Электронная библиотека » Ольга Михайлова » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 21 декабря 2015, 17:40


Автор книги: Ольга Михайлова


Жанр: Исторические детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ну, так что решаем? – обратился Ригер к Голембиовскому.

– «Блажен муж…» – уронил Борис Вениаминович и поднялся, – imprimatur[9]9
  «да печатается». (лат)


[Закрыть]
.

Время близилось к полуночи.

Глава 5. «Какие плечи! что за Геркулес! А сам покойник мал был и тщедушен…»

«Тот, кто обладает моралью, непременно умеет хорошо говорить;

но тот, кто умеет хорошо говорить, не обязательно обладает моралью».

Конфуций

По дороге домой условились было обсудить в следующий раз Лермонтова, но Голембиовский решил остановиться на Белинском. Никто не возразил, только Ригер пожаловался, что от чтения Герцена и Белинского у него всегда начинается мигрень. Ему посочувствовали, посоветовали запастись анальгином, но решения не изменили.

Было заметно, что эти встречи быстро стали для них привычными, отменись какая – Верейский почувствовал бы разочарование. Он знал все персоналии русской литературы, но теперь подлинно замечал, что видит многое другими глазами, точно впервые открывая для себя классиков. То же самое он заметил и в других.

– Ох… чем больше читаю Виссариона, тем больше согласен с Айхенвальдом, – с видом мученика, влекомого на место казни, простонал Ригер, когда Алексей зашел через два дня на кафедру романо-германской филологии договориться об их холостяцком фуршете. – Слушай, Алекс, а он не одержим был, нет? Посмотри только! «При возражениях, или даже слушая разговоры, не к нему обращенные, но несогласные с его убеждениями, он скоро приходил в состояние кипятка. Лицо его подергивалось судорогами…», «И всегда подверженный одышке, он тут начинал каждый период всхлипыванием; в жарких же спорах случалось, что одышка или кашель совсем прерывали его разговор…» А вот Панаев: «В выражении лица и во всех его движениях было что-то нервическое и беспокойное.…» Вот Кавелин: «Вечно бывал он нервно возбужден или в полной нервной атонии и расслаблении…» Из последних воспоминаний о нём… «Возбужденное состояние сделалось наконец нормальным состоянием его духа. Почти ни минуты покоя и отдыха не знала его нравственная природа до тех пор, пока болезнь окончательно не сломила его. Самые тихие, дружеские беседы чередовались у него с порывами гнева и негодования…» Странновато, я этого или не читал, или не заметил раньше…

Верейский пожал плечами.

– Мне там постраннее вещи померещились…

– Вы что это, уже начали обсуждение? – на пороге кафедры возник Муромов, – у меня ещё пара, подождите.

Его заверили, что просто делятся мнением о прочитанных мемуарах, все скинулись и Верейский был послан в гастроном на Энгельса. Собрались они через два часа, при этом оказалось, что Голембиовский тоже принёс вафельный тортик «Белоснежка». Члены «Священного Трибунала по очищению русской литературы от подлецов», как назвал их коллегию Ригер, расположились по привычным местам.

– Начинайте, Верейский.

Тот не заставил простить себя дважды.

– Если в нашем литературоведении и говорится о «загадке Гоголя», я с куда большим основанием мог бы сказать о «загадке Белинского»… Но всё по порядку. Ни один из друзей Белинского тридцатых годов – ни рано умерший Станкевич, ни Бакунин, ни Боткин, ни Клюшников – ни кто-либо другой из его ближайшего окружения этих лет не оставил, к сожалению, воспоминаний. Гораздо больше можно почерпнуть из воспоминаний современников о его детских и юношеских годах, учении в гимназии и университете, а также о петербургской жизни. Дмитрий Иванов, знакомый по Чембару, свидетельствует, что отец Белинского замечал в сыне страсть к чтению и пытливую любознательность, а мать его была добра, но крайне раздражительна, для нее главным было прилично одеть и досыта накормить детей. «Я живо помню её бесконечные хлопоты о печении сдобных булок, о густом молоке, сливочном масле, копченых гусях. Страсть к жирной, неудобоваримой пище, перешедшая к детям, усиливала в них золотушные начала и расположила к худосочию, что было отчасти причиною постоянных болезней желудка и преждевременной смерти Виссариона Григорьевича». Это мы оставим без комментария.

Грамоте Виссарион учился у Екатерины Ципровской, дочери протоколиста дворянской опеки, продолжал своё учение в Чембаре в уездном училище. Весь педагогический штат училища заключался в лице Авраама Грекова, который был учителем по всем предметам курса. «Преподавание совершалось в духе патриархальной простоты. Часто учитель оставлял учеников одних, отправляясь по квартирам для жертвоприношений Вакху»… Иван Лажечников рассказывает, что Белинский перешел в Пензенскую гимназию в августе 1825 года в четырнадцать лет. «По сведениям, почерпнутым из гимназических ведомостей, видно, что Белинскому в третьем классе отмечено: из алгебры и геометрии 2, из истории, статистики и географии 4, из латинского языка 2, из естественной истории 4, из русской словесности и славянского языка 4, во французском и немецком языках отмечено, что не учился. Несмотря на малые успехи в науках и языках, учителя словесности сказывали, что он лучше всех товарищей писал сочинения на заданные темы». Не подумайте, что он совсем дурак, – перебил себя Верейский, – «4» – это был высший балл.

– Знаем-с, – колко отметил Ригер.

Верейский продолжил:

– Его одноклассник М. Попов прибавляет: «В гимназии учился он не столько в классах, сколько из книг и разговоров. Так было и в университете, откуда он был отчислен «по слабости здоровья и недостатку способностей». Все познания его сложились из русских журналов, не старее двадцатых годов, и из русских же книг. Недостающее пополнилось тем, что он слышал в беседах с друзьями. Сделавшись литератором, Белинский постоянно находился между небольшим кружком людей если не глубоко ученых, то таких, в кругу которых обращались все современные, живые и любопытные сведения. Эти люди, большею частью молодые, кипели жаждой познаний, добра и чести. Почти все они, зная иностранные языки, читали столько же иностранные, сколько и русские книги и журналы. Каждый из них не был профессор, но все вместе по части философии, истории и литературы постояли бы против целой Сорбонны.»

Голембиовский хмыкнул, Муромов усмехнулся, Ригер расхохотался. Верейский не мог упрекать коллег за насмешку над глупым суждением и, вздохнув, продолжил:

– Оставив на совести автора подобный панегирик, послушаем друга Белинского – Ивана Тургенева. «Не будучи знаком ни с одним из иностранных языков и не находя в русских книгах ничего, что могло бы удовлетворить его пытливость, Белинский поневоле должен был прибегать к разговорам с друзьями, к продолжительным толкам, суждениям и расспросам; и он отдавался им со всем лихорадочным жаром своей жаждавшей правды души. Таким именно путем он, ещё в Москве, усвоил себе, между прочим, главные выводы и даже терминологию гегелевской философии, беспрекословно царившей тогда в умах молодежи. Дело не обходилось, конечно, без недоразумений, иногда даже комических: друзья-наставники Белинского, передававшие ему всю суть и весь сок западной науки, часто сами плохо и поверхностно её понимали. Много хлопот тогда наделало в Москве известное изречение Гегеля: «Что разумно – то действительно, что действительно – то разумно». С первой половиной изречения все соглашались, но как было понять вторую? Неужели же нужно было признать все, что тогда существовало в России, за разумное? Толковали, толковали и решили: вторую половину изречения не допустить. Если б кто-нибудь шепнул тогда молодым философам, что Гегель не все существующее признает за действительное, – много бы умственной работы и томительных прений было сбережено; они увидали бы, что эта знаменитая формула, как и многие другие, есть простая тавтология и, в сущности, значит только то, что «opium facit dormire, quare est in eo virtus dormitiva», то есть «опиум заставляет спать, потому что это снотворное». Тургеневское свидетельство сильно дезавуирует и опошляет панегирик Попова. При этом отметим, что все мемуаристы едины в одном: упоминая какую-нибудь негативную черту Белинского, они сразу, немедленно, тут же стремятся сгладить это впечатление. Тот же Тургенев: «Как во всех людях с пылкой душою, в Белинском была большая доля нетерпимости. Он не признавал, особенно сгоряча, ни одной частицы правды во мнениях противника и отворачивался от них с тем же негодованием, с которым покидал собственные мнения, когда находил их ошибочными. Но истина была для него слишком дорога, он не мог окончательно упорствовать». Кавелин уверяет, что войдя в литературу, Белинский перестал здороваться и узнавать прежних однокашников, но добавляет, что его всё же узнал. Такими внутренними противоречиями полны все мемуары друзей критика.

– Ах, даже узнавать перестал… – поскрёб щеку Голембиовский, – в князи выбился, значит…

Верейский не стал это комментировать, тема была больная для него, и он просто продолжил.

– Отмечу также, что внешность его описывается всеми мемуаристами одинаково, – как отталкивающая, и всегда отмечается разница его лица в спокойном состоянии и… в состоянии возбуждения. Вот жена, Мария Орлова. «Какое подвижное было его лицо, через мгновение я его уже не могла бы узнать. Унылый, почти угасший, бледный как мертвец, с апатичным выражением лица, он вдруг выпрямлялся, страшный, красноречивый, непоколебимый, как только его охватывала какая-нибудь идея. И его тщедушная, истощенная, согнутая, хотя ему было едва 35 лет, фигура выпрямлялась, озарялась непреодолимым огнём, которому никто не мог противостоять». То, что здесь сказано и кажется несколько пугающим, тем не менее, многократно повторено другими мемуаристами, и можно сделать вывод, что он был, видимо, необычайно раздражительным, вспыльчивым и неуравновешенным.

– Мне кажется, вы сбиваетесь, коллега, – прервал его Голембиовский, – и берёте на себя чужие функции. О его недостатках и грехах расскажет наш advocatus diaboli.

– Нет, – покачал головой Верейский, – я просто прочитал все мемуары о нём, изложил их и… своё первое недоумение. И потому продолжу. Он был несведущ – причём буквально, ему недоставало многих элементарных и фактических знаний, но беда была не столько в невежестве, сколько в том, что он эту скудость свою не осознавал. Он не видел своей ограниченности, не чувствовал сложности тех проблем, за которые брался. В нём была некая принципиальная поверхностность, и она скорее – свойство натуры, нежели несчастие его низкого происхождения и недостатка образования… – тут Верейский заметил ироничную ухмылку Голембиовского, но твердо продолжал, – он не был богоискателем, как Гоголь, и не познал самого себя, иначе понял бы, как мало права у него озирать с птичьего полета искусство и философию, говорить обо всём, не зная ничего, при этом ещё упрекать в незнании других. Но он неизменно издевался над теми, «которые легко судят о тяжёлых вещах» и толкуют о Гегеле, «не зная даже, в каком формате изданы творения великого мыслителя». Но сам он Гегеля, как мы понимаем, тоже не читал, а лишь слышал о нём в поверхностном пересказе своего «сорбоннского друга» Тургенева, просидевшего пару лет в Геттингене, но всегда бросавшего лекции, когда приходило время выгуливать собак или натравлять их на крыс…

Кроме того, Белинский не обладал творческим даром. Вот его письмо Лажечникову: «Бывши во втором классе гимназии, я писал стихи и почитал себя опасным соперником Жуковского, но времена переменились. Вы знаете, что в жизни юноши всякий час важен: чему он верил вчера, над тем смеётся завтра. В сердце моем часто происходят движения необыкновенные, душа часто бывает полна чувствами и впечатлениями сильными, в уме рождаются мысли высокие, благородные – хочу их выразить стихами – и не могу! Тщетно трудясь, с досадою бросаю перо. Имею пламенную, страстную любовь ко всему изящному, высокому, имею душу пылкую и, при всем том, не имею таланта выражать свои чувства и мысли легкими, гармоническими стихами. Рифма мне не дается и, не покоряясь, смеется над моими усилиями; выражения не уламываются в стопы. В первый раз я с горестью проклинаю свою неспособность писать стихами и леность писать прозою…». В 1832 году, на втором университетском курсе он написал драму «Дмитрий Калинин». Средоточие пьесы – кровосмешение. Брат становится неведомо для себя любовником сестры, потом он убивает своего брата, тоже не зная, кто его жертва, а затем он убивает свою любовницу-сестру по её просьбе, чтобы ту не выдали замуж за другого. Потом, наконец, он убивает самого себя… Это я не тоже комментирую.

– А я, ознакомясь с этим шедевром, посоветовал бы деканату его университета использовать это творение в нужнике, – проскрежетал Ригер, – это, клянусь, не серость, не посредственность и не бездарность. Это – антиталант.

– Да, дарованием, говорю же, он не осенён, – кивнул Верейский, – но тем удивительнее дальнейшее. В 1834 году в нескольких номерах «Молвы» появляется его статья над названием: «Литературные мечтания, элегия в прозе». «Изумление читателей было общее. Кто был от неё в восторге, кто вознегодовал, что дерзкою рукою юноши, недоучившегося студента, человека без роду-племени, – кумиры их сбиты с пьедестала…»

– Как мы оценим написанное?

Муромов пожал плечами, Верейский вздохнул, но тут в разговор снова встрял Ригер.

– Можно воспользоваться мнением Айхенвальда о его писаниях, мне оно кажется неоспоримым. «Порою дышит в них трепет искания, горит огонь убежденности, блещет красивая и умная фраза, – но всё это беспомощно тонет в водах удручающего многословия, оскорбительной недодуманности и беспрестанных противоречий. Белинскому не дорого стоили слова. Никто из наших писателей не сказал так много праздных речей, как он. Никто своими ошибками, в главном и в частностях, не соблазнял так много малых и немалых сих, как он. Отдельные правильные концепции, отдельные верные характеристики перемежаются у него со слишком обильной неправдой; свойственна ему интеллектуальная чересполосица, и далеки от него органичность и дух живой системы. Белинский ненадежен. У него – шаткий ум и перебои колеблющегося вкуса. Одна страница в его книге не отвечает за другую. Никогда на его оценку, на его суждение нельзя положиться, потому что в следующем году его жизни или ещё раньше вы услышите от него совсем другое, нередко – противоположное. У него не миросозерцание, а миросозерцания. Живой калейдоскоп, он менял их искренне, но оттого не легче было его читателям; и в высокой мере как раз Белинский повинен в том, что русская культурная традиция не имеет прочности, что бродит и путается она по самым различным дорогам. Неровный маятник его легкомысленных мыслей описывал чудовищные круги; учитель убеждений расшатывал убеждения – тем, что хронически и без явной трагедии от них отступался. Только в письмах к друзьям он сокрушается иногда о своей изменчивости, о своих «прыжках»; но перед аудиторией, в печати ему случалось даже выговаривать тем, кто однажды навсегда составил себе определенные мнения. Желанную динамичность духа, вечное движение, вечное искание он смешивал с непостоянством и непродуманностью коренных принципов. И оттого, в пестром наследии его сочинений, в их диковинной амальгаме, вы можете найти все, что угодно, – и все, что не угодно. Рассудок несамостоятельный, женственно воспринимающий, слишком доступный для всяких теорий, сплошной объект и медиум влияний, Белинский слушал и слушался, и у него нечего было влияниям противопоставлять. Человек без духовной собственности, «нищий студент», всегдашняя tabula rasa, он никогда не был умственно-взрослым; по его натуре, переимчивой и восприимчивой, ему следовало бы только учиться, а он учил, – и в этом состояло тяжкое недоразумение его литературной судьбы…»

– Намекаете, что он – абсолютно дутая величина?

– Славу нашего критика творили Станкевич, Герцен, Тургенев, Кавелин, кн. Одоевский, Некрасов, Аполлон Григорьев Панаев, Клюшников, Бакунин, Надеждин и Катков – все они давали ему сведения и мысли, и даже слова. Из его биографии нам известно, что страницы о романтизме написал для него Боткин, что для теоретического этюда о поэзии свои «тетрадки» предоставил ему Катков. Статьи его сбивчивы, верное часто сменяется в них вопиющей наивностью, незнанием и безвкусицей, умное – нелепым, ценное – дешевым, и сама собою возникает мысль о наличии нескольких авторов, – во всяком случае, об отсутствии одного цельного.

– Суждения о Белинском его друзей, собеседников и приятелей, конечно, малодоказательны, ибо пристрастны, – согласился Голембиовский, – а есть ли другие? Желательно, людей с умом. Кто-то что-то дельное о нём сказал?

Верейский кивнул.

– Есть, сказано. И тут – беда. Пушкин и Гоголь сохраняли о нём почти всю жизнь упорное молчание. Первый, по свидетельству самого Белинского, только посылал к нему тайно книжки своего «Современника» да говорил про него: «Этот чудак почему-то очень меня любит». Кроме этого свидетельства самого Белинского – иных нет. Лермонтов, по свидетельству Н. Сатина, передразнивал Белинского и утверждал, что это «недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость». Есть суждение Гоголя: «Голова недюжинная, но у него всегда – чем вернее первая мысль, тем нелепее вторая». У П. Вишневского в книге «Н.В. Гоголь и В.Г. Белинский» деятельность последнего охарактеризована как «сплетение лжи, краснобайства и фразерства». Но тут есть, конечно, взаимные счеты, – Верейский перевел дух, на миг замолчав. Портом продолжил, – но есть и письмо Достоевского Страхову 1871 года, неподцензурное послание, содержащее, разумеется, предельную меру искренности: «Белинский, которого вы до сих пор ещё цените, именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда… Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо. Это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение – в неизбежности этого явления. Вы никогда его не знали, а я знал и видел и теперь осмыслил вполне. Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная смрадная, позорная тупость. Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет, и, Боже! как наврал о нём в своей статье Григорьев! Я помню мое юношеское удивление, когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям, – он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. Здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики. Он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую ноту – и явился с повестями Белкина и с Арапом. Он провозгласил ничтожество повестей Белкина. Он в повести Гоголя «Коляска» не находил художественного цельного создания и повести, а только шуточный рассказ. Он отрёкся от окончания «Евгения Онегина». Я бы мог вам набрать таких примеров сколько угодно для доказательства неправды его критического чутья и «восприимчивого трепета», о котором врал Григорьев. О Белинском и о многих явлениях нашей жизни судим мы до сих пор ещё сквозь множество чрезвычайных предрассудков». Но и Достоевский пристрастен, – вздохнул Алексей. – Однако есть и тот, кого трудно упрекнуть в предвзятости или тенденциозности: между ними никогда не было личных контактов. Это Лев Толстой. «Ну, какие мысли у Белинского! – пренебрежительно заявил он в 1903 году сотруднику «Южного телеграфа». – Сколько я ни брался, всегда скучал, так до сих пор и не прочёл». В книге В. Лазурского «Воспоминания о Л. Н. Толстом» есть ещё один отзыв Толстого: «Белинский – болтун; все у него так незрело. Правда, у него есть и хорошие места; он – способный мальчик… Но если Белинского и других русских критиков перевести на иностранные языки, то иностранцы не станут читать: так все это элементарно и скучно».

– Есть ещё свидетельства?

– Конечно… Пётр Вяземский, друг Пушкина, последовательно отвергал Белинского и не находил в себе терпения «дочитывать до конца ни одной из его ужасно-длинно-много-пустословных статей». В свою записную книжку он вносит такие строки: «Есть у нас грамотеи, которые печатно распинаются за гениальность Белинского. Нет повода сомневаться в добросовестности их, стараться же вразумить их и входить с ними в прение – дело лишнее. Белинский здесь в стороне; он умер и успокоился от тревожной, а может быть, и трудной жизни своей. Он служил литературе, как мог и как умел. Не он виноват в славе своей, и не ему за нее ответствовать. Но глядя на посмертных почитателей его, нельзя не задать себе вопроса: до каких бесконечно-малых крупинок должны снисходить умственные способности этих господ, которые становятся на цыпочках и карабкаются на подмостки, чтобы с благоговением приложиться к кумиру, изумляющему их своею величавою высотою». По поводу воспоминаний Тургенева князь Вяземский пишет Погодину: «Оставим Тургеневу превозносить Белинского, идеалиста в лучшем смысле слова, как он говорит… Приверженец и поклонник Белинского в глазах моих человек отпетый, и просто сказать петый дурак… Тургенев просто хотел задобрить современные предержащие власти – журнальные и литературные. В статье его есть отсутствие ума и нравственного достоинства. Жаль только, что это напечатано в «Вестнике Европы».

Юрий Самарин тоже дает характеристику Белинского, который, по Самарину, «почти никогда не является самим собою и редко пишет по свободному внушению. Вовсе не чуждый эстетического чувства, он как будто пренебрегает им и, обладая собственным капиталом, живёт в долг. С тех пор, как он явился на поприще критики, он был всегда под влиянием чужой мысли. Несчастная восприимчивость, способность понимать легко и поверхностно, отрекаться скоро и решительно от вчерашнего образа мыслей, увлекаться новизной и доводить её до крайностей, держала его в какой-то постоянной тревоге, которая, наконец обратилась в нормальное состояние и помешала развитию его способностей. Конечно, заимствование само по себе не только безвредно, даже необходимо; беда в том, что заимствованная мысль все-таки остается для него чужою: он не успевает претворить её в своё достояние, усвоить себе глубоко, но, к несчастью, усваивает настолько, что не имеет надобности мыслить самостоятельно. Этим объясняется необыкновенная легкость, с которою он меняет свои точки зрения, потому что причина перемен – не в нём, а вне его. Этим же объясняется и отсутствие терпимости к противоположным мнениям; ибо кто принимает мысль на веру, легко и без борьбы, тот думает так же легко навязать её другим и редко признает в них разумность сопротивления, которого не находит в себе. Наконец, в этой же способности увлекаться чужим заключается объяснение его необыкновенной плодовитости. Собственный запас убеждений вырабатывается медленно, но когда этот запас берётся уже подготовленный другими, в нём никогда не может быть недостатка» – Верейский перевел дыхание. – Самарин намекает на графоманию Белинского, и подтверждение этого намека мы неожиданно находим у самого Белинского в письмах: «Вот навязал же чёрт страстишку. Будь я богаче Ротшильда – не перестану писать не только больших критик, даже рецензий. Как мне ни тяжело, но работаю дюже и без рефлексии – худо ли, хорошо ли, но перо трещит, чернил не успеваю подливать, бумаги исходит гибель. Видно, уж так Бог уродил…» Предлагая свои литературные услуги Краевскому, он так характеризует себя: «Сотрудник, который в состоянии ежемесячно поставлять около десяти листов оригинального писанья или маранья… Я бы желал взять на себя разбор всех книг чисто литературных и даже некоторых других… критика своим чередом, смесь тоже» «Отечественные записки» он готов снабжать «преогромною библиографией и преизобильной полемикой» «Я уж устал – одних критических статей навалял 10 листов дьявольской печати, кроме рецензий». И, похоже, «бедность», которую он звал причиной своей работы, только развила в нём «энергию бумагомарания» и без того огромную… и заставила, как он выразился, «по уши погрязнуть в вонючей тине российской словесности».

– Да, – кивнул Ригер, – тот же Самарин на высокую оценку Белинского Герценом отозвался словами пушкинского Дон Жуана перед статуей Командора: «Какие плечи! что за Геркулес! А сам покойник мал был и тщедушен!»

– Муромов! – Окликнул коллегу Голембиовский, – вы что, намерены отмолчаться сегодня?

– Ну… – Муромов поморщился, – он всё же был журналист, друг и ревнитель книги, её читатель и оценщик, – в этом заключается и его значение. Литературной новинке именно он придал значимость события. После Белинского уже нельзя было не интересоваться литературой, отбрасывать последний выпуск журнала. Вспомним слова Погодина: «Всё-таки он принадлежал к нашей братии, он знал грамоте, развертывал с участием всякую новую русскую книжку и особенно всякий новый нумер журнала, читал, писал, желал по-своему добра, любил просвещение, сколько понимал его, был беден»…

– Я сейчас расплачусь, – усмехнулся Ригер и, вынув платок, приложил его к сухому глазу, – он зарабатывал свыше 3000 рублей в год. Достоевскому платили куда меньше.

– Что до графомании, – продолжил Муромов, – он не имел времени вычищать слог, взвешивать и обдумывать каждое выражение, и потому поневоле впадал в некоторую многословность, да и цензура…

– Цензура может запретить говорить, но молчать она запретить не может, – снова ядовито прошипел Ригер, – но давайте-ка обратимся к самооценке Белинского. В отличие от Гоголя, Белинский неоднократно прямо именует себя благородным, правда, в ином тоне. Вот письмо к Станкевичу 1839 года. «Ты сам знаешь, что я человек необыкновенно благородный и до всего унижусь – только не до подлости», «Я действовал с благородной целью», «Я страдал, потому что был благороден…» Разумеется, речь идет не об аристократизме происхождения, а о свойстве натуры. И самооценки его отнюдь не дышат скромностью.

– А он уличен в неблагородном поведении? – поинтересовался Голембиовский.

– Как сказать! Давайте рассмотрим историю с Николаем Полевым. Из писем Кольцова известно, что Полевой не принял в свой журнал «Сын Отечества» огромной статьи Белинского о «Гамлете», не нашёл ему литературных занятий в Петербурге, не выписал его туда из Москвы. Почему? Как сообщал Николай Полевой брату, во-первых, «надобно дать время всему укласться, и затягивать человека сюда, когда он притом такой неукладчивый и довольно дорого себя ценит, было бы неосторожно» и, во-вторых, «начисто ему поручить работу нельзя, при его плохом знании языка и языков и недостатке знаний и образованности». К этому Николай Полевой прибавлял: «Все это нельзя ли искусно объяснить, уверив притом, что, клянусь Богом, правда, что как человека я люблю его и рад делать для него, что только мне возможно. Но, при объяснениях, щади чувствительность и самолюбие Белинского. Он достоин любви и уважения, и беда его одна – нелепость».

Белинский узнал об этом. Травля, развязанная им по отношению к Полевому, к тому же именно тогда, когда, разоренный после закрытия правительством «Московского телеграфа», Полевой изнывал под градом несчастий и бился в тисках нужды, недугов, и правительственных гонений, пугает. Белинский усердно и злорадно подливал яд в нестерпимо горькую чашу того, с кем разделял когда-то хлеб-соль. Злые и несправедливые статьи печатал он против «ядовитой гадины», радуясь, что «стрелы доходят, и он бесится». В письмах Белинского о Полевом есть поистине каннибальские строки: «Нет, никогда не раскаюсь я в моих нападках на Полевого, никогда не признаю их ни несправедливыми, ни даже преувеличенными. Если бы я мог раздавить моею ногой Полевого, как гадину, – я не сделал бы этого только потому, что не захотел бы запачкать подошвы моего сапога. Это мерзавец, подлец первой степени: он друг Булгарина, protege Греча, приятель Кукольника; бессовестный плут, завистник, низкопоклонник, дюжинный писака, покровитель посредственности, враг всего живого, талантливого… Он проповедует ту российскую действительность, которую так энергически некогда преследовал, которой нанёс первые сильные удары… Для меня уже смешно, жалко и позорно видеть его фарисейско-патриотические, предательские драмы народные… его дружба с подлецами, доносчиками, фискалами, площадными писаками, от которых гибнет наша литература, страждут истинные таланты и лишено силы все благородное и честное – нет, брат, если я встречусь с Полевым на том свете, и там отворочусь от него, если только не наплюю ему в рожу…» А вот письмо Боткину: «Пусть заведутся черви в его мозгу и издохнет он в муках – я рад буду. Бог свидетель – у меня нет личных врагов, ибо я, скажу без хвастовства, по натуре моей выше личных оскорблений, но враги общественного добра – о, пусть вывалятся из них кишки, и пусть повесятся они на собственных кишках – я готов оказать им последнюю услугу – расправить петли и надеть на шеи… И ты заступаешься за этого человека, ты (о верх наивности) думаешь, что я скоро раскаюсь в своих нападках на него. Нет, я одного страстно желаю в отношении к нему: чтоб он валялся у меня в ногах, а я каблуком сапога размозжил бы его иссохшую, фарисейскую, желтую физиономию…» И если, говоря о своем «друге» в прошедшем времени, как о человеке конченном, Белинский иногда роняет вынужденные и бледные слова признания о его заслугах, то они совершенно исчезают в потоке мстительной злобы…

Все молчали. Ригер продолжал:

– Да, Виссарион Белинский умел ненавидеть. Но пусть он был озлоблен на Полевого и восемь лет мстил ему – за отказ в напечатании статьи и за общие отзывы об авторе её, однако подобные выражения все равно неумолимо свидетельствуют о внутреннем мещанстве, о прирожденной ограниченности, об отсутствии нравственного изящества и благородства. Но это всё цветочки! Когда затравленный Полевой умер, – Белинский действительно написал сочувственную статью о своей жертве и в одном месте выразился про него, что это был человек «постоянно раздражаемый самыми возмутительными в отношении к нему несправедливостями».… Этому уже имени нет.

– Да, «гвозди бы делать из этих людей…» – вздохнул Голембиовский.

– Это он расчистил дорогу публицистической критике, пагубному течению тенденциозности, и законным сыном Белинскому приходится Писарев, а эпигоны последнего – это их общие потомки, и до сих пор не прекратившееся разрушение эстетики – это их общее дело, – добил Белинского Ригер. – Достоевский дал в «Дневнике писателя» за 1876 год обобщенный портрет демократического литератора «из новых людей» школы Чернышевского: «Он вступает на литературное поприще, и знать не хочет ничего предыдущего; он от себя и сам по себе. Он проповедует новое, он прямо ставит идеал нового слова и нового человека. Он не знает ни европейской литературы, ни своей, он ничего не читал, да и не станет читать. Он не только не читал Пушкина и Тургенева, но, право, вряд ли читал и своих, т. е. Белинского и Добролюбова. Он выводит новых героев и новых женщин…» Это, конечно, памфлет и сатира, но демократическая литература со времен Белинского именно так и создавалась: полуобразованными фанатичными идеологами, с какой-то утробной ненавистью к подлинной культуре и художественности, в полном разрыве с классической традицией и нравственными исканиями истинных писателей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации