Электронная библиотека » Олег Зайончковский » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Сергеев и городок"


  • Текст добавлен: 14 января 2014, 00:33


Автор книги: Олег Зайончковский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Как хоть его зовут?.. – пробормотал зоотехник, разворачивая документы. – Ишь, медалей – как у генсека… Кариф фон… бля, не пойму… Цири… попель какой-то.

Стоявший рядом Колька Бобков засмеялся:

– Цирипопик!

Так быка и прозвали – Цирипопиком. К Карифу в совхозе отнеслись пренебрежительно, несмотря на медали и бельгийское происхождение, – за малый рост и небычий норов. Только Зина Босомыкина, комсорг молкомплекса, приставленная за ним ухаживать, полюбила иностранца; Зина звала его Кариком за карие глаза. Бык тоже к ней привязался; если б не их дружба с русской скотницей, неизвестно, как бы он переносил свалившиеся на него тяготы быта в дикой северной стране. Зина грудью отстояла у односельчан красивые мешки с импортным комбикормом, приехавшие вместе с Карифом, но они, увы, закончились. Тогда она, смех сказать, стала воровать ему комбикорм из крольчатника, а еще, словно для поросенка, выпрашивала объедки в столовой. Мыла она его хоть и без шампуня, но тщательно и с любовью – Кариф умел это оценить.

Однако время шло; бельгиец проедался в «Смычке», а к делу так и не приступали. Кариф понимал, что пригласили и везли его в такую даль не за карие глаза. Он был здоров, могучие тестикулы лопались от первоклассного семени, а местные разгильдяи будто о нем позабыли. Но о производителе не забыли, просто он еще не знал, как у нас долго делаются дела… В конце концов у них с Красавой состоялись смотрины. Блатную телку поместили в соседнее стойло, отделенное невысокой перегородкой, через которую животные могли познакомиться. Если Цирипопик вызвал у наших насмешку своими малыми размерами, то Красава, напротив, восхитила быка своей статью: ему, профессиональному ебарю, такие великолепные партнерши еще не попадались. Все в ней будило желание: рост, формы, даже белая звездочка во лбу… что уж говорить про запах – природный запах плоти, не оскверненный ни парфюмерией, ни слишком частым мытьем. Зина, стыдясь, наблюдала, как развивается этот международный роман; он был ей не слишком приятен. Со стороны девушка видела, как «ведут» ее друга уловки рогатой кокетки, а обольщала Красава мастерски: то делала вид, будто Карифа не замечает, то задирала верхнюю губу и фыркала, якобы от волнения.

Во дворе фермы тем временем начались приготовления. Для бельгийца строили помост наподобие эшафота, чтобы он мог в нужный момент дотянуться до Красавиной вульвы. Подмостки сколачивали на широкой площадке, словно специально, чтобы все желающие могли поглазеть, – предстоявшее таинство превращалось в аттракцион для населения центральной усадьбы.

В назначенный час вокруг «лобного места» теснилось множество зевак; даже Сергеев с Афанасьевым не сдержали вахты и, побросав вилы, пришли из кормоцеха полюбопытствовать. Картина впечатляла: скотники осаживали народ; перед помостом похаживал плотник Гордеев с топором за поясом; всклокоченный Вась Васич бегал на ферму и обратно, сообщая что-то Пал Палычу, стоявшему недвижно в бурках и каракулевой шапке… Наконец вывели Красаву: она мотала головой, мычала и пыталась лягаться. В толпе зашушукались: «Ишь, дурь играет… Откормила Иуда за совхозный счет…» Как несчастная телка ни пыталась сопротивляться, ее привязали к помосту, рога расчалили веревками – Красаве оставалось только страдальчески косить глазами на бесстыдную публику. Карифа вывела Зина. Сколь ни привычен был бельгиец к общественному вниманию, но публично совокупляться ему раньше не приходилось. Он застеснялся и, быстро-быстро замахав ушами, подался было назад. В толпе засвистели. Зина, сама розовая от смущения, все же уговорила Карика взойти на помост… «Какая дикость! – думал бык. – Устроили из работы цирк…» Но вот его ноздри уловили манящий знакомый аромат: «О-о… Какая, однако, прелесть… какой цветок…» Зина подвела Карифа, стараясь сама не глядеть на Красавин срам… И тут, неожиданно для окружающих, фон Циринаппель коротко взревел и, оттолкнув девушку, взгромоздился на беззащитную Красаву. «Ай да Цирипопик! – пронеслось между восхищенными зрителями. – Сам, без уговоров!..» Из телочьего горла вырвался продолжительный стон – Фламандия торжествовала! Однако… о ужас! Гордеевский помост внезапно затрещал, зашатался и обвалился на глазах остолбеневшего народа… Кариф рухнул и, барахтаясь в обломках досок, кричал, пытаясь встать на ноги… Красава, оборвав путы, побежала; по ногам ее текла кровь… Зина рыдала, закрыв лицо руками…

Катастрофа была в том, что, падая, Циринаппель сломал себе член. Производитель, стоивший в валюте больше, чем весь наш несчастный совхоз, сделался ни на что не пригоден. Такой беды в «Смычке» не случалось со дня ее основания. Всякое бывало: растраты, неурожаи… трактора топили в пруду по пьяни… однажды смерч повалил несколько сараев и доску почета – но подобного никто не мог припомнить. Ну пусть бы ногу себе сломал, пусть бы две, так нет же… такое уж, видно, наше везение. Народ судачил, пытаясь отыскать исторические примеры, но ничего не выходило. Один только случай и вспомнили – это когда ветеринар Кукушкин, напившись, вышел во двор поссать, да упал и заснул, а конец-то в штаны не убрал и отморозил.

Тришкин запил, в правлении не показывался; все ждали, что его вот-вот снимут, и гадали, кого назначат на его место. Гордеев стал героем – его жалели, везде угощали вином и сочувственно наставляли, как вести себя в тюрьме. Старики утешали: «Не горюй, Генка, везде русские люди живут. Матвеич, дык, на зоне грамоту выучил…» Генка встряхивал чубатой головой: «А, ништо мне! Хорошие плотники везде нужны». Но время шло, а никого не снимали и не арестовывали. Исстрадавшийся Пал Палыч решил сдаваться сам… Придя в правление, он закрылся в своем кабинете и долго сидел, собираясь с духом; тщетно пытался он найти слова самооправдания: неотвратимый конец карьеры виделся ему в ужасных подробностях. «Будь что будет!» – решил он наконец и в гибельном кураже потянулся к телефону.

Звонил он в райком, заму по сельскому хозяйству Яровому. Голос его дрожал:

– Сан Саныч, это Тришкин…

– А… здорово, Палыч! – узнал Яровой. – Ты куда это пропал, почему не был на конференции? Запил, что ли? Смотри, на ковер пойдешь…

– Я… нет… – залепетал Тришкин. – Сан Саныч, у меня бык…

– Не слышу… какой бык? Чего ты там блеешь?!

– Бык импортный… ну этот, производитель, чтоб ему… упал и хуй себе сломал… Я не виноват, Сан Саныч, – они недомерка нам подсунули!

– Что сломал?.. – несколько секунд до Ярового доходило, после чего трубка разразилась скрежетом: Сан Саныч хохотал.

– Ну уморил! Ну Тришкин!.. Всем расскажу… – немного успокоившись, он хитро спросил: – А что, Палыч, небось, уже сухари насушил? Ладно, не трусь… Я вам всем говорю: ездить надо на конференции – тогда бы знали, мудаки, текущий момент… Эти быки у всех уже сдохли, а у тебя только хуй сломал… ха-ха, ну, не могу!.. С быками, брат, покончено, теперь у нас на свиноводство упор, понял? То-то… Ну давай там, пей рассол и ко мне: получишь инструкции и письмо ЦК.

Пал Палыч вытер пот. Посидев с минуту, он достал из сейфа бутылку, сделал из горлышка несколько больших глотков и позвал секретаршу:

– Ната… – голос еще не слушался. – Наташка!!

В дверях показалось испуганное лицо.

– Заходи, не бойся… чего уставилась? Найди мне Зюзина, это раз… Погоди… Теперь с этим, мать его… – Он внезапно налился гневом. – Короче, быка бельгийского зарезать и в столовую! Поняла?

Секретарша исчезла. Пал Палыч прошелся по кабинету, с удовольствием ощущая, как «забирает» его водка.

– Вот оно что! – сказал он вслух. – Сдохли! Стал-быть, слабо им наших трахать… Ну и хрен с ними, а мы поживем еще.

Яблина

Бело-голубой ЛиАЗ с притороченным сзади запасным скатом был одним из полудюжины наших городских «скотовозов». Железный трудяга, хоть и не имел присущих теплокровным вредных привычек, болел, однако, множеством профессиональных автобусных болезней. Причиной их были возраст и ужасные наши дороги. Его изношенная гидроавтоматическая трансмиссия почти не преобразовывала натужное гудение мотора во вращение колес. Часто на подъемах (особенно том, крутом, называемом «Козьей горкой») пассажирам приходилось вылезать и плестись за ним подобно похоронной процессии, вспоминая прибаутку про цыган и «студебеккер»[5]5
  «Цыгане шумною толпой толкали в гору “студебеккер”».


[Закрыть]
. Водитель Сергей Иваныч, сам уже ветеран ПАХа[6]6
  ПАХ – пассажирское автохозяйство.


[Закрыть]
, страдавший астмой и геморроем, радовался всякий раз, когда им удавалось без приключений добраться до конечной остановки. Все время короткого отстоя Сергей Иваныч копался в сопящих и лязгающих внутренностях автобуса, кашляя и шепча матерные заклинания. Мотор он не глушил всю смену из опасения, что машина больше не заведется. Хуже всего водителю приходилось зимой: по пять раз на дню у ЛиАЗа замерзал пневмокран, из-за чего «скотовоз» заваливался набок, будто кляча, собравшаяся околеть. Дороги тоже не давали скучать: в те годы, чтобы проехать по нашим улицам, требовался опытный лоцман. Ям было очень много, и располагались они с изощренным коварством, маскируясь под невинные лужицы. Однажды, отъезжая от остановки, Сергей Иваныч «зевнул», и автобус угодил задним правым колесом в глубокий свежий провал. Машину швырнуло вправо, и кондукторша Любовь Петровна, сидевшая на своем возвышении, вывалилась наружу вместе с окошком.

В тот раз Любовь Петровна не пострадала, но Сергею Иванычу досталось крепко на орехи. Неудивительно, ведь тетя Люба была подлинным командиром экипажа и главным человеком на борту. Кто капитан на корабле, становилось ясно при первых раскатах ее голоса, покрывавших и шум мотора, и гомон пассажиров. Свежевтиснувшиеся «необилеченные» граждане вытягивали шеи, пытаясь увидеть, откуда извергаются эти вулканические громы. Грудь и весь телесный тети-Любин состав соответствовали могучему голосу. Легко, будто пшеничные колосья, раздвигала Петровна теснящихся пассажиров, делая просеку в их непроходимой, казалось бы, чащобе.

– Плотим за проезд! – нечеловечески гремело над головами, и граждане, обрывая на себе пуговицы, лезли в карманы за пятачками.

И не дай бог зазеваться:

– А ну, плотим!! Чего рожу отворотил?

Трон ее, в виде особого сиденья, возвышался справа перед задней дверью. Занимать его не смел никто, даже наглые по беременности молодые бабы. «Обилетив», то есть даровав новым подданным автобусное гражданство, тетя Люба водружалась на свой престол, поглощая его без остатка царственным телом. Бюст ее и низлежащие части плотно облегала «куфайка» прочней носорожьей шкуры, ноги ниже колен заправлены были в два ведра. Еще раз окинув пятачковое стадо строгим взором, кондукторша благословляла напарника кивком:

– Трогай!

Глаза Сергея Иваныча в далеком кабинном зеркале готовно мигали. Бормотание мотора переходило в вой, с автобусными дверьми делались судороги. ЛиАЗ уже отплывал от остановки, булькая выхлопом, как речное судно, а пассажиры все пинали упрямые створки. Наконец, устав сопротивляться, те со злобным шипением схлопывались. Тяжко переваливаясь и западая колесами в дорожные ямы, наш автобус продолжал свой нелегкий маршрут.

Есть расхожее представление, будто водитель и кондукторша должны быть непременно мужем и женой. Но Сергей Иваныч был женат на диспетчерше Светлане Семеновне, а Любовь Петровна жила одна с двумя взрослыми дочерьми. Тем не менее по работе, несмотря на тети-Любин крутой характер, они не конфликтовали, дружно давали план и в ПАХе числились на хорошем счету. Имея такого кондуктора, Иваныч мог совершенно укрыться от мира в своей кабине и думать только о геморрое и текущем карбюраторе. Зато после вечерней смены он на пустом ЛиАЗе всегда по-товарищески подвозил тетю Любу до дома.

Автобус, пыхтя в тесноте двора, с трудом разворачивался, облизывая языками фар изнутри спящие жилища, и уползал в гараж на отдых и еженощную починку. Однажды, проснувшись от его вздохов и бормотания, Сергеев отогнул занавеску и увидел, с каким трудом даются Петровне последние метры до подъезда. Думая, что ее никто не видит, она шла медленно и даже позволяла себе прихрамывать на правую ногу. В руках тетя Люба несла две сумки с харчами, которых дожидалось ее семейство: Маринка с Ленкой и младенец Вовик. Вовика неожиданно для всех родила недавно Маринка, дав младшей, еще не «залетавшей» сеструхе постоянный повод для насмешек. Она сама совершенно не помнила, кто и при каких обстоятельствах ей «вдул», и ждала, когда Вовик подрастет, чтобы выяснить, на кого он будет похож. Одно Сергеев предполагал уверенно – что случилось это в темноте, потому что обе тети-Любины дочери были редкие страшилы. Петровна, в отличие от Маринки, точно знала, чьими порождениями они были: одно время она сожительствовала с неким мужичком, имени которого Сергеев не помнил. Потом, правда, мужичок исчез – соседки говорили, сбежал от побоев.

Так и жило бабье семейство, время от времени оглашая пятиэтажку шумными сварами по всяким важным и неважным поводам. Петровна еще имела силу, чтобы одержать верх над своими исчадиями, но часто после трудных побед впадала в меланхолию и тогда наутро, если была не в рейсе, шла в гастроном за «Анапой». Спасительный напиток, в зависимости от завоза, имел то красноватый, то буроватый оттенок, но всегда хорошо утолял душевную боль. Однако Петровне мало было достать вина – оно лишь отворяет душу, а на кого ее излить? В будень, да еще поутру, где найти страдающему понимания и сочувствия? Положим, одну бутылку тетя Люба осушала у себя дома, в компании бессмысленно мемекающего Вовика. Но потом, когда уже навертывалась в глазу первая слеза, – потом ей требовался собеседник посерьезней. Бабки-пенсионерки и молодухи-декретницы – единственные, кого можно было застать днем без дела, в собеседницы не годились: они не пили, и вообще Петровна презирала их «куриное» общество. На ее счастье (и на его беду!), у соседа ее, Сергеева, был в цехе скользящий график. Раз в месяц, а то и чаще, обстоятельства выстраивались в роковом совпадении: тети-Любина меланхолия приходилась на сергеевский выходной.

Бум-бум-бум! Она стучала в дверь ногой, потому что руки у нее были заняты. Бум-бум-бум!

– Открывай, Сергеев, чего притих! Это я, Петровна!

Сергеев озирался в поисках штанов и орал в ответ:

– Иду, иду! Не ломай дверь!

Он впускал ее со вздохом. Если на одной руке у тети Любы сидел неумытый Вовик, а в другой между пальцами зажаты были два «флакона», если она приперлась без тапок, в одних чулках, то что это могло означать? Думать нечего: Петровна опять в печали, а у него опять погорело свободное утро.

– Твоей-то нету? – осведомлялась соседка. – На работе? Ну и хорошо… Подержи ребенка, пойду поссу…

Сергеев с тревогой провожал ее глазами. Однажды она упала у него в уборной и обрушила висячую полку.

Петровна без церемоний располагалась на кухне и до краев наполняла выставленные Сергеевым стаканы:

– Ничего не говори… Давай сразу.

Вслед за ней он молча покорно выпивал. Они трясли головами и нюхали шоколадные конфеты. Проходила минута. Наконец Петровна с горькой усмешкой спрашивала:

– Слыхал концерт сегодня ночью?

– Угу… – кивал Сергеев.

– Проститутки, в гроб меня вгонят! Что одна, что другая…

Он закуривал.

– Наплюй ты на них. Пусть живут своим умом.

– Своим – чего? Вот это они только и могут своим умом! – Она подбрасывала коленом сопливого Вовика.

Выпивали еще по стакану. Тетя Люба опять умолкала, рассматривая свои вытянутые под столом ножищи с шишковатыми ступнями.

– Дай-ка папиросу…

Она мощно затягивалась. Большое пористое лицо ее краснело все сильней, из глаз, почему-то на нос, выкатывались слезы. Минут пять, пока тлела сигарета, Петровна беззвучно рыдала, потом оглушительно высмаркивалась в Вовкин слюнявчик, давила в пепельнице окурок и наливала по новой. Внезапно взгляд ее прояснялся.

– А правда, ну их в жопу! Давай, сосед, за все хорошее…

Разговор переходил на другие темы. Пока владела языком, Петровна жаловалась то на полетевшую вчера полуось, то на козла-механика, то на колонновское начальство, которому она на собрании «все как есть выскажет». (Сергеев в это время прислушивался к ворчанию «Анапы» в своем животе.) Тетя Люба крыла «гребаные» дороги, бракованные «запчастя» и… советскую власть, которая развела весь этот бардак. Постепенно ругань ее становилась все более непечатной и безадресной. Вовик, теряя терпение, начинал скулить и выгибаться у нее в руках. Но тут, видимо рассчитав время, за ним приходила мамаша. Поздоровавшись без улыбки, Маринка топала прямиком на кухню (она никогда не улыбалась, будучи не накрашена, хотя и макияж мало добавлял ей очарования). При виде Петровны дочь кривилась:

– У-у… Опять нажралась! Не видишь – ребенок у тебя усрался!

Тетя Люба поднимала на нее взгляд, полный пьяного презрения:

– Он не у меня усрался, а у тебя – ты его наебала! Не плачь, Вовик… мамка твоя – проститутка! И вторая блядь растет… Шалашовки! Я вам еще устрою танец с саблями!!

Она начинала опасно гневаться, и Сергеев старался ее успокоить:

– Хорош, Петровна, не то ты мне все тут перебьешь…

Поколебавшись, тетя Люба смирялась:

– Ладно, ради тебя… Один ты человек… Ну-ка, помоги мне…

Далее следовала долгая «депортация», трудная, как постановка в док подбитого линкора. А Сергееву предстояли еще два тяжелых разговора: один с унитазом, другой с женой, когда она вернется с работы.

И все-таки, несмотря на все издержки, они с Петровной продолжали приятельствовать. Однажды во время очередных посиделок, на той стадии, когда тетя Люба, покончив с запчастями, принялась, как обычно, хулить советскую власть, Сергеев перебил ее неожиданным вопросом:

– Послушай, Петровна, за что ты так ее не любишь – советскую власть? Ругаешь ее, как напьешься, а ведь она тебя вырастила. Сама же рассказывала, что ты из детдома.

Петровна пресеклась, будто даже отрезвев, и внимательно посмотрела на Сергеева. Тот улыбался.

– Дай папиросу… Она задумалась.

– Рассказать тебе? Ладно, расскажу. Ты болтать не станешь… а хоть и болтай, насрать, теперь не страшно, – она затянулась. – Во-первых, я не Любка.

Сергеев удивился:

– А кто же ты?

– Яблина.

– Кто?!

– Яблина. Ты не смейся, это имя такое, польское. Меня в детдоме переименовали.

– Зачем?

– Затем… Мой отец был шпион.

– Польский, что ли? – Сергеев опять не сдержал улыбки.

– Так они говорили… Но я тебе правду скажу: ни хрена он был не шпион!

– Не пойму я тебя: то шпион, то не шпион…

– Не верю я, понял? Мы тоже кое-что соображаем! Польша ведь наша страна – такие же коммунисты правят. На хрена ж нам друг у друга шпионить?

– Но ведь тогда Польша не была…

– Была, не была… – перебила Петровна. – Я постарше тебя, а ты этого не коснулся. Тогда план спускали, как у нас в автобусном, столько-то народу шлепнуть к такому-то числу. Вот его и шлепнули…

«Яблина» подавила всхлип и сжала кулак:

– А меня они, суки, спросили?! Может, я в семье хотела жить, а не в детдоме!

И все-таки она разрыдалась.

Плача и сморкаясь, Петровна не заметила, как вошла ее дочь.

– ?.. – Маринка вопросительно посмотрела на Сергеева.

Он пожал плечами.

– Ну ладно, ма… Хватит тебе, пошли домой… – Маринка взяла Петровну за плечо.

Но тетю Любу было не унять – она обхватила дочь за широкий зад и, уткнувшись лицом ей в живот, продолжала реветь.

Безотцовщина

«В том году ниспослано было Провидением Божиим наказание – эпидемическая болезнь холера. По исчислению многих, эта болезнь в иных селениях поражала от девяти десятого, и не столько старых и слабых, сколько крепких и сильных. Так малая простуда или стакан выпитой холодной воды в жар, или босою ногою ступить на холодную росу, производили холеру…»

Пожелтевшие листки монастырской летописи покоились в витрине краеведческого музея. Витрина стояла у стены, Сергеев стоял у витрины… А в центре зала шумело собрание, не имевшее отношения к краеведению: разнополые, разновозрастные граждане, жужжа возбужденными голосами, с жаром что-то учреждали. Они тревожили музейные своды восклицаниями типа: «Соберем всех мыслящих людей городка!..» или «Не отдадим культуру на попрание!..» Мыслящие граждане зарделись от энтузиазма; активисты наделяли остальных эмблемами какой-то новой партии. Некоторых из «тусовки» Сергеев узнавал в лицо; его тоже узнавали:

– Привет, Сергеев! Как хорошо, что ты с нами! Возьми эмблему…

– Нет, нет… спасибо… – Он стал протискиваться к выходу. – Я здесь по другому делу…

Он вышел на улицу. Во дворе музея припаркованы были два ржавых велосипеда и один «москвич». Затянувшись свежим осенним воздухом и чуть постояв, Сергеев не спеша двинулся вниз по аллейке, ведущей от монастыря. Древесную листву, пассеруемую закатным солнцем, лениво пошевеливал ветерок – чтобы не пригорала. Россыпь городских домиков под холмом подернулась золотистой дымкой; многие, словно надев пенсне, поблескивали окнами. Общий покой нарушали только грачиные вопли: который уже день птицы хлопотали и суетились, готовясь в эмиграцию; собравшись большими стаями на деревьях, они истерически галдели и бомбили прохожих слизью своих тревожных опорожнений.

Навстречу Сергееву, разметая опавшую листву и пыхтя, торопливо поднимался молодой человек в коротковатом плащике. Это был Вадик Кочуев.

– Привет, Сергеев! – издалека поздоровался Вадик. – Ты из музея? Наши собрались уже?

– Ваши? – Сергеев усмехнулся.

– Наши, наши… Уф! – Вадик, не останавливаясь, сунул ему руку и пробежал, обдав его запахом пота и одеколона.

– Поспеши! – крикнул Сергеев ему вслед. – Без тебя там кворум неполный…

Кочуев, без сомнения, входил в число наших «мыслящих людей». Но попасть в их среду и в ней утвердиться ему помог случай. Как-то, еще в советские времена, зашел он в столовский буфет в поисках пива и встретил там Юрика Арзуманяна, дизайнера и потомка армянских аристократов. Вообще-то Юрик работал художником-оформителем у нас на заводе, и, поскольку приближались ноябрьские праздники, он всю неделю перед тем рисовал и подновлял плакаты. За свой ударный труд Арзуманян получил премию – пятьдесят рублей и теперь сидел и пропивал ее в гордом одиночестве. Однако, увидев Вадика, он решил развлечь себя беседой.

– Алло, Кочуев! – обратился он в своей несколько надменной манере. – Садись со мной, будем водку пить.

Простоватый Вадик, слегка робевший дизайнера и уважавший его за знание многих иностранных слов, послушно сел. Водка делала Арзуманяна снисходительнее и несколько уравнивала молодых людей в статусе: они хорошо, как товарищи, посидели и были выдворены из буфета по его закрытии. Предусмотрительно захватив с собой бутылку, они продолжили дружбу в каком-то подъезде, откуда их тоже выставили, но более грубо. В результате, оставшись без приюта, они уже поздней ночью побрели по безлюдному проспекту Красной Армии. В силу тщедушного сложения обоих приятелей развезло, особенно армянского потомка. Падал мокрый снег. Главная улица городка была украшена к предстоявшим торжествам… Арзуманян цитировал плакаты собственного изготовления и сатанински хохотал. «Антихрист торжествует!!» – орал он в темные окна. То и дело он оступался, попадая ногой на конец размотавшегося шарфа. У Вадика у самого одна штанина обмерзла в блевотине, но соображал он получше товарища и пытался его урезонить. Наконец он взмолился:

– Тише, Юрик… Заберут же, как пить дать!

Арзуманян отстранился. Гневно и презрительно он уставился на Кочуева, а потом неожиданно метко плюнул ему на пальто.

– Смерр-дяка! – отчеканил аристократ. – Запорю!

В эту минуту на проспекте показался милицейский «уазик»; он медленно ехал, щупая тьму фарами. Пьяные струсили и, спотыкаясь, побежали прятаться к деревянной трибуне. Когда грозная «канарейка» проехала, они вылезли и проплясали ей вслед что-то вроде канкана.

– Улетай, туча! – хохоча, пропел Вадик.

Юрик полез на трибуну держать речь, но он уже совсем «прокис»: язык не слушался, слюни, вытекая изо рта, висли на воротнике. Он еле спустился с трибуны и обнял Кочуева, чтобы не упасть. Наконец они оба повалились на землю; сил подняться уже не было… Диссиденты заползли под трибуну и уснули, прижавшись друг к другу и дрожа.

Утром их, совсем окоченевших, вытащил милицейский наряд. По-хорошему, им следовало дать пинка и отправить по домам, но Арзуманян неожиданно взбунтовался.

– Опричники! – закричал он. – Да здравствует Учредительное собрание!

– Вот оно что… – Старшина почесал под фуражкой. – Ладно, будет вам собрание… Поехали к дяде Толе.

Капитан Самофалов, в просторечии дядя Толя Самосвал, пользовался в городке большим авторитетом. Никто у нас не имел такой толстой шеи и таких громадных кулаков – один кукиш его был размером с детскую головку. Самосвал не отличался веселым нравом, но никому бы и на ум не пришло с ним шутить: когда проходил он тяжким шагом по улице, даже собаки поджимали хвосты и разбегались по дворам; казалось, само солнце пряталось от греха за тучку… Встретиться с дядей Толей глазами – и то было опасно: прямой взгляд он мог принять за вызов, и тогда глазастому приходилось плохо.

– Поди-ка сюда… – манил его Самосвал толстым пальцем.

– Ну чего?.. Чего я сделал? – начинал канючить несчастный.

– Ты чего это на меня смотришь… герой?

– Я на вас?.. Я нечаянно… – лепетал «герой» в надежде улизнуть.

– Поговори еще… – Самосвал качал в себе гнев, медленно соображая, к чему бы придраться. – Умный, что ли, очень?

– Что вы, дядь Толь, какой я умный, вы ж меня знаете…

– Угу… всех я вас знаю… А то давай протокол составим?

Жертва ежилась от нехорошего предчувствия:

– За что?.. Дядь Толь, не надо…

– Ну, смотри…

Казалось, Самосвал смилостивился, и птичка порывалась улететь…

– Нет, постой… Все-таки составим… – И дядя Толя бил неблагонадежного в ухо – вполсилы, но так, что тот делал, чтобы не упасть, четыре шага в сторону. Это и называлось у Самосвала «составить протокол».

На Арзуманяна с Кочуевым он составил на каждого по полновесному «протоколу», а потом, взяв обоих за шкирки, самолично отволок в КПЗ, где они и провели праздничный день седьмого ноября. Чтобы заключенные не повесились в камере, у них вынули шнурки из ботинок и ремни, а заодно и содержимое карманов. Но они нашли какой-то камушек и им начертали на стене узилища несколько бранных слов в адрес советской власти и персонально капитана Самофалова.

На волю Вадик вышел того же дня вечером, но уже закаленным противником режима: у него появился новый товарищ, который открыл ему глаза на многое… Прямо из заточения, трясясь от неизбытой абстиненции, они явились к Кочуеву домой в надежде найти нужное им лекарство у Вероники, Вадиковой мамаши. Вероника была добрая женщина; она помазала кремом их синяки и, сбегав к соседке, заняла у нее спирта. В результате Юрик остался у них ночевать – в эту ночь, и в следующую, и так далее… Ночевал он в одной кровати с Вероникой, на несколько месяцев сделавшись, как ни смешно это звучит, для Вадика чем-то вроде «папы». Настоящий его отец помер давным-давно, выпив по оплошке чего-то «не того». Потом у Вероники был еще один муж, но и тот где-то сгинул, правда, заживо. Словом, была она женщина хоть простая, но, что называется, со сложной судьбой. Даже подруги ее удивлялись: «Чтой-то, Вероника, к твоему берегу то говно прибьет, то палку?» Впрочем, свойство это – притягивать такие предметы – совсем не редкое у наших женщин… Конечно, замуж за Арзуманяна она не помышляла, хотя стала регулярно брить ноги и купила в дом еще одни тапочки, рассудив, что они пригодятся во всяком случае.

Однако речь наша не о Веронике, а об ее сыне Вадике. Сделавшись условно «усыновленным» хотя бы и ровесником своим Юриком, он и впрямь возымел к нему почти сыновние чувства. Арзуманян же, не отвергнув этих чувств (хотя отчасти, быть может, развлекаясь), занялся его воспитанием. Заметив, что пасынок его тянется к культуре, особенно в ее вербальных проявлениях, он щедро делился с ним собственным немалым багажом. Это позволило Вадику уже вскорости щеголять перед Вероникой и приходящими к ней товарками многими новыми словами и выражениями. Некоторые «триады» (то есть тирады) он не стеснялся заучивать за Юриком наизусть. Частенько, правда, слова по пути от ушей Вадика к его языку получали повреждения и выходили уродцами: появлялись «дрездоранты», «трифидельки» и «метродутели» с ударением на «ду». Но лиха беда начало… Арзуманян ввел его в интересный круг наших «мыслящих людей», которых в те времена несвободы объединяла общая нелюбовь к капитану Самофалову. Именно в этом кругу, на кухнях, когда на верандах, смотря по погоде, прошел Вадик свои университеты. Спустя некоторое время он мог уже свободно рассуждать о баптизме, босохождении, парапсихологии, еврейском вопросе и многом другом. Главной же темой их разговоров была, конечно, «действительность», то есть место и время, в котором их угораздило родиться и, страдая, жить. Мыслители находили действительность ужасной и мечтали о переменах.

Не секрет, что культурно развитому человеку нелегко живется в маленьком провинциальном городке. Вадик сменил работу, потом еще и еще, но нигде не находилось дела под стать его умственным запросам. В итоге, окончив двухмесячные курсы, он устроился фотографом в Дом быта – все-таки не слесарь и не лаковар. Однако по причине, вероятно, его неприязни к нашим обывателям из-под руки его вместо человеческих лиц выходили порой такие рожи, что их пугались даже в паспортном столе. На личном фронте у Кочуева тоже не клеилось. Женский вопрос, который перед ним естественным образом ставила природа, он еще как-то решал, но создать семью не получалось, несмотря на Вероникины понукания. Девушки в городке были глупы и неначитанны, интересы имели сугубо мещанские. Правда, и в «мыслящем» кругу попадались женские особи, но внешность у них была такая, что они могли без опасений сниматься у Вадика. Возможно, он проявлял излишнюю разборчивость и, как часто случается с разборчивыми женихами, в результате пошлым образом «залетел». Ленка, Вероникина подруга, оказавшись в тягости, открылась кочуевской мамаше, и, посовещавшись, женщины решили аборт не делать, а «окольцевать» бедного Вадика. Что и было ими проделано при безвольном сопротивлении незадачливого сластолюбца. В новой для себя роли отца семейства Кочуев проявился с самой дурной стороны: из всех мужских обязанностей он усвоил только одну – лупить Ленку за дело и без дела. Она хотя и давала успешно ему сдачи, бегала тем не менее жаловаться к Веронике: «Опять меня всю исцарапал, посмотри, – как я на работе покажусь?» Вероника мазала ее зеленкой и философски утешала: «Ну где ж ему было научиться бить по-настоящему? Сама знаешь – безотцовщина…» Ленка сокрушалась: «Хоть бы, гад, деньги давал или спал со мной хоть по праздникам… Тут поневоле заблядуешь!» Но Вероника не соглашалась: «Грех тебе жаловаться, – возражала она, – ты поживи бобылкой, как я, – тогда узнаешь, каково это…» – «Да я уж нажилась…» – кручинилась исцарапанная Ленка, и бабенки проливали по нескольку слезинок.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации