Текст книги "Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р."
Автор книги: Ольга Романова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Две Анжелы и Рабинович
Кроме бабушки, меня немножко воспитали школа и двор. Воспитали своеобразно. Двор научил меня принимать роды у кошки, пристраивать котят, прыгать с крыши, перелезать через заборы, отличать ужа от гадюки, делать чуингам из смолы вишни, а также шоколад из какао-порошка, сахара и сухого молока – а позже научил делать «Бейлис» и ликёр «Адвокат». Но тут уже институт помог, конечно – в этом деле без высшего образования трудно обойтись.
Чему меня не научила школа, так это выжимать тряпку. Процесс обучения этому искусству продолжался десять лет, но безуспешно. С первого класса учителя, оставляющие нас дежурить по классу, тщательно следили, чтобы дети хорошо стирали и отжимали половую тряпку, когда-то бывшую мешком. У меня не получалось, да я не особо и старалась, чтобы получалось, – я не могла взять в толк, каким образом это искусство пригодится мне в жизни. Мальчикам в таких случаях говорили, что им будет тяжело, невыносимо тяжело в неминуемой казарме, если они не научатся хорошо выжимать тряпку. Девочкам учителя обещали страшные кары в семейной жизни – если до неё вообще дойдёт. Но скорее всего, не дойдёт, ибо будущий муж и свекровь обязательно протестируют невесту на выжимание тряпки и я провалю этот экзамен.
Я не могла взять в толк, зачем мне муж, которому важно, как я выжимаю тряпку. Мне терпеливо объясняли. Выговаривали маме на родительском собрании – мол, дочь-то балуете. Она краснела и обещала за меня взяться, но дома тоже ничего не выходило, потому что с уборкой маме помогал папа, а скорее наоборот, и вообще был пылесос, и мама тоже не очень-то отжимала. Железный аргумент про необходимость тренироваться на тряпках имела, конечно, бабушка. Она твердила, что стоматологу нужны очень сильные руки и особенно пальцы, чтобы вырывать коренные зубы, и показывала мне на орехах крепость своих довольно тонких, надо сказать, пальцев: орехи и правда вели себя в бабушкиных руках как картонные. Однако я твёрдо не собиралась в стоматологию, а для орехов мною лично, на личные карманные деньги был приобретён в гастрономе тяжёлый и страшный орехокол в виде Змей-Горыныча. Больше аргументов у родителей не оставалось, и за меня взялась школа.
Один раз меня даже заставили выучить молдавскую сказку «Сливы за сор» и торжественно продекламировать её на уроке чтения. Выучить и продекламировать? Да запросто. Это ж не тряпку выжимать. Я сейчас эту чёртову сказку погуглила, благо до сих пор её помню наизусть – она, кстати, оказалась болгарской, хотя я готова поклясться, что в книге для внеклассного чтения было чётко написано: молдавская. Ну да ладно, проникновение культур.
Вот она, наслаждайтесь народной мудростью:
У человека был сад и дом. В саду росли сливы, а в доме – сын. Стукнуло сыну двадцать лет – захотел сын жениться.
Отец думает: «Сын добрый, трудолюбивый. Надо женить его на хорошей девушке, чтобы во всём была ему ровня. А где такую найдёшь?»
Думал, думал, потом придумал: нагрузил на телегу сливы и повёз продавать по сёлам. Едет, едет, коня подгоняет, а сам кричит очень громко:
– Кому сливы? Берите сливы! Отдаю сливы за сор!
Сбежались бабы:
– Вот невидаль! Рехнулся старик – за сор предлагает сливы!
Женщины, девушки, невесты бросились по своим домам и давай сор мести. Метут, спешат, стараются – кто наметёт больше copy и больше слив получит. Ну и copy же намели! Одна тащит мешок, другая кринку, у третьей полный передник.
Несут старику, одна перед другой хвалятся:
– Гляди, гляди, кумушка, сколько copy я наскребла! Целый год его по углам топтали. Хорошо, что такой чудак приехал, – всё ему за сливы отдам!
– А ты не смотри, что у меня мало. Ещё столько же притащу: чего другого, a copy у меня в доме хватает!
Третья смеётся:
– А мне год собирать – всего не собрать. Столько его набралось, сору-то – мети, сколько сердце хочет. Смотри-ка, на скорую руку мела, а уже полный мешок. Пускай ребятишки сливами лакомятся!
Собирал старик сор да похваливал, всех сливами оделил. Сам смеётся, и бабы смеются. Все довольны – не могут нарадоваться. Полный воз copy набрал, слив почти совсем не осталось.
Тут идёт к нему девушка, молодая, красивая – меньше всех copy собрала: несёт его в носовом платочке.
– Эх, красавица, – говорит старик. – Уж очень мало ты copy насобирала. Каких тебе ещё слив за одну щепотку сора!
– Ой, дядо, – девушка отвечает. – Не жалко мне для вас copy, да негде взять. Нет его у меня. И этот-то вот соседи дали за то, что помогала им подметать.
Как услышал об этом старик, обрадовался. Видит – работящая девушка, чистоплотная, раз у неё в доме нет ни соринки.
«Ну, – думает, – будет она сыну доброй хозяйкой!» Посадил красавицу на воз и погнал коня в свою деревню. Как приехал, так и свадьбу справили. Оженил сына на красавице и не пожалел; до сих пор не может своей снохой нахвалиться!
Так я впервые задумалась о сокровищнице народной мысли и сочла собственные соображения по этому поводу глубоко антинародными, но поскольку к тому времени у меня уже был опыт политических выступлений, я оставила их при себе.
За этот мой первый политический опыт меня чуть не исключили из октябрят. Впрочем, во внучатах Ильича меня в итоге оставили, а с высокой административной должности командира октябрятской звёздочки всё-таки попёрли. В принципе могли бы и родителям на работу настучать, и у них были бы неприятности, но, как я понимаю, моя первая учительница взяла зубами, она ещё долго посещала мою бабушку после моей диссидентской выходки.
Дело было так. Папа мой слушал разные вражьи голоса ночью, но начинал всё же с вечера. А говорили там про интересное, про что нигде больше не говорят. Иногда это обсуждалось, но тихо и не при мне, но если дитя заинтересовалось, оно найдёт способ услышать. В общем, кое-что я улавливала, но интуитивно понимала, что про это надо помалкивать.
Однажды я заболела и попросила умного и хорошего мальчика Вову Рабиновича из моей октябрятской звёздочки дать мне на вечер тетрадку с какими-то там упражнениями. Добрый Вова дал, а тетрадка была – как сейчас помню – чёрная, коленкоровая, за 44 копейки, и в таких тетрадках никогда нельзя было понять, где у неё начало и где конец, пока не откроешь. Я открыла не с той стороны. Прочитала всего полстранички, там больше и не было. Почерк взрослый, но что написано, непонятно. Много сокращений. Я уловила страну и фамилию: Израиль и Щаранский. Мне этого было достаточно, чтобы понять: родители Володи тоже слушают голоса. Значит, с ним можно иметь дело. И я развернула среди Володи пропаганду и агитацию.
Я не помню, какие слова и выражения я тогда употребляла. Но помню смысл. Чёрт его знает, как я тогда называла дряхлеющего Брежнева, выжившее из ума Политбюро, финансирование братских людоедских компартий, преследование инакомыслящих и всё прочее, но я точно именно это всё имела в виду. Володя слабо отбивался:
– Нет, дедушка Брежнев хороший! Он ребятам детские садики строит!
Это единственное твёрдое возражение, которое он смог мне сформулировать. Мы сидели в школьном вестибюле на низенькой и длинной лакированной лавочке для переобувания сменки, над нами стоял бюст другого Ильича на постаменте, обёрнутом кумачом. И я была неумолима.
– Какие детские садики, Вова? Их строители строят, народ, на народные деньги. А Брежнев только Менгисту Хайле Мариам целует и ещё Самора Машелу. И этого ещё, из ГДР, Хоннекера.
Я была политически подкованным октябрёнком и регулярно выступала с политинформацией. К тому же мне всегда нравились заковыристые имена.
Вова Рабинович был раздавлен, сопротивления дальше не оказывал, и мы тут же, не сходя с лавочки для сменки, создали организацию с гордым именем «ДБ». То есть «Долой Брежнева». Организация была создана с целью борьбы с режимом.
Долго она не продержалась. Нас раскрыли примерно тут же – я пошла агитировать дальше и сильно увлеклась. Наша первая учительница по фамилии Бубнова, чьё имя-отчество я напрочь забыла, потому что она, старая сталинистка, говорила о себе в третьем лице «товарищ Бубнова», собрала класс, вызвала меня к доске и перечислила мои преступления, сильно их смягчая – как я сейчас понимаю, уже имея в виду свой новый мост через рот, что и было исполнено бабушкой впоследствии. Я держалась гордо, вполне воображая себя Че Геварой или в крайнем случае Анджелой Дэвис. Мы все тогда боролись за свободу Анджелы Дэвис, и я тоже, к тому же «чёрная пантера» – это красиво, это как Багира из мультика про Маугли.
Мой расстрел перед классом ни на кого большого впечатления не произвёл, ибо от товарища Бубновой кровопролитьев ждали, а она чижика съела – и просто попёрла меня из командиров. Разжаловала. Впрочем, сопроводила разжалование словами, которые я надолго запомнила: «Рыба гниёт с головы».
Это было почему-то унизительно, но я не понимала, почему – просто запомнила это чувство. Родители меня не ругали – вообще ни слова не сказали, как и бабушка. И моё разложение продолжилось постепенно дальше.
Второе серьёзное унижение у меня тоже связано с именем Анжела. Не Анджела, как Дэвис – я и сейчас испытываю к ней глубочайшие тёплые чувства, и до сих пор, чуть что, требую свободу Леонарду Пелтиеру, он сидит почти 50 лет, кстати, и все уже забыли требовать его освобождения, а ведь вырезали из «Пионерской правды» купоны, заполняли их и слали в проклятую Америку, уж не знаю, куда они попадали в итоге, хотя догадываюсь. Были в нашей школьной жизни ещё две Анжелы, уже без буквы «д» в серединке. Во-первых, конечно, Анжелика, которая маркиза ангелов, французское кино с Мишель Мерсье. Во-вторых, Анжела Лещук, которая училась с нами в школе и была на год нас старше.
Обе Анжелики вызывали во мне глухое раздражение. Мишель Мерсье была так хороша, что даже не очень большим девочкам становилось понятно: хоть умри, а такой не вырастешь, такой надо родиться, причём лучше во Франции, чтоб уж наверняка. Причём вторая Анжелика, которая предпочитала звать себя Анжелой, раздражала примерно тем же. Она была самой красивой девочкой школы, это было очевидно и безусловно, и вот она запросто могла потягаться с француженкой Мишель, хоть и была дочерью прапорщика, которого перевели к нам служить из Херсона.
Но Анжела была сильно опаснее Анжелики, маркизы ангелов. Маркиза была в кино, а Анжела даже не рядом, она вообще училась в классе, в котором учились мальчики. Те самые, которые нам всем нравились.
Надо сказать тем не менее, что с мальчиками у нас получалось найти общий язык. У нас – это у меня и моей подруги Ленки, с которой мы родились в одном роддоме с разницей в неделю, жили в одном дворе, ходили в одни ясли, а потом в детский сад, и дружим до сих пор. Хорошо, что нам нравились разные мальчики. Мне Олег, а ей Вася. Вот вчера мы с Ленкой выпили бутылочку и обсудили нашу школьную проблему. Оказывается, обе Анжелы Ленку тоже раздражали.
И мы вспомнили: школьный полуподвал, раздевалки у спортзала, заканчивается перемена, у нас начинается чёртова физра. А у того самого класса, где Анжела, Вася и Олег, физра заканчивается. Мы стоим в коридоре, эти выходят, мы должны войти. Вася и Олег уже вышли – и задержались в коридоре. Так бы нам это польстило, но не в ситуации с Анжелой. Она стояла в дверях физкультурного зала, как статуэтка, как совершенство, как богиня – пожалуй, даже получше Мишель Мерсье. Анжела стояла в дверях, опершись ладонью одной руки о дверной косяк, как бы в задумчивости. А на самом деле предполагая, что девочки нашего класса – и прежде всего мы – должны под этой рукой поднырнуть, чтобы пройти в чёртов спортзал. Потому что никто бы не осмелился попросить её уйти с дороги.
А наш ебливый физрук смотрел на Анжелу из зала очень внимательно, тем более что она стояла, пикантно повернув в его сторону очень красивую задницу.
Физрука мы с Ленкой за бутылочкой тоже нынешним вечерком обсудили: сейчас-то нам понятно, кем он был и чем интересовался. Смазливый подтянутый мужик лет сорока, тогда, может, меньше, очень увлекался женским волейболом, и было круто попасть в его секции. Он занимался по вечерам с особо одарёнными, и в его лачуге под лестницей всегда была какая-нибудь юная прелестница из старшеклассниц, нынешняя фаворитка, которых он довольно быстро менял. Мы тогда ничего не слышали про педофилию, но это была она.
Был ещё физик, он был умнее и интересней и брал не смазливостью (за её отсутствием), а умением поговорить про умное и научить играть в бильярд – не знаю, где он его взял и почему бильярдный стол стоял в физической лаборатории средней школы, но он там был. Без скандала не обошлось, его всё-таки застукали со школьницей, но он ушёл тихо, «сор из избы выметать» никто не стал.
Как мы с Ленкой не стали жертвами школьных педофилов, науке неизвестно, но они нами почему-то не заинтересовались. Сейчас я предполагаю, что не было в нас врождённой блядинки, которая с детства даёт манок. На нас нападали взрослые незнакомые педофилы, но мы уворачивались, а позже научились бить; были десятки вуайеристов, но мы равнодушно поворачивались к ним спиной и продолжали свои девичьи разговоры, инстинктивно чуя, что игнор – это то, что они меньше всего хотят получить. А вот то, что в школе два взрослых популярных дяденьки нами не интересовались, было, помнится, немного обидно. Но совсем немного, потому что свои мальчики, на год-два старше, всё же были гораздо интереснее.
Куда смотрела женская педагогическая общественность, я понятия не имею. Мне кажется, наши пуританские училки тоже мало что знали про педофилию, если вообще знали. И вообще тогда же были какие-то кампании: возродим родное Нечерноземье, построим БАМ и вернём мужчину-учителя в школу.
Кроме физика и физкультурника вернули ещё двоих: как полагается, трудовика и военрука. Но то были классические случаи: алкаш и идиот. Трудовика с остекленевшим взглядом мы периодически встречали около школьных мастерских, он учил мальчиков делать табуретки – я не знаю, как. Но точно не приходя в сознание. Девочек на трудовом воспитании учили шить фартучки и ночнушки. А военрук был настолько беспросветным и злым идиотом, что запомнился только этим: беспросветностью и злобой.
Когда в институте на первом курсе всех мальчиков, кроме совсем блатных и откровенно неслуживых, забрали в армию (год был такой), то всех девочек призвали на военную кафедру – раз в неделю целый день мы посвящали себя нелёгкому ратному делу. И все пять лет на военной кафедре я блаженствовала и записывала за нашими военруками мудрые армейские афоризмы (да вы их все знаете, так, для памяти скорее запишу: «Товарищ майор, разрешите доложить, дело сделано, дура замуж выдана!», «…И здесь сигнальный должен дать три длинных зелёных свистка», «Не хочешь ждать лифта, поезжай на такси» и так далее до бесконечности). Так вот: наш начальник военной кафедры полковник Гнидкин и куратор нашей группы майор Кутузов были, конечно, сокровищницей мысли по сравнению со скучным школьным военруком. Всё-таки высшее образование – это высшее образование, как ни крути.
Да, что-то я далековато отошла от задницы красотки Анжелы Лещук. Мы не любили её не потому, что она была самой красивой. Из нашей и из соседней параллели вышли потом в свет несколько вполне состоявшихся красавиц, и они начали подозревать о своей красоте ещё в школе. А из Анжелы красавицы всё-таки не получилось. Сразу после школы она выскочила замуж за самого красивого мальчика в школе, они как-то сразу родили ребёнка и годам к девятнадцати ушли в эшелон тёток и дядек. Я встретила их через год после школы. У обоих в невидимых бородах колыхались остатки капусты, и всё это выглядело так, что намертво отбивало охоту к семейной жизни. В которую я тоже окунулась примерно тогда же. Но мне не понравилось.
Песенник
Ну какая песня без баяна. Это, кстати, была такая подлая рифма в старой советской песне:
Какая песня без баяна?
Какая Марья без Ивана?
Простите? То есть Марья без Ивана – никакая? Нет Марьи, если без Ивана. Впрочем, там, в этом советском песенном творчестве много чего интересного. Песня, например, на слова Николая Доризо «Давно не бывал я в Донбассе». Про то, как один юноша любил одноклассницу, потом уехал в столицы, вернулся через годы на каникулы, встретил старушку, которая стирала бельё на крылечке – ба! Да это ж она. Та самая одноклассница, а он-то ещё ого-го, жених. И вот он встал перед ней и говорит: «Прости за жестокую память о тонких косичках твоих, за то, что мужчины бывают с годами моложе ровесниц своих».
Прелесть что такое. Особенно хорошо я помню эту песню в телевизоре в исполнении певца Юрия Богатикова, на которого трудно было позариться в голодный год и старушке с корытом. Когда он проникновенно пел в телевизоре строчки про старую седую ровесницу, тактичные операторы показывали задумчивых тёток в зале, понимающе кивающих в такт, – ну да, годы-то то идут, никто не молодеет, надо дать дорогу более свежему мясу, да… Хотя, судя по контексту задушевной песни и тогдашнему возрасту самого Богатикова, седой старушке должно было лет сорок пять быть. Да хоть семьдесят пять, какого чёрта.
Гораздо интересней и честнее были песни дворовые и вагонные. В электричках пели в основном инвалиды, как я сейчас понимаю – инвалиды войны, пожилые дядечки, кто без руки, кто без ноги. Их в 50-х выселили из Москвы, чтобы не портили своим видом похорошевшую столицу, но я-то жила в Подмосковье, да и времена были уже другие, в 70-е их уже не гоняли. Те, кто был совсем без ног, собирали по вагонам милостыню, громыхая подшипниками тележки и отталкиваясь от пола деревянными колодками. Да, пили в чёрную. А как не пить? Никому не нужные, больные, социально, что называется, неблагополучные.
Пели что-то вроде вот такого или по мотивам:
Я был батальонный разведчик,
А он – писаришка штабной,
Я был за Россию ответчик,
А он спал с моею женой…
Ой, Клава, родимая Клава,
Ужели судьбой суждено,
Чтоб ты променяла, шалава,
Орла на такое говно?!
Забыла красавца-мужчину,
Позорила нашу кровать,
А мне от Москвы до Берлина
По трупам фашистским шагать…
Шагал, а порой в лазарете
В обнимку со смертью лежал,
И плакали сёстры, как дети,
Ланцет у хирурга дрожал.
Дрожал, а сосед мой – рубака,
Полковник и дважды Герой,
Он плакал, накрывшись рубахой,
Тяжёлой слезой фронтовой.
Гвардейской слезой фронтовою
Стрелковый рыдал батальон,
Когда я Геройской звездою
От маршала был награждён.
А вскоре вручили протезы
И тотчас отправили в тыл…
Красивые крупные слёзы
Кондуктор на литер пролил.
Пролил, прослезился, собака,
А всё же сорвал четвертак!
Не выдержал, сам я заплакал,
Ну, думаю, мать вашу так!
Грабители, сволочи тыла,
Как носит вас наша земля!
Я понял, что многим могила
Придёт от мово костыля.
Домой я, как пуля, ворвался
И бросился Клаву лобзать,
Я телом жены наслаждался,
Протез положил под кровать…
Болит мой осколок железа
И режет пузырь мочевой,
Полез под кровать за протезом,
А там писаришка штабной!
Штабного я бил в белы груди,
Сшибая с грудей ордена…
Ой, люди, ой, русские люди,
Родная моя сторона!
Жену-то я, братцы, так сильно любил,
Протез на неё не поднялся,
Её костылём я маленько побил
И с нею навек распрощался.
С тех пор предо мною всё время она,
Красивые карие очи…
Налейте, налейте стакан мне вина,
Рассказывать нет больше мочи!
Налейте, налейте, скорей мне вина,
Тоска меня смертная гложет,
Копейкой своей поддержите меня —
Подайте, друзья, кто сколь может…
Кстати, вот конкретно эта песня, реально исполнявшаяся в электричках, имеет авторов: в 1950 году её написали три приятеля – Алексей Охрименко, Сергей Кристи и Владимир Шрейберг. Я потом читала, что пели её интеллигентные люди – как пели «Окурочек», лагерную вроде бы песню, да не совсем. Уже в 70-е песню про батальонного разведчика записал Аркадий Северный, и Высоцкий тоже её пел. Но в электричках – пели либо её вариации, либо что-то очень похожее.
Ещё была назидательная песня про трёх красавиц. Она была и в электричках, и в репертуаре очень приличных людей:
Три красавицы небес
Шли по улицам Мадрида:
Донна Клара, донна Рэс
И красавица Пипита.
Вдруг на площади пустой
Руку с робким ожиданьем
Бедный нищий молодой
Протянул за подаяньем.
За реал, что подала,
Помолился он за Клару,
Донна Рэс щедрей была
И дала реалов пару.
А Пипита – та бедна,
У Пипиты нет реалов.
Вместо золота она
Бедняка поцеловала.
В это время проходил
Продавец букетов пышных,
И его остановил
Просветлённым взором нищий.
За букет из алых роз
Отдал он все три реала,
И красавице поднёс,
Что его поцеловала.
У нас во дворе все знали эту песню, особенно её ценили девочки. Мы, помнится, даже играли в Клару, Рэс и Пипиту, но все хотели быть Пипитой. И, конечно, нам вечно недоставало нищего: мальчики не хотели играть с нами в глупые девчачьи игры, но, кажется, мы научились обходиться и без нищего. Тут главное было – красиво выйти на площадь Мадрида.
Лет через тридцать после всего этого Аркадий Арканов научил меня другой версии песни про трёх красавиц:
Раз в вагоне нищий пел,
Но никто не дал копейки.
Видно, петь он не умел:
Так решили три еврейки.
Нищий взял на грудь стакан —
Пропотела телогрейка.
В самогонку хлеб макал,
Ползал, поц, на четвереньках.
Вот одна из них дала
Захудалых две копейки.
И решили: «Ну дала!» —
Остальные две еврейки.
Вот другая, подобрев,
Тоже вынула копейку —
Весь вагон рычал, как лев,
На богатую еврейку.
Ну а третья, что смогла,
То дала ему еврейка —
Ну а что она дала,
Знает лишь одна скамейка.
Тронут нищий всей душой
Теплотою той еврейки.
Джентльмен он был слепой —
Отдал ей все три копейки.
Это всё электричечное и вариации электричечного. Общей с электричкой была разве что песня про трёх красавиц, но мой люберецкий двор пел другие песни, в основном про несчастную любовь – исключительной душевности произведения. Юрка Коршунов, двоечник, второгодник и завсегдатай комиссии по делам несовершеннолетних, гроза всего района, брал в руки гитару и превращался в нежного романтичного цыплёнка.
В доме восемь на Тверском бульваре
Ясно было даже детворе,
Что из сто седьмой квартиры парень –
Самый симпатичный во дворе.
Тщательно приглаживая чёлки,
Вздохами тревожа тишину,
Самые красивые девчонки
Сообща вздыхали по нему.
Там ещё куплетов восемь. Исполнялось трагически. Но это всё про любовь. Были же и не про любовь, вполне себе социально-политические куплеты. Нам они страшно нравились, и мы в них играли – хотя многое было непонятно: ведь куплеты явно писались лет за пятнадцать до нашего рождения и слова «стиляги», например, в нашем обиходе уже не водилось, приходилось спрашивать старших. Старшие (то есть мои родители) были недовольны нашим репертуаром – как я сейчас понимаю, сами были из повзрослевших стиляг.
Мы все четыре братца, четыре тунеядца,
Работать мы не любим, а любим пить и есть.
Мы к коммунизму рвёмся и ждём мы не дождёмся,
Когда нам путь укажет туда партийный съезд.
Я братец номер первый, поберегите нервы.
Я с детства не приучен буквально ни к чему.
Раз есть мамаша с папой, у них побольше хапай,
Ведь не откажут предки младенцу своему.
Второй по счёту братец – я тоже тунеядец,
У бедного стиляги совсем отшибло ум.
Не надо мне «столичной», мне только заграничной
С клеймом на видном месте, любовь к «шурум-бурум».
Я братец номер третий, из прошлого столетья,
Зовусь я спекулянтом и всё достану вам.
Вам куртку из нейлона, вам брюки шик-фасона,
А если надо душу – за полцены отдам.
Четвёртый во Христе я, карман мой не пустеет,
Я поп в соседней церкви, имею свой приход.
Зайди во имя Бога, я оберу любого,
Крещенья и моленья приносят мне доход.
Не знаю, зачем это всё осталось в моей голове завёрнутым во влажную тряпицу. Откуда всё это бралось, и почему любилось.
И вот ещё одна удивительная штука про песни и романсы. Моя бабушка как-то взяла меня в гости к своей дальней подруге – они вместе выросли в детдоме. Дело было в курортном городке на море, тётя Роза (сейчас готова поспорить, что в честь Розы Люксембург) была одинока и усата, жила в розовом домике с розовым садом, всё как полагается. У тёти Розы была гитара с шёлковым бантом (угадайте цвет), и она знала миллиард душераздирающих песен про любовь.
Мне не было скучно с бабушкой и тётей Розой, я, что называется, приникла к сокровищнице народной песенной культуры. Но взрослым я не мешала, сидела тихо и пыталась запомнить тексты – видимо, в смутной надежде, что когда-нибудь изобретут интернет и я их нагуглю всласть. В какой-то момент тётя Роза спросила:
– Клава, а как, говоришь, твою внучку зовут?
Я сидела рядом на табуреточке, ручки на коленочках. Но кто вообще считает детей за людей, я это хорошо знала.
– Оля. Олей зовут.
– Ога.
Тётя Роза задумчиво прошлась по гитарным ладам.
– Я тогда для неё песню спою. Про Олю.
Надо ли говорить, что я замерла и впитала каждое слово? Слова, кстати, были прекрасны.
Ах, васильки, васильки,
Сколько их выросло в поле!
Помню, у самой реки
Я собирал их для Оли.
Оля цветочек сорвёт,
Низко головку наклонит:
«Милый смотри, василёк
Твой поплывёт, мой потонет».
Долго ходили они,
Он предложил ей кататься.
К речке когда подошли,
В лодку помог ей взобраться.
Олю он на руки брал,
В глазки смотрел голубые
И без конца целовал
Алые щёчки худые.
«Я ли тебя не любил,
Я ли тобой не гордился,
След твоих ног целовал,
Чуть на тебя не молился.
Но лучшие дни унеслись,
Время пошло по-иному:
Я умирал от тоски —
Ты отдавалась другому».
Милый тут вынул кинжал,
Низко над Олей склонился.
Оля закрыла глаза,
Труп её в воду свалился.
Утром пришли рыбаки,
Олю нашли у прилива.
Надпись была на груди:
«Олю любовь погубила…»
Не надо с любовью шутить,
Не надо с любовью смеяться.
Любовь не умеет шутить,
Любовь не умеет смеяться.
Хотелось бы, конечно, посмотреть на это со стороны и увидеть собственное выражение лица. Но уверена, что я была серьёзна и сосредоточена. Уж и не знаю, почему, но эта незатейливая коробушка стала моей жизненной стратегией и девизом. Сохранять серьёзную мину, когда демонически хохочешь внутри. Любовь и измена, жизнь и смерть, труп свалился, рыбаки и цветочки! Да-да, очень интересно, продолжайте.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?