Текст книги "Сергеев и городок"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Брамс
Белорусскую пионерку Киру Буряк зверски замучили фашисты. В красном галстуке, весело распевая пионерские песни, шла себе девочка лесом, несла партизанское донесение. Вдруг, откуда ни возьмись, выскочили вороги лютые, схватили, скрутили и уволокли в свой застенок. В застенке-то изверги и отвели душу – замучили нашу Киру до смерти. Что они с ней делали, мы не знаем: быть может, заставляли писать подряд четыре диктанта или пытали сложными дробями… А может, и другое что: тринадцать годков Кира спела на свежем воздухе да на деревенском молоке; придите в седьмой класс на физкультуру – сами увидите, какие там уже тетеньки через скакалки прыгают. Но Буряк все снесла молча и ничего фашистам не сказала, только нам, будущим пионерам и школьникам, завещала хорошо учиться.
Что в этой истории правда, знают лишь птицы в глухих белорусских лесах. Мы вообще ни про какую Киру слыхом не слыхивали, пока в городке не построили новую школу. Но вот когда ее построили, когда организовали в ней пионерскую дружину, тогда и поняли: дружина без имени – что полк без знамени. Это нам и в роно сказали, добавив, однако, что с именами в стране сложилась напряженка: дружин-то, мол, много – имен на всех не напасешься. Вали Котики, Володи Дубинины шли только в областные центры; районам отпускали в лучшем случае Павликов Морозовых, да и то не более одного в руки. «Так что вам… вам – вот» – и начальство, порывшись в своих святцах, откопало там, не в обиду ей будь сказано, упомянутую Киру.
И что было делать? Оставалось утереться таким знаменем и влачить положенное заштатное существование… Но нет, не тот был характер у школьного парторга Антонины Кузьминичны Бобошиной. С виду невзрачная – малорослая, кривоногая, – она способна была одолевать любые трудности: умела же она преподавать пение, будучи тугой на одно ухо. Конечно, Бобошину больше всех огорчило безвестное имя, но, раскинув мозгами, предприимчивая шкраба нашла выход. То, что она затеяла, в наши дни назвали бы раскруткой: если Кира Буряк пока что не может прославить нашу школу, прославим сначала саму Киру.
Бобошиной пришла в голову замечательная идея: создать в школе… музей нашей юной героини. Каково – музей пионерки, которая еще неизвестно, была ли на свете! На такое надо было решиться, но именно отвага часто ведет к успеху, прокладывая путь уму и логике. На ней-то, на логике, главным образом и создавался наш музей. Вспомним: куда шла, да не дошла Кира Буряк? К партизанам. Значит, можно построить партизанскую землянку в одну четверть от натуральной величины, а в ней посадить маленького усталого комиссара. А что несла пионерка? Донесение. Повесим копии разных донесений, в которых дотошные партизаны подсчитывали вражеские вагоны (заодно напомним о пользе арифметики). А кто сграбастал бедную девочку по дороге? Фашисты. Выставим пробитую немецкую каску, покажем, что стало с теми, кто глумился над нашими девочками… Много чего натащила в музей Антонина Кузьминична, разложив и развесив трудолюбиво: осколки снарядов, фотографии виселиц и даже пожелтевшие ученические тетрадки довоенной поры, исписанные хотя и не Кирой, но тоже пионерками, бегавшими, быть может, впоследствии хоть и не с партизанскими, но тоже донесениями. Недостаток сведений собственно о Буряк призвали восполнить нашего писателя Подгузова – он тогда еще был в своем уме и сочинил приличную книжку, даже с иллюстрациями. Были чтения. Выдержки из этой книжки Бобошина поместила в музее: внимательные посетители могли по ним изучать жизненный путь героини. Саму Киру в экспозиции представляли несколько бюстов курносой девочки, в которой, впрочем, свою дочь узнала бы при желании любая мать-славянка.
Словом, музей получился хорошим, даже образцовым. Антонина Кузьминична завела переписку с подобными музеями по всей стране, познакомилась с разными людьми, известными на поприще облагораживания юных душ (например, с композитором Бакалевским). Неудивительно, что в школу зачастили гости – по обмену патриотическим опытом. Кого у нас только не было: и заграничные пионеры в красно-синих галстуках, и пара поддатых космонавтов, и в том числе какой-то ансамбль южноамериканцев в пончо с гитарами и флейтами.
* * *
Эти латиносы были молодые маоисты, сбежавшие от кровавой хунты. Попав в СССР, они, понятно, отреклись от Мао, зато очень полюбили свою родину и пели нам по-испански народные песни, роняя слезы прямо на струны инструментов. Старшеклассницам бывшие маоисты понравились своей трогательной печалью и ненашенской смуглостью лиц. Сами же благородные изгнанники не сводили глаз с Наташи, «директора» школьного музея. Наташа, красавица и отличница, требовалась Бобошиной для представительства: вооружась указочкой и пленительными взглядами, чистым девичьим голоском давала она гостям пояснения про партизан и виселицы. Многие из похвал, переполнявших музейскую книгу отзывов, следовали в заслугу Наташиным щечным ямочкам, серебряному голоску и двум правильным ножкам в белых гольфиках.
Но был в нашей школе один человек, который ужасно не любил все эти Кирины поминки с гостями и концертами. Будь его воля, он с радостью «подзорвал» бы фальшивый музеишко вместе со страхолюдной Бобошиной, а уж что бы он сделал со смазливыми горемыками в пончо, то не снилось никакой хунте. Не то чтобы он так ненавидел лицемерие – нет, в сущности, ему, как и всем нам, было наплевать и на сказочную Буряк, и на бобошинские патриотические молебны. Но зачем, скажите, Наташа, наивная, как красный галстучек на ее не по-детски оттопыренном школьном платье, зачем она так беззаботно гуляла в этом темном белорусском лесу? Зачем так охотно в кокетстве неведения дарила заезжим свою чистую прелесть? Он где-то читал, как взрослые скверные дяди и тети совершают какие-то непристойные обряды на девичьем теле, и нелепые аналогии лезли ему в голову… В общем, человека терзала ревность. О том, какие он сам совершил бы обряды на Наташином теле (если б было ему позволено!), об этом лучше умолчать. Но в том-то и беда, что ничего ему позволено не было – только вздыхать на пионерском расстоянии.
Звали человека Боря Брамс. Он учился в параллельном с Наташиным классе и давно уже следовал за красавицей тенью везде, кроме разве туалета для девочек. И хотя поклонников у нее хватало без Бори, Наташа все-таки заприметила кареглазого воздыхателя. Всякий раз, появляясь в отдалении, он надеялся остаться незамеченным, но подружки, составлявшие Наташину свиту, имели слишком острое зрение. Они шептали ей что-то на ухо, и улыбки ее делались еще очаровательнее, а ножки сами становились в первую балетную позицию… Как себя чувствует летчик, засеченный зенитками? Боря внутренне холодел, ноги его слабели… И тут Наташа выстреливала хотя и косвенным, но вполне прицельным взглядом… ба-бах! Брамс заваливался на крыло и, дымя, падал на вражеской территории.
Пытка продолжалась нескончаемо. Одноклассники подмигивали:
– Брамс, пошли в актовый зал, там «твоя» выступать будет!
– Она не моя! – вспыхивал Боря.
– Ага! – смеялись пацаны. – Не твоя – ее физик лапает!
И хотя Боря знал, что они врут, тоска сжимала его сердце…
Наташа, кроме своего «директорства», еще солировала в школьном хоре, которым руководила все та же Бобошина. Послушные девочки в белых передничках преданно смотрели на Антонину Кузьминичну, а она дирижировала, делая пальцами хватательные движения, будто щупала им грудки. Впереди, в коротком, слишком коротком платьице, одна стояла Наташа… Боря сидел внизу и под аккомпанемент ангельского пения слушал пакостные замечания мальчишек:
– Гля, Брамс, а у «твоей» трусы видно!
– И чей-то она заливается? Во, глазки строит… Боб, ты за ней не ходи: она вырастет – приституткой будет.
Конечно, можно было подраться, попробовать отстоять Наташину (да и свою) честь, но он не делал этого по нескольким причинам. Во-первых, чтобы побеждать в драках, надо иметь маленькие злые глазки и толстые руки, а у Бори все было как раз наоборот. Во-вторых, он не хотел огорчить папу-Брамса, придя домой в синяках, – тот и так вечно ждал и боялся всяких неприятностей. А кроме того… в этом он сам себе не признавался – похоже, такое поругание было ему безотчетно сладостно. В любовном самоуправстве Борина фантазия совершала странные переносы: присвоив кокетливой нимфетке (то-то бы она удивилась!) чуть ли не образ жертвы, он и себе оставлял в удел право неупиваемого страдания. Стало быть, глумливые пакостники, а также Борины соперники, Наташины ухажеры (по сути – плотоядные ничтожества), были даже полезны как источник трагически-насладительных переживаний.
Кроме двух фигур – своей и Наташиной – мучеников, прекрасных, хотя и печальных, остальные его воображение рисовало нечетко, как бы в тумане. Каково же было Борино неприятное удивление, когда из этого тумана выступил внезапно во плоти Сергеев. Случилось это на большой перемене. Сергеев из «В» класса физически был не крепче Брамса, но подошел со столь уверенным и угрожающим видом, что сердце Борино екнуло.
– Брамс, – спросил Сергеев с нехорошим хладнокровием, – говорят, ты к Наташке липнешь… ну, из музея?
Боря вздрогнул и покраснел:
– А твое какое дело?
Глаза Сергеева стали маленькими и злыми.
– Дело такое… Если от нее не отвалишь, я тебя убью.
Так и сказал: не «побью», не «дам по морде», а «убью»… Боре стало страшно и… стыдно за свой страх. И неожиданно для себя, вместо того чтобы промолчать по обыкновению или отступить, он бросил на пол портфель и ринулся в бой.
Сражение произошло прямо в школьном коридоре, при музее, там, где на обитом кумачом фанерном постаменте возвышался огромный гипсовый бюст Киры Буряк. Чей зад, Сергеева или Брамса, толкнул постамент в пылу борьбы – неизвестно. Пьедестал зашатался, Кира кивнула, клюнула носом и с пушечным хлопком грянулась об пол. Гипсовая голова разлетелась на десятки кружащихся черепков. Бойцы оцепенели, но лишь на секунду: пока школа прислушивалась, пока Бобошина прибежала, маша крылами, будто раненая чайка, они успели удрать. Укрытием им послужил, конечно, туалет. Там, переведя дух и наспех заправившись, они снова скрестили ненавидящие взгляды. Боря приготовился продолжить кулачную баталию, но Сергеев вдруг вытащил из кармана перочинный нож. Брамс в ужасе попятился…
– Не бойся, – усмехнулся Сергеев.
Он раскрыл ножик и… с силой полоснул себя по ладони. Брызнула кровь. Сергеев, побледнев, жег противника глазами.
– Понял? – хрипло спросил он.
– Чего… понял? – в страхе и изумлении пробормотал Боря.
– То самое… Не отстанешь от нее – тебе хана!
Брамс потрясенно молчал, а Сергеев, удовлетворившись произведенным эффектом, сунул руку под кран.
* * *
С этого дня с Наташиным образом стали происходить изменения. Он не то чтобы потускнел, но как-то стал отдаляться и, отдаляясь, все больше сливался с образом отчаянного Сергеева, так убедительно при помощи ножичка доказавшего свои любовные права. Постепенно для Бори наступало отрезвление… Нет, конечно, рана в его душе была глубока, но… день за днем она затягивалась, а с годами и вовсе покрылась твердым рубцом.
Тем же временем, то есть с годами, происходили изменения и с нашим музеем, то есть с образом Киры Буряк. И дело не в том, что неизвестные злоумышленники кокнули ее бюст в школьном коридоре. Просто какой-то дотошный отряд пионеров-следопытов обнаружил в некоей белорусской деревне… самое Киру Пантелеевну Буряк. Живую и здоровую, в виде румяной упитанной доярки. Своего партизанского прошлого она не отрицала, но книгу Подгузова читать не захотела, сославшись на неимение очков. Ехать же куда-то рассказывать о своем подвиге отказалась наотрез, повторяя что-то вроде: «Видчипытесь от мяни!»
Бобошина, узнав об этом открытии, понятно, не обрадовалась, но отнеслась к нему философски: ну жива так жива, чего не бывает. Не менять же из-за этого экспозицию… Пусть себе доит коров и не высовывается. Однако чувствительный нос уже мог бы уловить легкий запах тления, пошедший от землянки с комиссаром и прочих любовно собранных липовых артефактов. Только упрямство мешало Бобошиной понять, что музей ее жив был, пока была мертва Кира Буряк. Наташа, сменившая к тому времени белые гольфики на капрон, стала всячески уклоняться от почетных «директорских» обязанностей. Наконец она прямо объявила Антонине Кузьминичне, что ей надоели сказки и что она не желает больше валять дурака. Плюнув таким образом своей наставнице в душу, вероломная девица с легким сердцем предалась более реальным занятиям, к которым склонял ее настойчивый Сергеев. Вслед за ней совершенно неожиданно ножку славному предприятию подставил писатель Подгузов: он отрекся от своей книжки и впервые впал в депрессию (впоследствии эти депрессии привели его к сумасшествию).
Все эти события, однако, не затмевали главного: и Наташе с Сергеевым, и Брамсу, и всем их однокашникам предстояло заканчивать школу. Головы их, естественно, полны были мечтаний, надежд, страхов и, конечно, разнообразных планов. Никто не хотел вверять себя судьбе, а каждый собирался сам строить свою жизнь.
Но вольно нам придумывать жизнь в голове или на бумаге. На самом деле большинство птичек, вылетев из клетки, садится на ближайшее дерево. Скажем, Наташа, чьи таланты и красота позволяли предсказывать ей блестящую будущность, скоро удовольствовалась хотя и почтенной, но отнюдь не звездной ролью жены и матери. Они с Сергеевым, едва окончив школу, свили свое гнездо здесь же, в городке. Что касается Бори Брамса, то он мог бы стать, например, экономистом и сделаться впоследствии, как иные еврейские мальчики, финансовым воротилой. Или, уехав в Израиль, призваться там в армию, закончить офицерскую школу и дослужиться до полковника. Или, на худой конец, выучась на гинеколога, вернуться в городок и работать у нас в поликлинике, как папа-Брамс. Но он не пошел в медицинский, потому что там был большой конкурс, а поступил в малопрестижный «хим-дым». К чести его сказать, учился он хорошо и, распределившись на наш химзавод, стал неплохим специалистом по углеродным композитам. Вскоре, «залетев» с одной из лаборанток, он женился, но продолжал изменять ей с другими сотрудницами, и папа его вынужден был устраивать им аборты. Одно время он и вправду хотел подать документы в Израиль, но раздумал, здраво рассудив, что и в городке ему живется неплохо, тем более что женщины здесь сговорчивые и все нужное при них.
Колесо
К югу от нас, за холмами, в ясную погоду по ночам наблюдается багровое зарево. Можно даже испугаться: уж не пожар ли это губит родимые леса? Но нет – так болит и рдеет небо над огромным городом. Это Москва; она не спит, бормочет и чешется в ночи под душным одеялом аллергически-румяного смога.
И ночью и днем Москва лихорадочно хлопочет, как сумасшедший, воображающий, что занят важным делом. Подобно большому элеватору, город пересыпает и сушит человеков: из бункера в бункер, по транспортерам тротуаров, по подземным трубам, по коридорам, переходам… Лишь бы не ожили, лишь бы не проросли! Искусственные пневматические ветры, пахнущие одорантами и потом, всасывают и выдувают людские зернышки вместе с мусором, с плевелами. Москвичи несутся, кувыркаясь, и бесчувственно соударяются, пороша друг друга перхотью. Одежды их пропитаны противопожарным составом, иначе они загорелись бы от постоянного трения. Люди бегут, и ноздри их раздуваются словно паруса, ловя дыхательную субстанцию, кондиционированную миллионами бронхов. Только сохранять темп, только оставаться в потоке!.. Но что это?.. Неужто заминка?.. Какая-то дама засбоила, теряя ход, запрыгала, затрясла ногой… ах – это у нее упали трусики. Скорее же избавиться от пут! Досадная «деталь» упихана в сумочку, и дама мчится дальше налегке, наверстывает потраченные мгновения.
Да, столица похожа на элеватор, но – только похожа. В отличие от пшеничного зерна москвичи – продукт бесполезный, с таким же успехом город мог бы пересыпать песок. Да будь они хоть немного питательны, мы в нашем Подмосковье ходили бы такие же толстые, как голуби с зернотока, летающие наподобие кур. Уж столько этих москвичей у нас усевается – Москва просто сорит ими. Москва сорит москвичами, москвичи сорят мусором – и за что нам такое наказание? Они ведь еще и заражают почву. Хорошо, что столица пока подгребает в бункеры, не дает совсем разбежаться несчастным своим питомцам, не то пиши пропало – все бы пожрала москвоязвенная болезнь. И без того запаршивели поля бесчисленными дачными поселениями; земля будто покрылась ранами, и в этих открытых ранах точатся ожившие бледные москвичочки – бр-р.
Впрочем, их можно понять: здесь они впервые попадают на реальную сторону жизни. Трава тут зеленая, снег белый, и воздуха каждому полагается свежая порция безо всякой регенерации. И надо признать, оказавшись на природе, москвичи стараются приобщиться к белковой жизни и эволюционировать. Тяжелая работа (рубка пней на дачных участках) делает их речи мужественными, переходящими в рычание. Им становятся по зубам спелые коренья, а иному, заматеревшему, можно бросить кусок сырого мяса – он вопьется в него и сожрет, убежав в угол. Цивилизуясь, москвичи осваивают примитивные орудия труда, знакомятся с соседями и организуются в общины. У них появляется свободное время, и тогда у некоторых из них просыпается пытливый интерес к окружающему миру. Завернувшись в шкуры, взявши в руки посохи, они прощаются с соплеменниками и отправляются бродить по окрестностям.
Подобно неопытному дикарю, не знающему лестниц и пытающемуся взобраться на дом по стене, москвич не умеет находить в лесу прохожие тропинки и прет напролом. Оттого лес ему кажется девственным и таинственным, а себя он мнит первым разумным созданием, вторгшимся в эти Берендеевы пределы. Каково же бывает удивление «первопроходца», когда, выдравшись из кустов на поляну, обнаруживает он следы цивилизации, существовавшей явно задолго до того, как он вылез из метро. Вот столбы без проводов, вот котлован, заросший бурьяном, вот колесный вагончик, клюнувший на один угол. Вот кирпичное строение с торчащей из земли ржавой покосившейся трубой. Что это? Спросить некого. Осторожно обследует путешественник странную поляну. Потом, прислонясь спиной к нагретой солнцем кирпичной стене, перекусывает, пьет из термоса пробковый чай. Напоследок заглядывает внутрь сооружения. Там – переплетение труб, и четыре топки немо вопиют обожженными зевами. «Наверное, котельная…» – чешет «сталкер» умную голову. Потоптавшись немного, он снимает штаны и садится на корточки. Свежая куча – веха, граница освоенного пространства. Удачи тебе, исследователь; в следующий раз ты покакаешь, быть может, в том далеком лесу, что заманчиво синеет на горизонте.
Но что же, однако, это за странная поляна? Откуда вагончик и котельная с пизанской трубой? Не инки же с ацтеками соорудили таинственный «комплекс». Если бы первобытный дачник не пер дуром сквозь чащу, он заметил бы, что от поляны ведет все-таки дорога, хотя и порядком заросшая. Он мог бы проследить, что дорога эта ведет к нашему городку, населенному отнюдь не ацтеками, а нами, нимало не вымершими россиянами.
Мы обитаем на этих землях очень давно. Тысячелетняя оседлая жизнь сделала нас мудрыми и неразговорчивыми. Нам нечего выяснять, ибо мы и так знаем все, что нам нужно. Нам не надо сообщать друг другу, как вкусно пахнет сено и как хороши осенние закаты: мы знаем. Мы безусловно знаем все окрестные поляны, и ту, с котельной, конечно, тоже: котельная и котельная – четверть века уже там стоит… Что еще выяснять? Ну, хотели построить пионерский лагерь, да не достроили: деньги кончились. До этого там была деревня Подушкино; к началу строительства ее выселили. Зачем выселили – непонятно, будто мало у нас было пустых полян. Деревню погубили, а лагерь, юноферму, не построили; выросли детки без песен и горна, не потрахались в беседках вожатые. Вот и вся история.
А начинали строительство, помнится, на широкую ногу. Первым делом возвели эту самую котельную. Странное было зрелище: стояла она одинокая и топила сама себя, похожая на корабль, заблудившийся в лесу. Или даже не на корабль, а на одно машинное отделение, потерявшее свой пароход. Деревню еще не снесли, но она уже опустела – оставался в ней только старый охотник, кривой на оба глаза. Фамилия его была Паутин, а прозвище – Паук. Непонятно, как он стрелял, но был добычлив: часто заходил он в котельную похвастаться перед кочегарами теплым еще зайцем. Курево у Паука вечно было на исходе, но кочегары (присланные из города рабочие) щедро снабжали его папиросами в обмен на самогон. Самогон у него не переводился, и тропка от котельной к его избушке стала главной улицей в Подушкине.
В числе прочих заводской комсомол отрядил на стройку совсем еще зеленого тогда Сергеева. Выпало ему кочегарить в котельной на пару с опытным рабочим Бляблиным. Дело было зимой, в январе. В ясные морозные дни и вьюжными ночами трещали в топках древесные бревешки – вчерашние елки да березы, повырубленные строителями. Жаром пышели трубы, дрожали от бежавшего по ним кипятка. Хорошо быть кочегаром: знай подкидывай в топку да приглядывай за манометром. А большую часть времени можно лежать на теплом котле и фантазировать. Сергеев мысленно пристраивал к котельной просторные корпуса – дворцы детских радостей с бассейнами и солнечными верандами. Туда по трубам бежала вода, горячая, как молодая кровь. Котельная оставалась живым сердцем детского городка. Сергеев, заслуженный старик, похаживал в ее святая святых, пошевеливал задвижками. В дверях появлялись пионеры и робели, почтительно салютуя. Он с важным видом врал им про то, как когда-то, не боясь лишений, они с покойным Бляблиным… стояли у каких-то истоков… Эх, надо отлить… Сергеев нехотя сползал с котла, накидывал телогрейку и шел «на двор», к трубе. Ночной мороз ошпаривал причинное место, остужал голову. Лес трещал, но не от огня, а от холода, а может быть, то кабан пробирался, обламывая стылые ветки. Сергееву, делавшему свое одинокое дело, становилось грустно. Он поднимал голову, как собака, собирающаяся завыть, а там, в вышине, из далекого жерла трубы прямо к звездам отлетали белые клубы дыма – душами новопреставленных поленьев…
Но однажды при подобных романтических обстоятельствах с Сергеевым приключился небольшой конфуз. Он справлял в потемках малую нужду, когда внезапно неподалеку раздались скрип снега и звук, похожий на хрюканье… Кабан?! Парень похолодел от страха. Невооруженный, со спадающими штанами, он, конечно, имел мало средств к обороне. Что было делать? Собравшись с духом, Сергеев крикнул во тьму:
– Кышь!.. Пошел!
Ответом ему был… человечий хрипловатый голос:
– Э-хе-хе… Не боись… свои идут.
И снова хрюкающий кашель, завершившийся плевком.
Сергеев вгляделся:
– Ты, что ли, Паук?.. А я подумал, кабан. Чуть не обделался!
– Кабан… хе-хе… нужон ты ему!
Паук захлопал лыжами по твердому месту:
– Здорово, малый!.. Супонь-то подбери, отморозишь.
– Я еще не… ты меня спугнул… – Сергеев повернулся к старику спиной. – А ты что это по ночам шарахаешься?
– Дак… не успел засветло. Вишь, зайчика добыл.
Заяц действительно был привязан у него к поясу.
– К вам иду погреться… У меня-то не топлено.
В котельной они вместе с Бляблиным посмеялись забавному происшествию. Покурили. Бляблин похвалил зайца.
– Хорош заяц, – сказал он. Потом раздумчиво добавил: – Обмыть бы его надо… слышь, дед?
– Устал я, – ответил Паук. – Мне еще печку топить… А вам налью, так и быть, если пацана командируешь.
– Пойдешь? – спросил Бляблин у Сергеева.
– Конечно, пойду, – ответил парень с готовностью, потому что был рад любому, даже маленькому приключению.
Так он отправился со стариком в экспедицию за самогоном.
Нежилая деревня зимней ночью выглядит таинственно и пугающе. Ни собачьего взбреха, ни дымка над крышами, ни огонька за ставнями. А кому ни света, ни тепла не требуется? Известно кому – только покойникам. Выбьешь дверь в избу, а там по лавкам мертвяки мороженые, крысами объеденные. Или посередь горницы удавленник висит, языком дразнится… Лезет в голову чертовщина, особенно если голова молода, глупа и охоча до выдумок.
Взошли они на Паутино крыльцо, обмахнули веником валенки. В сенях дед затеплил керосинку.
– Ладно, – сказал он. – Давай свою посуду.
Но Сергеев замялся:
– Погоди… Хочешь, помогу тебе печку растопить?
Дед усмехнулся:
– А смогешь?
– Я же истопник, – обиделся парень.
– Да какой ты на хрен истопник… – проворчал Паук. Однако согласился: – Ладно уж. Иди в сарай за полешками.
Растопили они печку, пошло по домику тепло, и Сергееву вовсе расхотелось возвращаться в котельную. Старик скинул наконец тулуп и переобулся в домашние валенки. Он набулькал «свово» в принесенную Сергеевым банку.
– На вот… – Он поставил банку перед парнем. – И ступай… Смотри, не спотыкнись дорогой.
Но Сергеев все медлил. Он поглядел в окошко, словно крашенное черной тушью.
– Дед… – спросил он.
– Ну?
– Тебе не бывает тут страшно… одному?
Паук покачал головой:
– Дак… Кого же мне бояться? У меня в одном стволе завсегда волчий патрон припасен. Если какой шатун заявится, угощу неслабо… – Он усмехнулся. – У меня в голове дырка еще с фронта и белый билет – убью, и ничего мне не будет.
Дед щелкнул толстым ногтем по банке:
– Раньше боялся насчет самогона. Я за энто дело еще при Сталине сидел. А теперь ничего – послабже прижимают…
– Понятно… – Сергеев не то хотел услышать. – А мне что-то боязно через твою деревню возвращаться. Идешь как по кладбищу…
– Ах вон ты чего… Бояться тут нечего, но твоя правда… кладбище и есть.
Парень наконец набрался нахальства и спросил напрямую:
– Ты это, Паук… Может, плеснешь мне на дорожку?
– Для храбрости? – усмехнулся дед. И неожиданно легко согласился: – Ладно, раздевайся. Только пожрать у меня не готово.
Однако скоро старый охотник соорудил и «пожрать». Он достал из погреба картошку и банку заячьей тушенки:
– Не бойсь, не ондатра. Для гостей держу.
Они вместе начистили картошки, и через полчаса все запахи в избе побиты были упоительным ароматом настоящей пищи.
Трапезничали на дощатом столе, в свете керосиновой лампы. Парадом командовал генерал Самогон. Дед наливал сразу по полстакана и подкладывал Сергееву из чугунной сковороды.
– Кушай, малый, налегай, – приговаривал он. – У меня все свое…
Посреди ужина Паук спохватился:
– Эх! Да ты ж грибов моих не пробовал… Сейчас достану, пока не поели… А хошь, полезли со мной – я те погреб свой покажу.
Оба уже хмельные, они полезли в погреб. Спустившись вслед за хозяином, Сергеев изумился: погреб был не погреб, а огромный подвал, выложенный старинным кирпичом.
– Ни фига себе…
– Вот тебе и «ни фига»… ты давай, на меня свети, – старик передвигал какие-то банки. Вытащив наконец нужную, он повернулся к Сергееву: – А ты, малый, хоть знаешь, что тут раньше было?
– Где?
– Ну вообще… тут.
– Как что?.. Подушкино.
– Ни хрена ты, зайчик, не знаешь! Здесь фабрика была, дома двухэтажные. Рабочие жили, в амбулатории лечились… Все порушили… Эти-то избенки мы, считай, на развалинах построили, а теперь и им капец пришел… кладбище! – Он усмехнулся. – Про между прочим, на настоящем кладбище вы свою котельную построили.
– Ну и ну!
Они вылезли из подвала и продолжили ужин. Паутин разболтался, ударившись в воспоминания. Он плел небылицы про старую жизнь, про войну, про зону, про охоту. Сергеев вспоминал минутами об оставленном Бляблине… и забывал. Потом он задремал под дедов говорок, и ему привиделось, что он уже вернулся в котельную и получает втык от напарника. Старик, поняв, что говорит уже сам с собой, перевел парня на лежанку и укрыл вонючим тулупом. Сам же Паутин, задув керосинку, с кряхтеньем взобрался на печку.
Утром, плохо соображая, но чувствуя себя преступником, Сергеев плелся за стариком в направлении котельной. Кривой довольно бодро косолапил по тропке:
– Не боись! Я ему тушенки прихватил. Отмажем тебя!
Он обернулся:
– А хошь, чего покажу? Вчерась, помнишь, я про фабрику говорил?
– Ну?
– Пошли.
Они свернули с тропинки и, бороздя невесомый снег, скатились в залешенную низинку.
– Смотри!
Паук стал обмахивать рукавицами нечто, похожее на сугроб. Из-под снега показалось… огромное чугунное маховое колесо, выступавшее над землей только малой своей частью. Когда-то оно и впрямь приводило в движение фабричные станки.
– Видал? – гордо спросил дед. – Читай, что написано.
– «…и сынъ», – разобрал Сергеев на ободе.
– То-то… У него и отец был, да в болото укатился.
– Ясно… – парень улыбнулся.
– Ни хрена тебе не ясно… – Паутин поморщился.
– Ладно, пошли сдаваться твоему Бляблину.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.