Текст книги "Сергеев и городок"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Олег Зайончковский
Сергеев и городок
Частный сектор
Власти наши издавна постановили, как должны между собой различаться населенные пункты. Где горсовет с Лениным – это город, где сельсовет с флагом – село, а где нет ничего – деревня. Но мы, жители, это по-своему понимаем. В деревне все деревянное, деревенский домовой с лешим родные братья. В селе веселее: где успел, там и осел, в селе МТС[1]1
МТС – машинно-тракторная станция.
[Закрыть]. А город – другое: город огорожен, город гордый, на горе построен. «Взыдет князь на высокое место, поведет очима семо и овамо, топнет ножкой и повелит граду быть…»
Однако наш городок возник без княжьего соизволения. И лежит-то он в низинке, и гордости в нем никакой нет. Просто деревушки подмонастырские, польстясь на слободскую жизнь, хлеб сеять перестали. Завели фабричонки, торговлишку; тут еще железная дорога много помогла. Впрочем, городом мы себя еще долго не сознавали – только когда собаки уличные своих от чужих перестали отличать, тогда и спохватились. Подали прошение куда следует, дескать, все у нас есть: и волостное управление, и милиция, и амбулатория. Хотим, мол, городом зваться и городское содержание от властей иметь. А власти отвечают: «Все у вас есть, да не все. Главного нет – завода. Фабричонки ваши мелкие, частные мы разорим, а большой химический завод построим – тогда и городом назовем». Подумали мы, подумали – делать нечего: сами навязались. Согласились на завод, а нас уж никто и не спрашивал… Власти разорили фабричонки, торговлишку и построили химзавод. Дорого мы заплатили за городское звание. Думали, хоть сделают нам водопровод, дороги замостят, ан просчитались. «Перебьетесь, – сказали власти. – Городом мы вас назвали, а теперь живите как хотите. Только на завод не прогуливайте». И чтобы мы, значит, двум богам не молились, они до кучи разорили монастырь.
С тех пор и живем: не город, а так – слобода заводская. Где была деревня Мутовки – улица Мутовская, где Митино – Митинская. Одни лишь собаки городскими стали: не лают, не кусаются – зачем мы их только кормим…
Завод пристроил к нам свой поселок. Домов понаставил на пустыре, на болоте, даже на старом кладбище. Провел в них центральное отопление, а между домами заасфальтировал улицы. Власти нарекли эти улицы от балды, чтобы приезжих пролетариев было где прописать. Селили там людей со странными ненашенскими фамилиями. А местные – Козловы да Мухины, Скибины да Калабины – остались проживать в своих избушках с курами, огородами и колодцами.
Переселиться из частного сектора в жилдома было невозможное дело. Взять тех же Калабиных. Васька, Димитрия старший сын, как женился, нет, как ребенка родил, стал просить у завкома квартиру. Завком отказал: «Ты в своем доме живешь, тебе не положено». А он: «Дом-то маленький, и не мой, а батин. Тесно нам». А они: «Ничего не знаем – не положено». А он вспылил: «Я этот завод поднимал! Я мастером работаю!» – то да се… А завком спокойно отвечает: «Работаешь – и работай. А будешь выступать – мигом вылетишь и из мастеров, и вообще с завода. Беспартийный, а туда же!» Тут ему и крыть нечем: в партию его действительно не принимали по причине плохой анкеты. Отец его, Димитрий, был из раскулаченных.
Мало кто помнит, был у нас такой хутор Калабино – не деревня, а хутор. Жили там одни Калабины – семья или две. Хорошо жили; хозяйство у них было на полном ходу. В базарные дни масло в Москву возили, вальщики тоже считались знатные. Кого же раскулачивать, как не их? Конечно, власти про них не забыли – разорили вместе с прочими. Поляна, где хутор стоял, давно уже заросла бурьяном. Однако Димитрия не сослали – и на том спасибо, – а позволили переселиться с семьей в городок. Похоже, все-таки он кое-что ухитрился от властей утаить, потому что сумел купить на Митино домик с участком.
Семейство, поселившееся в домике, кроме главы своего состояло из жены Димитрия Васильича Анастасии Егоровны, троих их сыновей – Василия, Степана и Петра, а также выжившей из ума старухи Екатерины. Про эту Екатерину многие думали, что она мать Димитрия, но она была его тетка, урожденная тоже Калабина. Переехав на Митино, Димитрий взялся за привычное ремесло: катать валяные сапоги на заказ и просто на рынок. Младшие сыновья пошли в школу, а Васька, знавший уже и счет, и грамоту, подался на заводскую стройку. Парень он был к труду смышленый: лет в тринадцать мог уже сам разобрать и спаять по новой самовар и без отцовой помощи починить молочный сепаратор. Довольно скоро Василий возвысился до мастера и числился в заводе, в общем-то, на хорошем счету (пока не потребовал жилье). Степка, окончив семилетку, пошел от военкомата учиться на шофера. Петька с одной парты перепрыгнул за другую: поступил в техникум, где и проучился до самой войны. Так бы все ничего, но жизнь им портили проказы бабы Кати: сходит, бывало, под себя и обмажет кругом – кому это понравится? Наказывать ее было без толку, да и побаивались: люди считали ее колдуньей. Однажды она доигралась: пояс свой привязала к балке, сделала петлю, голову просунула да с печки и – прыг. Потом, когда ее в гробу, значит, выносили, в доме раздался такой хлопок, как взрыв, и повылетали все рамы. Прямо из стен повыпадали, а стекла, между прочим, целые остались. Тогда-то все и убедились, что Екатерина – точно ведьма. Неспроста про нее говорили, что она в молодости такая красавица была, какие в наших краях не родятся.
Но после того, как баба Катя удавилась, жильцов в доме не убавилось, потому что Василий женился. Взял он митинскую же, погорелых Бурцевых Надьку, и родила она ему дочь Наталью, а перед войной еще одну, Анну. Потом на Россию напали немцы, и началась война. Ваську забрали на фронт. Уходя, он сказал: «Не волнуйтесь, долго мне воевать не придется». И точно – в сентябре его уже убило. В сорок втором призвали Степку: его взяли в танкисты. В сорок третьем настал черед Петькин. После Васькиной гибели старый Димитрий сильно сдал и с головой дружил уже плохо. Провожая младших, нес какую-то чушь: «Вы, сынки, – говорил он, – побейте сначала фашистов, а потом и наших коммуняков, мать их душу». Сыновья прикрывали окошки: «Ты, батя, такого больше нигде не скажи!» Степка-танкист воевал как положено: и ранения имел, и награды. Домой вернулся в сорок шестом – живой, хотя и весь обожженный. С Петькой другая история. Служил он на аэродроме техником, потом стал летать. Но летали они не на фронт, а на Дальний Восток, помощь американскую по ленд-лизу возили. Однажды самолет у них сломался, и сели они в тайге на поляну – снег выручил. А на борту – бочки со спиртом, полная загрузка. Бравый экипаж не растерялся и наладил с местными индейцами обмен: спирт, керосин – на жратву и прочее. Так они там и просидели чуть не до конца войны. Вернулся Петька невредимым, но законченным алкоголиком.
Однако Димитрий сыновей своих не дождался. Схоронила его Настасья в сорок четвертом. Надежда, вдова Васькина, чтобы прокормиться, пошла ткачихой на фабрику. Братья, как пришли с войны, оба женились. Степан – на Томке Спириной, учетчице из лесхоза (он туда на трактор устроился). Петр – на приезжей библиотекарше по имени Альбина. Женились оба по-глупому, что один, что другой: Томка прописана была в женской общаге, а Альбина и вовсе спала на стульях в своей библиотеке. Но думать было поздно: обе забрюхатели. И когда они разродились, домик затрещал по швам. Хорошо, что Степка с Томкой работали в лесхозе: тесу, бревен добыли, сделали пристройку. Потом покумекали с Петькой (он тогда еще был похож на человека) и сообща выгнали второй этаж. Пятидесятые годы прожили, можно сказать, с комфортом: внизу баба Настя и Надежда с дочерьми, в пристройке Степан с Тамарой и сын их Серега, наверху Петр с Альбиной и сыном Славиком. Однако никакое благоусобие не может длиться вечно. Петька пьянствовал, бил Альбину и мешал Славику делать уроки. Анька с Наташкой подросли и стали шляться, а после и к себе приводить разных обормотов. Петька с ними нашел общий язык. Его выгнали из техникума, где он преподавал военное дело и физкультуру. В итоге он вообще перебрался жить на первый этаж, а баба Настя с Надеждой перешли наверх к Альбине. В шестьдесят шестом Петька погиб – замерз в сугробе. К тому времени весь первый этаж оккупировали Анька с Наташкой, их четверо детей и часто менявшиеся сожители. Баба Настя уже еле ползала; за ней ухаживала одна очкастая Альбина. Надежда очень уставала на фабрике, у нее опухали ноги. Но она хорошо зарабатывала и давала деньги «для Славика», которого называла внучком и который сделался для нее единственный свет в окошке. Степан с Томой жили хорошо. Правда, он отсидел два года за хищение и вышел по амнистии как фронтовик на двадцатипятилетие Победы. Но крал, собственно, не он, а Томка, а он взял вину на себя. Они купили мотоцикл с коляской марки ММЗ и держали его во дворе под брезентом. Огородом уже почти никто не занимался: что толку – все сожрет Аньки-Наташкина орава. Приструнял их иногда только Степанов Серега. Парень не пил, не курил, качал мускулы и серьезно готовился к армейской службе. Наташка тогда жила с Долговым, самогонщиком; они весь дом провоняли брагой. И что-то этот Долгов то ли сказал, то ли сделал Сереге. Малый взял играючи одной рукой сорокалитровую флягу и вылил эту дрянь Долгову на голову.
И зачем все это перечислять… Сергеев, тебе интересно?
Ладно… Разогнули Петьку в морге, положили в ящик, снесли на кладбище. Серегу проводили в армию. На втором году попал он в Чехословакию. Правильной жизни рос паренек, но из армии вернулся какой-то смурной. Поступил в милицию. Славка уже учился в институте на третьем курсе. В семидесятом, как раз когда Петра выпустили, померла, наконец, баба Настя. Тогда же, кажется, женился Серега, и пришлось делать к дому еще пристройку. Ну и так далее… Набралось их в доме человек пятнадцать, а может, и больше. Тот же хутор, только хозяйство у каждого свое – у каждого свои пироги. Собирались редко – по праздникам, и как соберутся – всякий раз скандал. Степан обожженный нацепит медали и ходит звякает, а Серега бурчит: «Чем хвалишься – ты их освобождал, а они нам нож в спину!» (Это он на чехов насмотрелся.) Славка, аспирант волосатый, приедет из Москвы и щурится на родичей, как на папуасов, а сам нечесаный, хуже всякого папуаса. Раз Серегу ментом назвал – и тут же в лоб схлопотал. У баб промеж собой тоже недоразумения. Томка Альбину малахольной считала: «Дожила до старости, а за душой ни гроша – чулки и те драные!» Альбина в ответ обзывала Томку воровкой. Та взвивалась: «Это я-то воровка? Ты воров не видала! Подумаешь, святая непорочная, просто у тебя в библиотеке взять нечего!» Заведутся, и понеслось… Одним только Аньке с Наташкой все было до лампочки: напьются – и давай песни орать. Оторви и брось – они тогда пропитчицами на заводе работали: там мало кто до пенсии вредной доживал, зато платили по триста и спирту было – залейся.
В общем, не сказать, чтобы Калабины между собой ладили. Однако деваться некуда – жили-поживали, покуда не сгорели.
– Сгорели?
– Было дело – как раз на Олимпиаду. Какой-то праздник они отмечали, все собрались. Даже Славка приехал со своей первой, как ее – Ви… Ви… Виолеттой или Викторией. Пожар в частном доме – не приведи Бог. Все деревянное – горит, как порох… Главное – детей успеть вытащить. Выскочили кто в чем был, обнялись и смотрят, как их родина полыхает. Потом, конечно, переругались: кто виноват, от кого гореть пошло. Все спалили: и пожитки, и сберкнижки, и документы…
– И как же после?
– Да как-как… Главное – живы остались. Люди добрые помогли, завод, между прочим, исполком. Сначала по общагам расселили, потом квартиры дали.
– Стало быть, нет худа без добра?
– Наверное…
– А как же тот участок – на Митино?
– А вот мы как раз до него дошли.
– Ого! Это чей же такой особняк?
– Угадай… Серегин! Сергей Степаныча Калабина.
– Да ну! Он что же, в бандиты заделался?
– Нет, что ты.
– В банкиры?
– Да нет, какой из него банкир… Генерал он.
– Генера-ал… И такой особняк… Он что – ворует? Взятки берет?
– Насчет этого не знаю, может, и ворует. Но дом они в складчину построили. Все Калабины свои квартиры продали и отгрохали домище. А Степаныч у них главный, он больше всех вложил.
– То есть… не понял… Они что – опять съехались?
– Ну да. Почти все обратно съехались. Опять, конечно, лаются, но потише, чем раньше: у Степаныча не забалуешь.
– И зачем же они съехались, чтобы снова лаяться? Жили бы каждый сам по себе…
– Ну, уж это ты у них спроси.
Судьба
В любом дворе, квартале любого городка – везде, где собираются стайками лихие пацаны и перепархивают, чиня ежедневный разбой, – обязательно среди этих сорванцов выделяется самый отчаянный, самый горластый, самый исцарапанный. Для прохожих собак всегда припасены у него камни, для девчонок – две грязноватые пятерни, а для приятелей – пара твердых беспощадных кулаков. Позже всех удается загнать его ужинать – лишь когда мать совсем сорвет голос, выкликая свое «наказанье»; раньше других он выходит на улицу утром и слоняется по двору в одиночестве, расстреливая из рогатки голубей и кошек. Это он научил остальных мальчишек материться, курить, играть на деньги в битку и карты. Это его была идея поймать в подъезде шестиклассницу Маринку, которая почти не сопротивлялась под гипнозом его жестоких глаз, покуда вся компания рылась жадными ручонками у нее под платьем. Как объяснить, что мальчишеская удаль и сила характера всегда употребляются на бесчинства, а изобретательность – на дерзкие пакости? Скорее всего, бесы, загнанные когда-то в стадо свиней и заставившие бедных животных утопиться, сами не утонули, а благополучно здравствуют, переселившись в беспокойные пацаньи тела и питаясь маминым борщом, семечками и ворованными яблоками.
Вовкиному бесу досталось подходящее тело: широкоплечее, широкогрудое, на крепких кривоватых ногах. С детства Вовка Фофан превосходил сверстников силой и ростом, а в воинственной наглости ему и вовсе не было равных: даже старшие с ним не связывались после того, как он кирпичом разбил голову боксеру Твердову. Учился он, разумеется, плохо – всегда находились занятия поинтереснее: драться со всяким желающим, пить одеколон из столовой ложки, повесить старый гондон на дверях у завучей, залепить историку в лоб огрызком, подсмотреть через зеркальце трусы у старшей пионервожатой… да мало ли что еще. Будучи восьмиклассником, Фофан уложил на лопатки школьного физрука, но изо всех видов спорта предпочитал один – красть лошадей с конефермы в Матренках. Тогда же, в восьмом классе, Вовка начал бриться и всерьез озаботился половым вопросом. Он не утруждался ухаживаниями, а брал свое силой и наглостью: многие девчонки ходили под его адмиральским флагом, правда, к их радости, не подолгу. В друзьях Фофан не нуждался, а только в свите, как акула в эскорте прилипал, и, надо признаться, много таковых находилось среди наших ребят (о чем они впоследствии постарались забыть). Бессменной Вовкиной «шахой» был Борька Филатов, по прозвищу Бобик или Филка. Ему оказывал грозный патрон брезгливое покровительство, ему в туалете оставлял окурки, но и ему же, от нечего делать, перепадали то поджопник, то затрещина. Одних лишь лошадей любил Вовка и никогда их не мучил. В те годы многие озоровали по ночам на конеферме – такая была мода; украденных лошадей находили в городке – загнанных, пораненных. Если Фофан узнавал, чьих рук это дело, то находил и бил виновных безо всякой пощады. Вообще провиниться перед ним было несложно, и редкий нос в округе не познакомился при тех или иных обстоятельствах с его кулаком. Кроме, пожалуй, носа Сергеева, что на первый взгляд могло показаться загадкой, так как Сергеев перед Фофаном не лебезил и не искал с ним короткого дружества. Тем не менее при случайной встрече он удостаивался от Вовки приветствия и благожелательного разговора в таком духе:
– Здорово, паря! Как сам? Никто на тя не нарывается?
– Нет, – отвечал Сергеев, пожимая большую ладонь.
– Хошь, седня ночью покатаемся?
– Не хочу.
Сергеев отказывался от великой чести.
– Что так? Ссышь?
– Нет… Лошадей жалко.
– А… – Фофан будто даже смущался. – Ну, как хошь… Ну бывай… Ты это… если тя кто обидит, мне скажи.
Так выходило, что, сам того не добиваясь, Сергеев находился под защитой Вовкиных кулаков. Оценить это ему пришлось позднее, когда их возрасту настала пора «показаться в свете», проще – на танцах.
Танцы… Городок наш тех лет без них не представишь. Только калеки да совершенные маменькины сынки не ходили на танцы. Да и как иначе, если самих Фофанов и Сергеевых половина была зачата в кустах после танцев. Конечно, старинные танцульки выглядели примитивно. Сейчас молодая собака, гуляя, наткнется в парке на остатки асфальта, проросшего кустами, и недоуменно обернется на хозяина: «Что это?» А это руины того древнего пятачка, где врыт был стол с радиолой, где два мента торчали под фонарем, всматриваясь в темноту за деревьями, – там, в темноте, словно топоры дровосеков, тюкали кулаки. Девчонки, сбившись в кучки, боязливо жались по урезу асфальта, жались, но приходили сюда каждую среду и субботу…
Разумеется, и на том пятачке в парке кто-то «держал шишку», но время не сохранило былинные имена. Ни Фофан, ни Сергеев не застали в действии лесного танц-капища; в их эпоху, тоже, впрочем, ушедшую, танцы бушевали уже в клубе. Это был еженедельный шабаш, которому где и совершаться, как не в поруганной церкви: ее превратили власти в дом поднадзорного досуга. Это потом переосвященная мутовская приходская церковь снова засияла, нарядная, как пирожное, пуская зайчики свежим крестиком, а тогда… Чего только не держала в ее здании советская власть: какую-то заготконтору, скобяной цех, а под конец – прости господи, – клуб с танцами. Каково же было слушать этот варварский топот потомственным церковным мышам, пережидавшим лихолетье в ее подвале…
Впоследствии Генка Бок признавал за собой великий грех. Был он тогда гитаристом и вроде как руководителем ВИА «Кварц», отчаянно громыхавшего на клубной сцене. Лихие созвучия оскверняли не только помещение храма, но и всякое мало-мальски искушенное ухо. Тем не менее лабухи почитались тогдашней молодежью подобно жрецам или священным животным. Иногда случалось, что, заигравшись, кто-то из музыкантов падал со сцены, но его тут же водружали обратно бережные руки. Вдохновение их питалось девичьими вздохами, а в большей степени портвейном «Агдам». И только им одним на танцах гарантировалась неприкосновенность, тогда как прочие ходили в клуб на свой риск.
В семь вечера зал еще был полупуст и полутемен. Редкая пока публика намазывалась у стен: к началу приходили самые зеленые. Музыканты, не глядя в зал, переговаривались, вяло перебрякивались гитарами; Бок настраивал реверберацию: раз-аз-аз-аз… Но постепенно народ сгущался, и сгущался в зале воздух: нарастало ожидание. Ярче разгорался свет. Сквозь толпу к сцене протискивался участковый Кользяев. Разом обильно вспотев, он щелкал пальцем по микрофону и, снявши фурагу, кашлем пытался обратить на себя внимание:
– Уважаемые товарищи мулодежь!
Назидание безнадежно глохло в свистках и криках:
– Торчи, Кользяй! Не тащи мертвого за хер!
Махнув рукой, участковый слезал со сцены, и его серый китель под ехидный наигрыш «до-ре-ми-до-ре-до» тонул в цветастой пучине батников и сарафанов. К микрофону заступал Генка Бок.
– Дорогие друзья! – возглашал он манерно, с прононсом. – Мы открываем наш вечер танцев!
Ответом ему был оглушительный рев публики, но, покрывая его, «Кварц» изо всех орудий обрушивал такой силы залп, что в городке начинали брехать и выть собаки.
Вздрагивала земля, в окрестных клубу домиках тревожно звенели окна. Стихия гулянья расходилась быстро, почти вдруг, и спустя час молодое море клокотало в клубе от стены до стены, выплескиваясь наружу. В грозном шуме его сливались музыкальная канонада, увесистый топот ног, визги девчонок, бросаемых в воздух, и сосредоточенный мат кулачных бойцов. Участковый Кользяев, потеряв фурагу, ползал по полу, но натыкался то на чей-то затоптанный шиньон, то на свежие, газированные адреналином красные капли: так проливало кровь счастливое поколение.
Вовка обычно являлся на танцы в самый их разгар. Весть о нем электрически проносилась в клубе: «Фофан… Фофан пришел!» – И семибалльное море стихало, как по волшебству, оставляя на поверхности лишь тревожную зыбь. Даже музыканты делали перерыв, принимаясь что-то поправлять и подкручивать в своих инструментах. Слов нет, возмужавший, оперившийся Фофан был громила недюжинный, но и среди парней на танцах много имелось крепышей. Почему же никто не в силах был противиться его драконьему обаянию? Даже Сергеев испытывал тайную гордость, когда, проходя мимо, Вовка небрежно-дружески кидал ему «петуха»:
– Здоров, паря! Как дела?
– Дела зашибись, – вежливо отвечал Сергеев и пожимал несминаемую, как у статуи, ладонь.
Но Фофан приходил на танцы не затем, чтобы разводить «версаль». Выдав, кому следовало, охранные грамоты, он выбредал неспешно на середину зала и становился там с раздумчивым видом. Если жертва не подвертывалась сама Вовке под руку, танцы возобновлялись, а он еще долго мог недвижно возвышаться подобно утесу, омываемому пестрыми, беспечно плещущими волнами. Был он довольно разборчив, и, к чести его сказать, мелочь его не интересовала. Наконец взгляд его прояснялся.
– Филка!
– А-я? – с готовностью откликался Бобик, бросая посреди танца свою партнершу.
– Самца видишь?
Филка прослеживал хозяйский взгляд:
– Какого – того длинного?
– Ага… который козлом скачет.
Борька ежился:
– И чего?
– Иди, надерись.
– Вов, он мне башку снесет, – трусил Филка.
– Не ссы, не успеет. Иди, сказал, не то я сам тебе…
Толпа, шарахнувшись, образовывала круг и замирала в оцепенении. Жертва, здоровенный, высокий парень, почти не брыкалась, будто лошадь, понюхавшая дегтю. Вот странно: казалось бы, где, как не в драке, судьба твоя в твоих руках? Ан нет, там судьба был Фофан, неотвратимый и безжалостный.
Возможно, Вовка и сам полагал себя если не рукой судьбы, то ее корешем безусловно. Очень уж ему везло, а ведь скольких ему подобных молодецкий кураж свел до срока в могилу. Дема Бурцев пошел на спор ночью по перилам железнодорожного моста и разбился. Виталька Карнаухов среди бела дня нырнул в пожарный пруд и… изобразил эскимо, наткнувшись темечком на торчавший под водой лом. Шушлебину проломили голову шестигранным прутом. Кукушкина зарезали. Бушуеву в ментовке отшибли потроха. Ламзичкин отравился «метилом». Грачев въехал на мотоцикле под самосвал. А сколько их звездными зимними ночами позаснуло в ласковых сугробах… Все они переселились в наш тишайший пригород и выцветают овальными фотками, над которыми прицельно кощунствуют скучающие вороны. Но Фофан прошел огни и воды без урона для себя. Армия показалась ему пионерским лагерем. Отслужив, он устроился, конечно, на завод. Днем он вполне добросовестно махал кувалдой, а вечерами – вечерами и ночами – жил полной жизнью, не давая скучать своему слегка потолстевшему бесу. Портвейн… девчонки… лебезящие знакомцы… танцы… чьи-то выбитые зубы… участковый уважительно просит приглядеть за порядком… вся улица здоровается… Маринка жалуется на алкаша-мужа: «Вов, дай ему, но не сильно… житья от него нет!» – «Сделаем…» – Фофан шишкарил с достоинством, и его совсем не томило некоторое однообразие такого существования.
Однако шли годы, и заскучала, похоже, сама судьба. Ведь она, злодейка, тоже имеет свой кураж. Одновременно на миллионах досок играя с целыми народами и с каждым из малых, она любит внезапно поменять правила: смахивает фигуры и выставляет новые, давая расчет угревшемуся было штату своих «любимцев». Вовку Фофана она рассчитала тихо, равнодушно и без уведомления. Удача оставила его незаметно, так вагончик, отцепленный от поезда, еще катится по инерции, но уже свернул на тупиковую ветку, а дремлющие пассажиры его не скоро поймут, что случилось неладное.
Перемены в жизни могут вызываться естественным ходом времени. Это когда повыше брючного ремня выкатывается лупоглазый мамончик, когда знакомые «телки» одна за другой выходят замуж или когда самого тебя скорее тянет поправить сарайку, чем, плюя семечки, прохаживаться по улицам на широко расставляемых ногах. С этим грустным расписанием времени еще можно побороться, но когда сама судьба передвигает стрелки – тут уже не поспоришь. Но Вовка и не спорил, он проспал поворот, и можно только удивляться, как это случилось: уж так нас подбросило на стыке. Так городок встряхнуло, что будто швы разошлись, и полезло из трещин всякое разное: жвачка и ликеры невиданные, штаны-«бананы» и кроссовки, кооперативы, попы, иномарки, бандюки мордастые и еще много чего. А в другие трещины разверстые проваливалась отжившая рухлядь: пятиэтажки с жителями, фабрики с рабочими, клубы с танцами и вообще, можно сказать, весь старый уклад. А Вовке словно глаза запорошило: все стучал своей кувалдой. Стучал и, однако ж, достучался: однажды пришел в кассу, а ему вместо денег показали шиш. Завод – надежный кормилец всех простых парней городка – «лег», провалился в трещину. Тогда-то Фофан и очнулся, да было поздно: в новой жизни не нужен был обалдуй с кувалдой. Может быть, взяли бы его «пехотинцем» в какую-нибудь бандитскую бригаду, но он по возрасту уже в шестерки не подходил. Помыкался Вовка и устроился грузчиком в некий кооператив, где командовал не кто иной, как Борька Филатов, успевший на ту пору заделаться предпринимателем. Унижение, которому подвергла Фофана судьба, было сомасштабно его прежнему величию. Шутка ли – попасть под начало бывшей собственной «шахи», получать гроши и видеть, как по улицам разъезжают в иномарках козлы, трепетавшие когда-то при одном его имени. Бить бы их по «мусалам», чтобы брызгали веером кровавые сопли, да нельзя: в карманах у козлов залогом их безопасности лежали теперь заряженные пистолеты.
Однажды вечером, слоняясь по городку с бутылкой пива в руке, Вовка услышал звуки музыки. И хотя музыка была незнакомая, больше походившая на прерывистое татаканье незаглушенного трактора, Фофан, ведомый нетрезвым любопытством, пошел на шум. То была дискотека – новое танцевальное заведение. Мощная музустановка неутомимо накачивала в зале компрессию. Молодежь в «бананах» истово и серьезно выделывала кукольные па. Какой-то тип у микрофона периодически однообразно подзадоривал публику, и она отвечала ему криками: «Вау!» Вовка недоуменно оглядел зал: «Если это танцы, – подумал он, – то где же драка?» Драк не было: молодежь старательно двигала телами и пила из баночек пиво и заграничный лимонад. «Какой-то, блин, утренник…» – пробормотал презрительно Фофан. Самое время ему было повернуться и топать восвояси, но… тут проснулся и заворочался Вовкин бес, траченный невзгодами, но неукрощенный. Он подстрекнул бедолагу хозяина направиться нетвердой походкой через весь зал. Бесу захотелось удивить банановую шелупонь, замутить эти лимонадные танцульки. Способ был известный: задрать какой-нибудь девчонке подол, чтобы она завизжала под общий хохот. А вдруг на ней не окажется трусов (такое случалось, бывало) – то-то будет весело! Фофан подобрался к одной сосредоточенно изгибавшейся девице и поднял кверху ее короткую юбку. Девица перестала складываться и обернулась:
– Тебе чего, дядя?
– Гы-ы… Ничаво! – Фофан лыбился и озирался, ища поддержки.
Никто, однако, не засмеялся, только паренек, танцевавший рядом, строго осведомился:
– Ты что, дебил, «колес» наглотался? Вольты пошли?
Вовка опешил:
– Ты это кому… «вольты»?!
Паренек нахмурился:
– Тебе, придурок! Давай, шаркай отсюда.
Еще несколько ребят заинтересовались происходящим:
– Кто это, Игорек?
– Да хрен его знает… – Игорек недобро усмехнулся. – Быкует, плесень…
– Откуда он вылез?.. Эй, дед, ты с какой помойки?
Фофан задохнулся от бешенства:
– Что?! С помойки?!! Ах ты, сучок… – Он занес для удара свой огромный кулак, но… перед носом его мелькнула белая кроссовка, и свет для Вовки померк. Как ему на всякий случай добавили, он уже не почувствовал… Игорек склонился над распростертой тушей:
– И что с ним делать?..
– В туалет отволочь.
Когда сознание вернулось к Вовке, он снова услышал эту дурацкую музыку. Только теперь ее татаканье звучало приглушенно и смешивалось со звуками сортира. Он открыл глаза и увидел парней, перешагивавших через него, как через падаль. Парни входили в уборную, подергиваясь в танцевальном ритме, пускали в писсуары крепкие молодые струи, деловито пердели и удалялись, едва скользнув взглядом по лежащему Фофану. Он заворочался и сел на грязном кафеле. Голова его болела, челюсти не сходились одна с другой. В таком положении он в своей жизни точно еще не бывал – Вовке сделалось почти смешно. «Надо же – ногой двинул! Как лошадь копытом…» Держась за стенку, он поднялся и стал искать выход со злосчастной дискотеки.
Пошатываясь, Вовка брел домой, время от времени трогая сотрясенную башку и продолжая удивляться: «Во, блин, двинул – как лошадь!» Добравшись до кровати, он рухнул в нее и забылся, словно заблудился в зеленоватом, глухо звенящем тумане. Ночью ему не снилось ничего определенного, но утром, когда уже рассвело, он увидел лошадей. Однако во сне лошади его не били, они опускали головы над ним, лежащим на полу в сортире, дышали в лицо теплым паром и фыркали, разгоняя по кафелю окурки и гондонные упаковки. Прозвенел будильник, но Вовка его прихлопнул и досмотрел сон до конца.
Проснулся он поздно и еще долго лежал, глядя в потолок. Потом он решительно встал, побрился, оделся в чистое и пошел к Филатову.
– Ты что опаздываешь? – нахмурился, увидев его, Борька. – Смотри, выгоню!
Но Вовка его не слушал. Он сопел, явно волнуясь…
– Филка, – неожиданно выпалил он, – ты заработать хочешь?
– Что? – изумился коммерсант. – На чем?
– На лошадях!
Это была судьба. Судьба, швырнувшая Фофана на пол в сортире, снова улыбнулась ему во сне. Филатов, надо отдать ему должное, быстро прожевал Вовкину идею. Фофан предложил на Филкины деньги арендовать конеферму в Матренках, пришедшую на ту пору в полный упадок, чтобы разводить лошадей на продажу и напрокат. В самом деле – как было не догадаться, что эти козлы, преуспевшие в новой жизни, наворовавшись и настроивши себе усадеб, захотят, черт их дери, иметь и такое барское развлечение?
Филка надел на Вовкину бычью шею золотую цепь и велел ему коротко подстричься. Оба облачились во все черное, сели в Борькину машину и поехали пугать совхозное начальство. Нагнав на деревню страху своим «бандитским» видом и влив в совхозные глотки два ящика бельгийского спирта «Рояль», компаньоны уладили дело в короткий срок. Фермой они завладели, то есть арендовали ее на пятнадцать лет с пролонгацией.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.