющий. И вот он, думая, что этот укол много значит, всплакнул, взмолился: «Дохтор, это что же, я что ж, пить больше не смогу?» – «Почему не сможете – сможете». – «Так это что, и водку смогу?» – «Сможете, сможете…» – «Дохтор, так это что, вы во мне ничаво не вшили?» – «Не вшили, не вшили…» Тут он счастливо, освобождено вздыхает, лежит тихонько. «Так, телефон свой помните, есть кто-нибудь у вас, чтобы забрали, доехать помогли?» – «Есть… Помню… – отвечает с тихой радостью. – Жена у меня есть… Телефон есть…» – «Номер телефона какой?!» – добиваются от него. «А? Шо? Номер? Пожалуйста, пожалуйста…» Записали номер. «А жену как звать?» – «Я ее называю милая», – отвечает. «Как по телефону к ней обратиться, имя-отчество, вы что, не понимаете?» – «А? Шо? Веру позовите, Веру». – «Просто Веру? Она что, такая у вас молодая?» – «А? Шо? Да, молодая, молодая, дохтор, шестидесяти еще нет, она у меня молодая». Жене позвонили. Когда узнала, что муж живой, то ехать отказалась, и никак ее усовестить не могли. Только кричала в трубку: «И шоб глаза мои его не видели» – было ж воскресенье, самый домоседский день, может, телевизор любимый смотрела, никуда идти от него не хотела. Когда сказали дядечке, что отказывается приехать жена, то просиял и взмолился: «Да я сам доеду, дохтор!» Ему выдали из сейфа двадцать тысяч, которые найдены были при нем, – и глаза его опять сияли от счастья, точно и не его это были деньги, а какие-то из высшей инстанции, что давала ему взаймы похмелиться. Когда выдали, сказали тут же писать расписку, что все возвращено в целости и что не имеет претензий к персоналу. Он под диктовку написал и приписал в конце: «Обещаю принести сто тысяч рублей». Ходит, сжимает свои тыщонки жалкенькие, которые выдали, и падает чуть не в ноги сестричкам, охранникам, докторам: «Я сто тысяч принесу, я сто тысяч принесу…» Когда уходил из приемного, то встал солдатиком у двери – и всему этому помещению в пояс несколько раз поклонился.
Ночью украли створ железных больничных ворот – именно один створ, а не все ворота. Охрана проспала, да и в любом случае не могла бы услышать, как воруют, потому что дело происходило вдалеке от основного корпуса. Воровали очень хозяйственно: смазали петельки маслицем, ничего другого не покорежили, словом, сдули, будто пушинку, ведь для себя, ясное дело, воровали, не для чужих. Зачем мог понадобиться створ ворот, да еще один? Для какого-нибудь гаражного хозяйства – увидели, что больница, вот и решили по-тихому умыкнуть. Расчет на то, что больница есть госучреждение, стало быть, творится в ней и без ворот бардак.
Позвонили из реанимации и вызвали забирать труп. Кто-то сказал, что умер старик, который только успел поступить в больницу, и его даже свезли в неврологию, а там не взяли, послали в реанимацию, а он и умер, на полпути умер, не довезли. Я чего-то медлил, ждал напарника, чтобы вдвоем управиться. Спустя какое-то время явились в приемное запыхавшиеся женщины: бабка, ее дочь и девушка, сказали, что им надо в реанимацию, что больного туда из неврологии перевели. Я вдруг понял, что это они о старике, который помер. А у меня уж на столе лежал на него сопроводок, чтоб спускать в подвал. Спросил, время затягивая, фамилию. Говорят, Антипов. Я краешком глаза поглядел на сопроводок – и там Антипов. Я сказал пройти дочери, ничего не сказав о смерти, а жену и внучку вроде как не пропустил, сказал, что в реанимацию запрещается входить помногу. Женщины засуетились, собрали наскоро ему пакет, где ложка, вилка, минеральная вода и всякое такое – и дочь ушла. Бабка с внучкой переговаривались. А мне сделалось удивительно: хоть я и знал, что он умер, но для них он был живым. Сказать о смерти, так вот, с порога, я не смог. Но минут десять он для них еще был живой. В те десять минут я больше всего боялся, что появится мой напарник и надо будет идти за трупом, и все вдруг станет понятным. Времени прошло столько, что женщина уже должна была узнать о смерти отца. Теперь отсчет начинался совсем по другому времени, по ее горю, которое я пережить не мог, а как бы поминутно для себя отсчитывал, что вот сейчас она появится в приемном, и на глазах моих как бы произойдет эта смерть, о которой я знал только по бумажке. И вот она спустилась в приемное. Старуха все поняла по ее лицу и заплакала, они обнялись. Только девушка не плакала, а была испугана и сидела бездвижно, вытаращив глазки. Прошла еще минута – и все уже смирились с этой смертью, она прошла невидимо сквозь них. Что-то их будто бы и утешило, не понять, правда, что. Может, старик долго мучился, и понимали они событие как избавленье его от мучений. Но над ними витала все-то время его душа, и утешенье, как мне чудилось, исходило именно от этой души, потому что все они вдруг стали добрее, нежней… А спустя время пришел мой напарник, и мы побрели за каталкой, припозднившись, и вывезли из реанимации труп старика.
Пришел пьяненький, опустившийся паренек с передачкой, просился к матери, но его не пустили, потому что не пускают в пьяном виде. Я его потом видел. Он сидел на асфальте у входа в больницу, как пьяные обычно сидят, ноги врозь, голова свисает, и никуда не уходил, точно ему и некуда было идти.
Обычно это бывает так: входят трое, а то и больше, самого опустившегося изгойского вида, которых отбросами жизни называют, из них один поприличней: такие всегда у них за главного, на ком хоть пиджак или рубашка, а не майка… Подходит к охраннику и уважительно, еще издалека спрашивают, будто разрешенья, принимают ли в больнице кровь. У нас не принимают, пункт переливания есть в Пироговке – туда и отсылаем. Они, когда узнают точный адрес, радуются, почти бегут, вот как за бутылкой. Сдадут кровь, получат денег, купят выпивку: получается, двести граммов крови меняют на литр водки. То есть буквально, продать им нечего, достать денег неоткуда, и вот водка получается все одно что кровь. Только кровь они выливают из себя, а водку вливают. Кому-то их пьяная кровь спасает жизнь. Кровь – этот сок жизни – оказывается такой бесцветной, что от пьяницы ее можно перелить, скажем, инженеру, от женщины к мужчине. Раньше алкаши сдавали бутылки, теперь с бутылками их опережают обнищавшие пенсионерки, и потому сдают они кровь. Вот так же, я помню, бомжи, алкаши заходили в стоматологию и спрашивали, не принимают ли коронки с зубами, может, кому-то нужно, при том зубы у них были еще во рту и те, кто мог позариться взять по дешевке золото, кому могло оказаться нужным, должны были их выдирать, а не готовенькими получать.
Привезли бомжа… Очень много я уже видел таких, у которых на коленках наколоты «петушиные звезды» – это кого на зоне, в лагере, опустили, сделали пидором. Его мучила сама жизнь, жевала крокодилом и не давала даже легко помереть, а других не тронула, другие жили-были, как в сказках говорится. Не люди, а сама жизнь может увести человечка, одного из тыщи в адскую глушь, по адской тропинке, в адское житье-небытье и мучить, мучить, с той разумностью зверства, на которую, кажется, и способен только разум, но уж никак не природа. Природа – та если обрушивается, то вся махина ее огненно-водная тупо и слепо стремится все смести, уничтожить, что есть простой катаклизм. А вот жизнь, то есть природа, превращенная силой разума в обстоятельства, в нечто как раз рациональное, не убивает, а мучит и мучит, приводя к смерти, как этого бомжа, тогда, когда и смерть ему уж не приносит облегченья, когда уже всего истерзала. Человек в момент своего крушения, то есть «социальной смерти». Как побитый боксер на ринге, который потерял свое чемпионство – и никогда его не вернет, потому что уже есть тот, кто отправил его в нокдаун. А до этого он какого-то человека лишил этого титула, веры в себя и прочего, потому что был сильней и стремился к одному – к победе; победа же – это всегда победа над таким же, как сам, человеком. «Социальная смерть» – это поражение в таком поединке, где животное бы, уступив другому животному в ловкости, силе, было бы уже убито, съедено, уничтожено. Но человек после подобного поражения продолжает жить, только вот какая эта жизнь?
В морге копятся зародыши-эмбрионы после абортов. Хранят в каком-то растворе, в специальном баке. Время от времени откуда-то приезжают и забирают на утилизацию, тогда их переваливают ведрами в ящики. У бригады, которая приехала на этот раз, в кузове было уже десять таких ящиков. Получают они сдельно, то есть исходя из числа ящиков, потому их интерес – заполнить как можно больше, все ящики заполнить. Оставалось десять последних, поэтому санитар их все отмеривал и раскладывал, чтобы зачли им все до последнего. В последний, легковесный, для тяжести и правдоподобия он даже подложил кирпич. Кто-то сказал: «Людей из ведра в ведро пересыпают…» Но все же получается иначе… Для кого-то – ненужный плод любви. Для врачей – работа. Для непривычных ребяток из охраны – бесформенный ужас. Для этих, из спецперевозки, – работа. И все потеряли чувство, что это живое что-то было. Тут еще случай был: привезли женщину с гангреной, – сильно кричала, и поэтому я фамилию ее запомнил: Колесниченко. А потом вызывают в оперблок – у них там в день по несколько ампутаций… Я прихожу, беру ногу, а на сопроводке читаю: «А. В. Колесниченко, левая конечность». Вчера я ее на каталке отвозил в отделение – и вот она будто куда-то вся подевалась, а я только ногу несу в подвал.
Привезли иностранца – он из Австралии. Попал в Москву с брачной тургруппой – то есть для знакомства, в поисках русской жены. Тут и сошел с ума от обилия выбора. Их то ли переводчица, то ли сводница – она сопровождала – объясняла, что в Австралии на двадцать мужчин приходится всего одна женщина, а этот вроде фермер, пас где-то овец и женщин не знал в своей глухомани вовсе. К нам его доставили из гостиницы как в ближайшую больницу, чтобы ему оказали медпомощь. Тащили его, быка, тоже австралийцы, трое здоровенных мужиков. Вызвали невропатологов, те осмотрели и говорят: это не к нам, вызывайте психушку. Вызвали психушку, а она долго едет, и полночи этот фермер терроризировал приемный покой. Наверно, он думал, что и медперсонал, то есть бабы, – это русские невесты ему на выбор, а потому распахивался, дергался за бабами и стонал. Ему вкололи «релашку», слоновью дозу. Вроде уснул. В пятом часу утра наша санитарка, Полина, задастая баба, у которой двое детей и которая живет в Егорьевске, стала собираться домой. Пошла в раздевалку, а за ней, очнувшись, изловчился нырнуть в раздевалку австралиец. Полина как раз надела юбку и собиралась надеть лифчик. Он увидал ее, по пояс голую, заорал и набросился. Полина стала звать на помощь, орать. Иностранцев она вообще так близко в жизни не видала, да и изнасиловать ее тоже пытались впервые в жизни. Охранники испугались, метались у раздевалки, не зная, что делать, – ведь иностранец, разобраться с ним да наручники надеть боялись, иностранцев бить у нас еще не привыкли. Когда его отодрали от Полины свои же, она оделась и пошла писать рапорт, что ее пытались изнасиловать, а охрана, которой деньги платят, ничего не делала. Но рапорт в конце концов все же не подала, своих ребят по-бабьи пожалела. Один из охранников, Юрий, через неделю должен был ехать служить на Камчатку, он уж выпустился из академии и доживал в Москве последние денечки, так его-то Полина и пожалела, сказав, что понимает Юру, почему он не бросился ее спасать, поберегся, ведь ему через неделю уезжать, а кому захочется за неделю до отъезда жизни лишиться или еще чего. Полина любвеобильная. Ей нравится влюбляться в офицериков, то в одного, то в другого, когда прежний уезжает, но ничего такого себе с ними не позволяет, даже не дает им знать. О том, кого любила, она рассказывать начинает по их отъезде целые романы, когда они уж уехали, отучившись в академии, и вспоминает бестолково, мечтательно, какой был хороший Ваня, какой был хороший Игорек, и так далее. Когда за ужином в приемном потихоньку выпивают под жареную картошечку, то всегда выпьет рюмочку, а то разойдется – и две выпьет, мимо нее никакая халява не пройдет, но любит приговаривать при том: «Ой, девки, приеду завтра пьяная, меня сын с мужем убьют! Они меня так любят, любят, мужики мои, ну шагу ступить не дают, ну чуть что, сразу начинают орать».
Надпись в сортире: «В жизни наделал ошибок я множество, но самая грустная из них – скотоложество».
Маркова – она работает в рентгенкабинете – купила помидоры, оставила на подоконнике и вышла. А пришли санитарки, увидали помидоры, стали спрашивать, чьи они да откуда, но никто не знал. Тогда Полина подговорила остальных на то, чтоб сделать из них салат. Сделали. Съели. Тут возвращается Маркова, ищет помидоры, ей говорят, не знали, что это ее, и съели уже. Маркова в истерике стала орать на Полину, что это только дура последняя может подумать, что помидоры на подоконнике ничьи, потому что они-то денег стоят и на подоконниках в больницах не растут. Полина сказала Марковой, что она сама дура, и вытащила тыщу, гордо положила на стол за тот один помидор, который она, как считала, съела лично из салата. Стали по тыще выкладывать и другие бабы. Получилось пять тыщ. Маркова сказала, что помидоры стоят восемь и что ей этих подачек от них не надо, пусть идут и купят ей килограмм помидоров, который сожрали. Полина ей гордо сказала, что у них в Егорьевске помидоры стоят пять тыщ за килограмм, а Маркова может их хоть по восемь, хоть по сто тыщ покупать, у ней же денег куры не клюют, она ж у себя в рентгене снимки делает левые грузинам и берет с них по десять тыщ. Маркова стала орать, что получает в рентгене копейки, но что больше всех тут в больнице облучается, жизнью рискует, а Полина ей сказала: меньше занимайся взятками, меньше будешь рисковать. И про помидоры – что могла б даже сама помидорами всех угостить, раз такая богачка, а то ведь ни разу никого не угощала, а как кто чего вкусненького из дома принесет, так сразу летит пробовать… Тут Полина взяла да забрала свою тыщу, вспомнив, что Маркова как-то съела два малосольных огурца, когда она банку на работу приносила и денег ни с кого за это не взяла. Тут и другие бабы стали вспоминать, что у них Маркова тоже пробовала – у кого пирожок, у кого капустку, у кого грибки, и взяли свои тыщонки назад. Маркова сидела вконец униженная, убежала в слезах к себе в кабинет – и больше в комнату отдыха не приходила, даже пить чай. Бабы сидели довольные, думали за ужином, чего бы сообразить пожрать. Попросили на кухне, как обычно, картошки и маслица, заглянули в холодильник – и тут нашли в нем старую, красную, точно кирпич, вареную колбасу. Решили, что забыл кто-то, а изжарить с картошкой ее еще можно. Изжарили, съели. Потом стали вспоминать, чья все же была колбаса. И вспомнили вдруг, что это Маркова с прошлого дежурства забыла. Тут Полина не удержалась и говорит сгоряча: «Вот, сучка, надоела она мне, всё, бабы, уж за колбасу за эту не будем денег отдавать, скажем, если что, что сама скушала».
Завстоловой, тетка, позвала в подвал, говорит, дам вам огурчиков с помидорчиками, решила поделиться. А я ей говорю, вроде как подлизываюсь: «Спасибо, тетя Лена, вот всегда вы чем-то побалуете». Она же заохала со всей душою: «Да что ж вы, не люди, что ли, вам тоже витаминов нужно!» Иначе сказать: «Да что ж я, зверюга, что ли, самой таскать, а вам хоть огурчика не дать, я же понимаю, не мне же одной витаминов нужно».
Умер старичок. Сопалатник, молодой парень, дожидавшийся в холле, сказал – на радостях, что освободилась палата – «Ну наконец-то…» Но было удивительно, ведь много или мало пролежал же он с этим старичком, сжился, и вот не проходит часу, как он уже радуется, что вывозят из палаты труп, но никак не задумывается, что старичок этот был только-только живой, и не шевельнется в нем даже жалость, будто вывозят мешавшую какую-то штуковину, без которой в палате станет гораздо удобней ему, пареньку этому, лежать. Еще страшней подумать, что старик давно мог надоесть в палате парню и тот мог желать от него освободиться, от духа его, и тому-то теперь и радовался, что наконец-то нет и духа от старика. Страшно то, что происходит это с людьми в больнице. Что даже в больнице люди могут сделаться на десяти квадратных метрах неудобными до смерти. Хотя тут дело скорее в молодости этого паренька, в его глупости, а поумнеет, когда поймет, что придет и его час, что есть он, этот его смертный час, что и он будет точно так же страдать и умирать.
Ночью подваливает «скорая», под самый верх полная арбузов, так что не осталось места и больному, которого везли. Скоропомощные говорят, что где-то у «Парка культуры» омоновцы взяли в оборот торговцев арбузами – это тех, что днем торгуют, а по ночам не спят и горы арбузов сторожат, сваленных прямо на асфальт. Торговцев за что-то повязали – и вот гора у метро осталась бесхозная. Омоновцы в шутку тормозят машины и раздают их, кому повезло, – бери, сколько увезешь. Или это так они над торговцами нерусскими решили поизмываться. Вот и скорую эту тормознули, и нагрузилась бригада под самую крышку – так что сами уже подарили пяток арбузов нам. Часа не прошло, как новая «скорая» подваливает – и в той опять арбузы. Привезли батюшку, попа с астмой. Он как есть в рясе да при кресте – и при арбузе. Прихватил большой арбуз, хоть и задыхается, тащит с собой, и ему повезло. Скоропомощные смеются, говорят, у метро уж настоящее мародерство, народу сбежалось, и откуда только, и чуть не с мешками, и арбузы тащат. А омоновцы сторожат, приглядывают, чтоб все до одного растащили, чтоб ничего не осталось. Даже батюшка арбуз взял, не удержался, согрешил. Когда вспоминали в приемном ту ночь, то всегда так потом и говорили: «Даже батюшка взял себе арбуз».
В больнице покончил с собой человек – выбросился из окна. Бывший военный. Лежал в одиночной палате. Ничем смертельным не болел. Старшая сестра торакального отделения устроила его к себе, как лучше, в одноместную, он ей приходится каким-то родственником. В палате нашли полбутылки водки – наверное, выпивал для храбрости. Был, говорят, прапорщиком. Год как живет на пенсии. Никто его не пожалел, посчитали, что пьяница или придурочный, а таких у нас больше не жалеют, потому что и пьют теперь все, и с нервами у всех не в порядке. Я думаю, что эта смерть произошла от стечения обстоятельств – водки, которую в больнице-то пить нельзя, а он достал и тайком выпил, и палаты, одного на весь этаж бокса, который ему раздобыла родственница, но где было одиноко.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.