Текст книги "Сергеев и городок"
Автор книги: Олег Зайончковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Могила
В то утро впервые по-настоящему приморозило. Земля стелилась сизая, небо туманилось сизое, а солнце горело неярко, как свечка в изголовье усопшего. Дорога на кладбище шла меж полей, взборожденных окаменевшей, неряшливо припудренной пахотой. Речка кривила черствые губы, и в черном рту ее блестел золотой зуб. И речные берега, и обочины дороги жестко щетинились мертвой травой; сухие кусты на кочках торчали неопрятно, напоминая старческие бородавки. Словом, сама природа в то утро сильно смахивала на покойницу, и только легкий парок над речкой показывал, что она притворяется.
Козлов, Твердов и Барабулькин не были профессиональными копцами-могильщиками. На это дело их отрядили с завода, пообещав, естественно, по отгулу. Добравшись до кладбища, они постучались в дверь маленького домика, выстроенного при въезде. На домике прибита была вывеска «Зал прощания», но копцы знали, что это никакой не зал, а всего лишь сторожка, где хранился инвентарь и грелся у печки кладбищенский смотритель Ильич.
Ильич внимательно оглядел мужиков – не ханыги ли – и выдал им две лопаты, лом и лестницу. Бородатый, как Сусанин, он повел их, уверенно вспушая снег, на край кладбища – туда, где еще не выросли деревья и где желтели молодые кресты-новобранцы.
Барабулькин, замыкавший отряд, задержался у чьей-то старой могилы.
– «Прохожий, остановись! Ты в гостях, а я дома», – вслух прочел он на покосившемся кресте. – Читал? – толкнул он Твердова.
– Угу… – ответил Твердов.
– Хорошо сказано!
Ильич привел их на место и проинструктировал, где и как им копать.
– Ничего, – ковырнул он лопатой землю, – еще не прихватило… Хотя все равно с глиной намаетесь. Так что отдохнуть ко мне милости просим… небось захватили с собой – для сугреву?
За работу они взялись довольно резво, однако вскоре поняли, что смотритель был прав: кладбищенская глина оказалась тверда как камень и с трудом подчинялась даже лому. Провозившись с перекурами часа четыре, неопытные копцы действительно умаялись.
– Хорош! – объявил наконец Козлов. – Пошли обедать.
Они побросали инструмент в недорытую яму и побрели по собственным следам назад в «Зал прощания». Козлов с Твердовым дорогой толковали о каких-то делах, а любопытный Барабулькин озирался. Могильные холмики были покрыты свежим снегом, и казалось, что это и есть сами покойники, лежащие под общим белым одеялом. Вороны, обычный гарнизон любого российского кладбища, сидели на безлистых деревьях и молча без интереса наблюдали за мужиками: они понимали, что поживы от могильщиков не будет.
В «Зале прощания» было жарко натоплено. К Ильичу из городка пришли две собаки и лежали у печки, воняя псиной. Увидев мужиков, смотритель обрадовался.
– Молодцы, робяты! – похвалил он. – Полдня уже, а они тверезые… Давеча одни копали – так все к обеду и полегли в могиле.
Козлову, как старшему в их бригаде, на заводе выделили со склада ЛВЖ литр технического спирта; кроме того, каждый из копцов принес из дома по увесистому тормозку со снедью. Обед получился обильный – угощали не только Ильича, но и собак. Спирт, как ему и положено, ударил в головы не сразу, а с запозданием, исподтишка, так что к концу трапезы «тверезых» среди них уже не было. Старик Ильич, захмелев, развеселился и молол всякую чушь.
– Я, – болтал он, – тута, как Ильич в Мавзолее… мумия! Меня смерть не берет, как я есть ее прислужник.
Дворняги, налопавшись объедков, заснули друг на друге, словно пьяные. Ильич тоже начал задремывать. Козлов вздохнул и скомандовал подъем: хочешь не хочешь, а работу надо было заканчивать. Вернувшись на место, они поняли, что могилу придется докапывать вдвоем: молодой Барабулькин, как оказалось, совершенно окосел и к делу стал непригоден. Тем не менее к сумеркам могила была готова. Козлов подровнял стенки и по лестнице вылез из ямы. Появился проспавшийся Ильич. Он поглядел вниз и похвалил:
– Молодцы, дотемна спроворили.
Смотритель взял инструменты, а Козлов с Твердовым подхватили под руки бессмысленно улыбавшегося Барабулькина. Расставались с Ильичом у сторожки; довольный старик пожимал мужикам руки:
– Прощевайте, робяты. Случай чего, заходите…
Козлов, усмехнувшись, возразил:
– Кто же к тебе сюда придет без нужды…
Старик согласился:
– И то верно – никто… окромя энтих, – он кивнул на собак. – Ладно, ступайте с Богом, только свово не потеряйте. Не то замерзнет и обратно сюды… хе-хе… по нужде.
Разумеется, Козлов с Твердовым Барабулькина не бросили. Его, измазанного в снегу и кладбищенской глине, доставили домой, завели на этаж и прислонили к квартирному косяку. Потом они позвонили в дверь и… быстро выбежали на улицу, чтобы не объясняться с барабулькинской женой. Там, на улице, мужики рассмеялись сами себе – тому, как дали стрекача словно пацаны.
На другой день были похороны. Барабулькина не пустила жена, а может быть, он просто не явился с похмелья. Козлову с Твердовым предстояло нести гроб; к ним присоединились еще Титов и Лопанов. Хоронили Варвару Нефедову, мамашу Александра Палыча, их начальника участка. Нести ее было одно удовольствие, потому что она почти ничего не весила. Гроб с покойницей выставили перед домом на табуретки и немного около него потолклись. Потом его занесли вместе с венками в кузов грузовика и повезли в церковь на отпевание. Желающие тоже поехали следом в заводском автобусе. Перед церковью процедура повторилась в обратном порядке: гроб со стуком вытянули из кузова и на плечах понесли в храм. Покойница от этих манипуляций покачивала головой, будто сетовала на лишнее беспокойство. Одна старушка в публике даже сказала другой:
– Знать, не хочет Варвара в церковь…
И та согласилась:
– Угу… Как была кумунисткой, так и осталась.
Мужики внутрь не пошли, а остались курить за церковной оградой.
– Теперь надолго… – сказал задумчиво Твердов.
– Да уж… – согласился Козлов. – Покурим – пойдем греться.
– Раньше по-другому хоронили: прямым ходом.
– Зато с оркестром… – Козлов усмехнулся.
Действительно, в прошлые времена хоронили у нас с оркестром. Что ни неделя, с разных направлений ветер доносил скорбные нестройные завывания труб и глухое буханье переносного барабана. Музыканты порой «выходили на жмура» такими пьяными, что спотыкались не только в мелодиях, но и просто ногами. Но то было раньше…
Что ж, хоть и без оркестра, но старуху Нефедову похоронили по-людски. Александр Палыч остался доволен. Перед тем как поставили и заколотили крышку, он долго всматривался в серое лицо мертвой матери и что-то поправлял у нее в гробу. Конечно, в продолжение тягостной процедуры все провожатые порядком замерзли, однако вернуться в автобус не решались из приличия. Впрочем, это ничего: с кладбища их повезли в заводскую столовую на поминки, и там они отогрелись.
Больница (3)
– Мишка!
– ?…
– Заболел!
Кобелек подумал и лег на бок, косясь на колбасу в Маринкиной руке.
– Мишка!.. Летальный!
Он закрыл глаза, хотя хвост его продолжал постукивать по полу.
– Ай да молодец!.. А еще что он умеет?
Маринка засмеялась:
– Мишка!.. Эйбель идет!
Пес заскулил и полез под стул.
– Ну прямо цирк!
Конечно же, Маринка обманывала. Эйбель сегодня в отделении отсутствовал, потому что день этот был воскресный.
Накануне ночью разыгралась непогода. Встряхивая ветхий барак, ветер налетал, ускорял бой капель по жестяному подоконнику. Ближняя осина кренилась и скреблась, скреблась в окно, будто просилась в палату… Потом дождь сменился метелью, которая, стихнув, перешла в густой снегопад. Утром все звуки в отделении звучали глуше обычного, словно бы его простегали снаружи ватой. Выглянув в окно, Сергеев увидел, что пришла зима.
Сдавая смену, Алевтина озабоченно щупала батареи:
– Не подвел бы Емельяныч…
Но Емельяныч не подвел. В окно было видно, как густо, бойко дымила больничная кочегарка, полуврытая в землю наподобие дота. Истопник Емельяныч только изредка показывался на поверхности – зачерпнуть ведром из не разобранной покамест угольной кучи. Этот «дот», как свой огневой рубеж, он должен был теперь стойко держать до весны. Сам одетый в невзрачный мундир из угольной пыли, Емельяныч даже не взглядывал за недосугом на свою противницу – зиму. А она между тем наступала во всей красе: в белом новеньком кителе, ослепительно сияя золотой кокардой, зима развертывала свои полки под голубым, без пятнышка огромным знаменем…
С утра по свежевыпавшему снежку в отделение потянулись посетители. Граждане «с воли» входили, тронутые морозцем, краснощекие, бодрые. Однако, попав в сумеречное паркое чрево барака, пахнувшее клозетом, бинтом и казенной кухней, они как один конфузились и робели. Здесь им делалось не по себе, как тому древнегреку, что попал в загробное царство. Посетители со скрытой тревогой высматривали своих среди бледных обитателей отделения. Но они ли это? Те ли их близкие, домашние, выплывали навстречу, сгустившись из душного воздуха, перебирали передачи и выслушивали семейные интимные доклады?
И к Сергееву пришла жена – принесла сумку с разными вкусностями. И она, как полагается, пыталась оживить, развлечь его беседой. А где-то за семью одежками млело ее женское естество и спрашивало о своем…
В это воскресенье посетители были у каждого из сергеевских сопалатников. К Сучкову приходила супружница – такая же худая и нервная, как он сам. Она шептала ему что-то на ухо и подозрительно посматривала по сторонам – выясняла, наверное, не обижают ли тут ее Якова Денисыча. Николая Федорыча навестила дочь. Без лишних слов она вымыла ему тумбочку, перестелила постель, посидела молча минут десять и ушла, поцеловав его на прощание в шершавую щеку. Но хотя дочь держалась с ним чрезвычайно сдержанно, Федорыч почему-то разволновался: сопел, протирал очки и после ее ухода курил один на веранде. Ближе к обеду за дверью раздались топот и зычные голоса. В палату, следя на линолеуме, ввалились трое дюжих мужиков – Михалычевы работяги. Они бросили ему в кровать большой пакет с апельсинами.
– Ты че это, в натуре, удумал, Михалыч? Работы невпроворот, а он залег! Хотя бы на мобилу позвонил… На вот, реестры подпиши…
Михалыч подписывал и ухмылялся почти застенчиво.
– Не умею я с этой хреновиной обращаться, – оправдывался он. – Какие там кнопки нажимать – никак не усеку…
Позже всех, уже когда стемнело, побывала посетительница и у краснолицего Сашки. Была эта женщина ему сожительница или просто знакомая, приятели так потом и не выяснили, потому что Сашка на их расспросы отвечал уклончиво. Сначала в окне палаты показалось ее белое круглое лицо, а через несколько минут уже вся тетка вошла с другой стороны – через дверь. Была она полная, немолодая и все косилась на мужчин с боязливой улыбкой, пока Сашка выгружал в тумбочку принесенные ею харчи. Потом он взял ее за руку и увел на веранду, где они шушукались битых полчаса.
Но лишь один посетитель выразил желание остаться на ночь – рыжий кудлатый Мишка. Будучи изгнан изо всех других палат, он нашел себе приют в мужском общежитии: здесь запах псины никого особенно не раздражал. Правда, Маринка хотела его вытурить, но вместо этого осталась сама – поужинать с мужчинами за их общим, богатым сегодня столом. Потом вся компания до полуночи играла в «козла» навылет…
Ночью Сергеев проснулся от женского истошного визга. Первая мысль была, что в отделении опять кто-то умер. Но в следующее мгновение он услышал звон бьющегося стекла и почувствовал едкий запах гари. Он вскочил. В щели под дверью вспухал белый, словно ватный, валик.
– Горим, братцы! – Сергеев схватился за штаны.
– Полундра! – заорал Михалыч, и вся палата повскакивала с коек.
Сучков, как был в трусах, рванулся к окну, но Сергеев его оттащил:
– Куда, дурак! Хочешь, чтобы полыхнуло?!
Полуодетые, они выбежали в коридор. Там, задыхаясь в дыму, металась Маринка:
– Мужчины! Лежачим помогите!
Женщины, воя от страха, лезли на подоконники и кулями переваливались наружу, в снег. Лежачие сползали с кроватей и падали со стуком на пол. Крик и стоны стояли повсюду. Сергеев с товарищами хватали старух и переправляли их через растворенные окна. Но через эти же окна вместе с уличным воздухом пожар получал свою силу. Все новые кроваво окрашенные сгустки дыма выхаркивались откуда-то, и уже отчетливо слышалась грозная хрусткая поступь огня…
– Сергеев! – Маринка кинулась к нему, давясь кашлем. – В пятой бабка парализованная осталась!
Зажав рукой нос и рот, Сергеев бросился по коридору и исчез в дыму…
Сколько длилась вся эта суматоха – кто может сказать? Спустя, быть может, четверть или полчаса люди, уже сбившись дрожащей кучкой, стояли и в оцепенении смотрели, как гибнет второе отделение.
Только когда окна барака превратились в красные рыкающие пасти, когда над проваливающейся крышей взметнулись победные языки пламени, взвыла где-то рядом пожарная сирена. Машина протаранила забор и увязла в сугробе; в снег из нее попрыгали нетрезвые огнеборцы. Но покуда бойцы, мешая друг другу, разматывали рукав, их усатый командир уже командовал отбой. Тушить пожар было поздно.
Ведомые кашляющей Маринкой, с охами и причитаниями, несчастные потянулись в первую терапию. Перебудив аборигенов, они набились в чужое отделение целой толпой, принеся с собой запах шашлыка и наполнив барак стенаниями. Вскоре туда же прибежал всклокоченный Эйбель и появился откуда-то милицейский капитан с блокнотом. Началась перекличка. Капитан записывал фамилии аккуратно, иногда уточняя, а когда закончил перекличку, зачитал список и спросил, все ли налицо.
– Сергеева нет! – послышался мужской голос.
– И бабушки одной! – добавил женский.
– Сергеева нет, – капитан записывал, – и бабушки одной… Как ее фамилия?
Растительная жизнь
Наши ветерки местные – порядочные лентяи: по большей части спят котами в лесу, прядая еловыми верхушками. Разве приснится что – и ударят, махнут по полю пыльными хвостами, взъерошат траву; и кружатся потом пчелы, вспоминая, за каким цветком обедали. Но бывает, конечно, и им, сибаритам, заохотится размяться. Они приходят в городок на мягких лапах и гуляют по улицам, играют с чем попало и пристают к людям: уберут со лба волосы, перевернут наконец теребимую пальцами страницу. А то вздуют кверху клешеную юбчонку или примутся кувыркать в небе галок, взвизгивающих от восторга.
Наши ветерки любят пошалить: захотят – и затолкают обратно дым в печную трубу или заберутся к мужику в самое брюхо, покрутят там да и выскочат на волю со страшным шумом. Но как бы им ни вздурилось, играя, наши ветерки когтей не выпускают. Другое дело – ветры залетные, пришлые – эти рвут не шутя. И несут они с собой не лесной йод, а вонь гари, и слышится в них не птичий гам, а волчий вой (но это, говорят, не волки, а муэдзины воют за лесами). Злые ветры докрасна раскаляют топки телевизоров, и те изрыгают пламя, пытаясь опалить нам лица. Эти ветры валят вековые деревья и срывают домовые крыши; признаться, немало шапок унесли они и с наших голов. Однако не сами головы – такое даже им не под силу: слишком крепко пришиты головы к плечам, слишком глубоко тела наши врыты в родной суглинок.
Мы непросты. Мы научились греться у телевизора, как у камелька. Нас невозможно напугать и очень, очень трудно разозлить. Ветер налетел и… стих – увяз в дремучем лесу. А телевизор – он же такой маленький, меньше собачьей будки, в которой скачут блохи. Мы усмехаемся миру, копошащемуся в ящике, зеваем и уходим спать. Возможно, и миру, моргающему воспаленными телеглазами, мы безынтересны. Но это уж всяк сам решает, что важнее: завтрашняя прополка в огороде или, положим, обострение в Гваделупе. Мы не навязываем никому свои ценности, однако привержены им до последнего вздоха. Взять для примера Селиверстова Пал Егорыча. В сентябре прошлого года (а год был очень сухой) лежал он в нашей больнице и помирал от рака. (И, главное, знал, что помирает.) Так он все дела свои успел устроить: дарственные, какие надо, написал, с попом, отцом Михаилом, сам заранее договорился. И в числе важного Татьяне, жене своей, велел обязательно хорошенько яблони пролить. Тетя Таня сперва не поняла – даже подумала, что он бредит: как это, осень – и поливать? А он ей разъяснил: «Дура, – говорит, – лето ж сухое было! Обязательно надо полить на зиму. И вообще… делай, что велю». (Правильно, кстати, сказал.)
Вот так мы о своем заботимся: если что посадили, растим до последнего. Это и есть растительная жизнь – когда все растет и все живет. Растительная жизнь – чем она плоха? И воздух где чище, нежели в лесу, среди растений? Однако находятся критики – кого ветром занесет, кто самоходом (жабу свою выгуливает). Те самые бедолаги, которые путают свои нервные болезни, понимаешь, с духовностью. Поживут три дня, и уж готов у них приговор: «Скучно, – говорят, – тут у вас. На какой участок ни заглянешь, везде одно и то же: яблони да огород, а в огороде картошка да огурцы, кабачки да капуста».
Что им возразить? Во-первых, пробовали мы сажать и патиссоны, и топинамбур, но они нам не понравились. Во-вторых, если разобраться, то и огурцы, и капуста у всех разные: кому что удается. И в-третьих, пусть не часто, но и в наших огородах такое порой диво вызреет, что руками разведешь. Но нарочно чудеса выращивать – это увольте. Пускай природа сама распорядится, не надо ее насиловать и себя тоже. У природы нет таких растений, чтобы цвели беспрерывно, а каждое тихо сидит, набирается соков и лишь иногда, поднатужась, выпустит цветок – кому на пользу, а кому на радость. А вечные цветы – кладбищенские; сидят на проволочках, и радости от них нету ни им, ни покойникам. И душа человеческая цветет не каждый день – бывает, что раз в жизни. Что ж, лишь бы не на проволочке цвела, лишь бы не бумажным цветом.
Скучно? Да уж, так и веет скукой от этих физий, заглядывающих через наши заборы. И нечем, кроме скуки, и пустоты своей, и болезней своих, им с нами поделиться. Иному, разве, придет охота о нас, убогих, порадеть. Приставит ко лбу ладошку, окинет глазом: «Эй вы, – крикнет, – овощные культуры! Разогнитесь, посмотрите, как интересен мир, сколько в нем такого разного… прекрасного». – «Мир-то, может, интересен, – отвечаем мы не разгибаясь, – одначе жизнь коротка. Посадить бы успеть да вырастить». – «Это что же – вы, стало быть, этим и счастливы?» – удивляется он. «Стало быть, так. Иди с Богом и не мешай». И отступается благодетель, и кривится от скуки: «Эх, растительная ваша жизнь… Тьфу на вас!»
Тьфу и на тебя! Мир твой мы и по телику посмотрим, а здесь десять соток, и со всем надо управиться. Бумажные цветы годятся, быть может, для кладбища, но не вешай нам их на уши. А настоящие цветы тоже, между прочим, в земле растут, и кто хочет их выращивать, забудь о таком всяком, забудь о болезнях нервных, обо всем лишнем и трудись, как если бы растил овощи. Эдак мы ему образно отвечаем.
Вон Галька Уткина – на цветочках, можно сказать, всю семью содержит. И на рынке не гнушается стоять. То же и муж ее, Вовка-художник, – плохой-хороший, мы не понимаем, главное, трудится, рук не покладая, и все его уважают. В каждом почти доме по картине его висит, а спроси его, где эта Гваделупа, – он не знает. Зачем ему Гваделупа или всемирная интеграция, когда он даже в Союз художников не вступает? «Не нужны мне, – говорит, – буклеты и вернисажи с шампанским – у меня и костюма-то приличного нет». Зато у него есть поле и речка, и Галя белокожая, и фантазии хоть отбавляй – он тебе такое нарисует, чего в жизни-то не увидишь. Зато сосед ему, неловкому, всегда калитку или крыльцо поправит, а возьмет за работу свой пруд собственный с гусями, которых Вовкин талант в лебедей оборотил.
А союзы эти – они до добра не доводят, между прочим. Что гулящему человеку некогда в доме крышу ладить, то и суетящемуся – починять свою голову. Вот пример: писатель наш, Подгузов. Был когда-то член союза, большой человек, почет имел. И что же? Первым ветром крышу ему снесло – не вынес, видишь ли, трагизма перемен. Ходит теперь, болезный, по улицам, «галочки» пускает.
А вот обратный пример. Есть, говорят, у нас такой Сергеев – однофамилец твой. Обычный мужик, на заводе работает; квартира, семья – все как у людей. Однако рассказы пишет не хуже писателя – уже книжку написал. Но обрати внимание, про что пишет – про нас, про наш городок, про вот эту самую растительную жизнь. А мировые проблемы ему до фени… Да что я тебе толкую, сам, поди, о нем слыхал?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.