Текст книги "Я пасу облака"
Автор книги: Патти Смит
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
II
День выдался влажным и туманным, и, хотя настроение у меня было хорошее, мои запястья и каждая клеточка моего тела ощущали приближение бури. В углу стояла цилиндрическая ванна, которую я перевернула и приспособила под стол для дордже[13]13
Дордже – ритуальный жезл, символизирует высшую власть в тибетском буддизме.
[Закрыть], дорожной шкатулки, серебряной чаши для жертвоприношений и маленькой старой масляной лампы. Я бережно убрала вещи со стола и завернула в материю. Потом протерла ванну тряпкой, наполнила очень горячей водой с бурой солью и долго мылась. Соль вытянула ломоту из моих рук и ног, и после нехитрого ужина – хлеб да кофе – я достала корзинку с рукоделием.
Я вздумала подарить брату одеяло – лоскутное, как у ковбоев. Но шила я вручную, медленно и неумело, и брату, верно, пришлось бы мерзнуть еще несколько зим.
Шила я с удовольствием, и не только потому, что для любимого брата. Каждый лоскуток хранил воспоминания о наших детских годах или милых уголках планеты. Шотландка от наших рубашек, сестренкин гипюр, коричневая фланель из Непала, муаровый атлас из студии Роберта, клетчатый гинем[14]14
Хлопчатобумажная ткань в полоску или клетку. Ассоциируется с платьем, которое Дороти из “Волшебника страны Оз” носила дома на канзасской ферме.
[Закрыть], несколько разновидностей бархата… каждый квадратик уводит в другие времена или страны, подобно семечку дикой травы или чашке редкостного чая. Но, признаюсь, от этого занятия я начала клевать носом и дрейфовать в мир, который казался правдоподобнее, чем я в роли прилежной швеи, и пальцы мои выронили иголку и нагнали сознание уже где-то не здесь.
Мальчик, Кенсингтонский сад, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
III
Я вынырнула в знакомых местах, ни дать ни взять город Рей[15]15
Возможно, имеется в виду вымышленный мексиканский поселок Эль-Рей, легендарное убежище американских беглых преступников. Впервые упоминается в романе Джима Томпсона “Побег” (1959), фигурирует также в фильме Роберта Родригеса по сценарию Квентина Тарантино “От заката до рассвета” (Тарантино в комментариях утверждал, что, по сути, этот поселок – ад).
[Закрыть]. Жилые дома – геометрические фигуры, вырубленные на поверхности степи, в толще безводного ландшафта, окна не крупнее ладони. Я ходила от дома к дому и выдавала плотную марлю, которую распределяли в качестве москитной сетки. Но одни женщины закутывались в сетку как в покрывала, другие опускали ее в чаны с краской из хны. А потом сушили эти ярко-зеленые полотнища, которые на солнце выгорали до бледно-лилового оттенка. Женщины пришивали к ним блестки, нарезанные из тонких листочков слюды. Накидывали на себя эти шали и танцевали на крышах. Блестки осыпались – прямо звездопад, я ловила их и прятала в карман.
За мной увязывались дети, хватали за полы дождевика, клянчили мелочь и конфеты. Казалось, моей работе нет конца, марля все не кончалась, не кончались и окна в форме широких ладоней, вырезанные в стенах спартанских жилищ, от квартала к кварталу.
Но вот я все-таки дошла до конца улицы и ступила на тропу, ведущую к реке. Женщины уже набрали воды, меня никто не тревожил. Я прислонилась к кипарису, чтобы отдохнуть, а вдали, на воде, покачивались лодки, множество деревянных суденышек с белоснежными парусами. Флотилия ребенка-великана: перегнувшись через облако, он ставил лодки на воду одну за другой, изящные как крылья. Я не видела вокруг ни одной живой души, не ощущала даже человечьего духа, но паруса множились, заполняли горизонт – сплошная белоснежная ширь. Я прикрыла глаза, мне хотелось обмакнуть в чернила пруда дрожащую ветку и чертить на его глади, как смычком по струне.
Когда я открыла глаза, вокруг толпились дети, они смеялись и дразнили меня. Я встала, и они набросились на монетки, выпавшие из моего кармана. Я пошла своей дорогой, но что-то прикоснулось к моему сердцу, я оглянулась, и одна малышка, улыбнувшись, помахала мне рукой. Небо уже темнело, а лодки были только щепки – палочки от леденцов в луже после дождя.
Дорога Артюра Рэмбо, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
IV
Опять головная боль. Трамбует мозг, гонит меня в царство безумия, где гильотина кажется очень даже неплохим средством. Я вслепую нахожу ножницы и не задумываясь обрезаю волосы. Отшвыриваю косы, ковыляю к раковине, чтобы остудить лицо и шею. Потом возвращаюсь на матрас, чувствую, что отчасти от чего-то освободилась, радостно погружаюсь в сон.
Проснулась в самой сердцевине ночи. Над моей головой в распахнутом потолочном окне висела луна, звонко-золотая, щит испуганного, но решительного молодого воина.
Каким застывшим все казалось
каким изысканно застывшим
и все, о чем мне думалось, пока я лежала здесь
пока с холма на холм скакала я, —
одна фраза:
“В движении блаженство”
Облако закрыло луну. Черное сияние. Заново слепорожденная, я на ощупь отыскала свой дневник и осталась лежать, стиснув его в руках, дожидаясь, пока луна опять появится и прольет хоть каплю света.
Потолок сделался сетью, разлохматился весь из пикирующих линий, мышца запасной язык но не тот, которым произносят слова.
Вброд через мелкий пруд… Оглянувшись, я увидела белого коня на зеленом поле и рыжего коня на белом поле. Не зная, которого выбрать, легла на спину и закачалась на воде, словно бутон в чаше. Страницы моего дневника отбрасывали глумливую тень на безмятежную гладь. Я встала. Яркая, неразрывная синева небес. Я поняла, который из коней мне мил. Поняла четко – так вонзается остро наточенное копье.
Я не самая опытная наездница, но кое-что понимаю. В кустах застряла какая-то рогожа. Я накрыла ею конскую спину и села на коня.
“В движении блаженство”.
Эти слова, словно музыкальная фраза, крутилась у меня в голове, пока мы с конем скакали. Ветер обдувал мой голый затылок: я же обрезала волосы.
Вокруг была сеть, и сверху, и снизу, она сужалась, но мы скакали, пока не стало невозможно ехать дальше. Я слезла с коня и пошла пешком. Ни стен, ни плоскостей. Лишь переплетение вздымающихся коридоров. Они вели в тупики, и в каждом припасена какая-то своя затея, отвлекающая от дела.
На экране танцует артист, обнимает бога-обезьяну, озорное божество, стройную тень, то мальчик, то зверь, то роза в оковах – чем-то сродни каждому из нас.
Утопленники восстают из мертвых, сеть затягивается, а они вытягивают себя сквозь ее ячейки, так яд выходит из раны.
Сеть падает, отягощенная рыбой, жемчугом, сожженными листьями…
Вдруг мелькнуло предчувствие: моего коня ведут к скоропостижному неизбежному финалу. Я поклялась почтить его память в творчестве – создать что-то несерьезное и вечное.
Белый рисунок – портрет покинутого воздуха. После отлета птиц. Белая тоска, которую Рембо сфотографировал, переходя через Сен-Готард. Тюль, впитывающий слезы мертвецов.
Белый рисунок скрасит голую стену форпоста или обезлюдевшее кафе.
V
Из-под крышки повалил пар. Я положила в ситечко горсть мяты и заварила чай. Смыть все беды: что было бедой, станет ерундой. Мы ходим по раскаленной золе. Кажется, для нас нет ничего невозможного. На базаре нас окликают по именам. Мы бьем в бонги, дуем в свирели. Чтобы запечатлеть то, что хрупко, и разбить вдребезги то, что дано природой.
Я оглядела свои стены, исчирканные ребяческими каракулями. Когда-то мою душу будоражили просто контуры – какая-нибудь линия, образованная тесемкой фартука. Будоражили определенные вещи. Неизменность вещей и их форма. Белые крахмальные воротнички. Большие руки на фоне темного пальто. Чтобы отделаться от этих линий и пропорций, смущавших мой покой, я начала рисовать, но со временем значимость рисования в моей жизни стала стремиться к нулю. Оно превратилось в работу, в пытку, и я его забросила.
Письменный стол Джонни Деппа, Патти Смит, 2009. Предоставлено автором фото.
Я убрала в коробку последние из моих инструментов – перья. Сложила ладони и поклонилась, покинула свой пост в поисках шума жизни. Мое окно выходило на пожарную лестницу, нависшую над улицей. Внизу сновали люди, люди с крыльями. Это было Рождество, которое я вообразила. Скоро мы покоримся капризам солнца. Скоро осыплются листья, точно умирающие ладони. А в мою ладонь мудрый ветер вложил подарок. Билет в одну сторону Дарджилинг – Гум[16]16
Вероятно, билет на туристический поезд, следующий по знаменитой узкоколейной железной дороге в Западной Бенгалии от города Дарджилинг до станции Гум – самой высокогорной в Индии.
[Закрыть]. Я сжала ладонями свой трофей, живой, как яйцо поденки. Придвинувшись к перилам, я уронила плащ, и из него посыпались вещи. Мои волосы – сальные косы – упали мне на спину.
Перемены – единственное, на что можно рассчитывать.
Два мира
Я нажарила сковородку консервированных бобов Joan of Arc[17]17
Реально существующая марка консервов. Производятся в США.
[Закрыть], заправила салат оливковым маслом и открыла бутылку Gatorade. Я была так голодна, что все съела стоя. Объедки смахнула в ведро, тарелку оставила в раковине. Насытившись, я зашевелилась в другом темпе – энергично рылась на полках, пока не нашла искомое – видеокассету с “Орфеем”, Кокто. Вставила ее в плеер, перемотала до смерти Сежеста – пьяного насмешника, юного соперника Орфея. Я остановила фильм на сцене в Café des Poets и, отмахнувшись от своего “сегодня”, свободно вошла в кадр, где обстановка накалялась под аккомпанемент мотоциклов и бонгов. Я прислонилась к стене напротив выхода, сосредоточилась на челке и битнической водолазке Жюльетт Греко под горестное пение Орфея из параллельной вселенной.
Я с удовлетворением отметила, что одета точь-в-точь как пьяный поэт – расстегнутая на груди рубашка (правда, его рубаху скоро забрызгает кровь), закатанные до щиколоток брюки, кожаные туфли на босу ногу. У стойки я помедлила, посмотрелась в зеркало. Мой воротник забрызган ярко-красным соком бобов – идеальное соответствие.
Я выпила кофе и вышла на солнце, пытаясь извлечь себя молекула за молекулой из этой напряженной атмосферы. Не очень-то хотелось еще раз увидать, как искру современной поэзии тушат одним равнодушным движением. Я собиралась заглянуть в Les Deux Mondes[18]18
Отель “Два мира” – одно из мест действия “Орфея”.
[Закрыть], но на подходе к его неприметному фасаду замешкалась – многовато народу, в основном студенты. Они высыпали на улицу, размахивая знаменами будущего. Мне казалось, что каждого из них я знаю, но я понимала – для них я незнакомка, непрошеная гостья, приведенная призраками сквозь пыльное стекло из мира, где транзистор диктует высокую поэзию.
Сунула руку в карман, наткнулась на пачку купюр – фунты, марки, швейцарские франки. Почувствовала, как во мне пробуждается моя извечная неугомонность, моя драчливость. Зашла в табачную лавочку, купила авторучку, блокнот и бумажные носовые платки. Похоже, я где-то поцарапала шею, рубашка сильно намокла. Я попробовала стереть пятно с воротника, но оно только расплылось. Мальчишка-газетчик выкрикивал: “СНЕГОПАД В ПУСТЫНЕ!” В кафе я вошла, не привлекая внимания: необъяснимая рана послужила пропуском.
Я раскрыла блокнот, намереваясь что-нибудь написать, но вместо этого принялась рисовать. Атмосфера была сносная, и вскоре я погрузилась в работу, мысленно заткнула уши, чтобы не слышать отвлекающих шепотков и смешков. Я сделала набросок щита, разделенного горизонтальными линиями на три части, верхнюю пометила буквой А, нижнюю – О. Центральную панель занимал существовавший и до меня пейзаж, где в высокую траву вплетались фразы. Я подумала, что, если присмотрюсь, смогу их прочитать, отыщу слова, которые всех в этом кафе поставят на уши. Опустившись на колени, я подбирала что могла, а травинки кромсали мои заношенные брюки, и тоненькие ручейки лились с края стола на пятнистый линолеум. Окруженная зеваками, я раздавала из полной корзинки пестрые листочки – богатство сбрендившего пасхального кролика.
И вдруг я от всего устала. Музыкальный автомат играл вперемежку то джаз для лифтов, то гаражный рок 1960-х. На дальнюю стену проецировали “Бунт на Сансет-Стрип”: Мимзи Фармер в цветастом мини-платье, ей уже подсунули кислоту, и она корчится, и несколько удолбанных хиппарей вот-вот навалятся на нее. Музыка The Seeds врастала в воздух. Я собрала свои вещи и ушла, оставив на столике несколько фунтов. За мной побежал официант.
– Это что такое? – спросил он, размахивая купюрами.
– Ой, извините, – я протянула всю свою пачку.
Он отделил от нее несколько банкнот, сердито качая головой.
Я сообразила, что не очень понимаю, где я, черт возьми, нахожусь.
Все привычное, иностранное. Я зашла в кафе Isabelle – не найдется ли телефонной книги? Вон в углу целая стопка. На стене позади внушительной кофе-машины наклеены портреты молодой отважной путешественницы – то в матроске, то в арабском наряде. Мальчишка-газетчик выкрикивал: “ПАВОДОК В ПУСТЫНЕ!” Игнорируя зевак, я сняла портрет со стены, но в моих руках он рассыпался в прах. Я заказала кофе по-турецки, но пить не стала, мне вдруг захотелось чего-нибудь покрепче.
Полная нескладица, но все складывается воедино. Я сделала круг и вернулась в Les Deux Mondes – правда, интерьер за истекший период сменился. Даже табачный дым струился как-то иначе. Стало совсем как в Café des Poets – кухонные революционеры и завсегдатаи похорон. Я заказала перно с водой. Теперь меня уже ничто не тревожило. У барной стойки сидела картина Модильяни: высокий узел каштановых волос подчеркивал чрезвычайную длину и белизну шеи. “Пока”, – прошептала она беззвучно, и я сообразила, что уже несколько дней не разговаривала ни с кем, кроме официантов и продавцов. Я взглянула на часы. Встали. Досадно, ведь у меня нет ни времени, ни чувства времени.
Поздний ленч – молоко и фрукты.
Написано моим собственным почерком на моем запястье, с тыльной стороны. Но это я не закажу – даже подумать тошно. Я заказала еще перно с водой, но по-настоящему мне хотелось только прилечь. Я потеряла много крови, забрызгала страницу блокнота. Слезы Поллока, объяснила я официанту. “Слезы Поллока”, – накорябала я на бумаге поперек страницы. Капли множились, складывались в ограду из тонких необтесанных столбиков. Написанные мной строки тоже множились. Я не могла их укротить, и вот уже мое рабочее место завибрировало: казалось, вокруг кишат новорожденные гусеницы. Я торопливо допила бокал и жестом попросила еще. Попыталась сфокусировать взгляд на портрете над медным кассовым аппаратом. Фламандская школа, xv век. Где-то я его уже видела, возможно, в зале какой-то местной гильдии. Смотришь – бросает в дрожь, а затем по телу разливается странное тепло. Все дело в головном уборе. Легкая ткань, обрамляющая женское лицо словно сложенные крылья прозрачного гигантского мотылька.
Я разложила на столике свое имущество – иностранные монеты, пачка купюр, кроличья лапка, авторучка и драгоценный камень, спрятанный в желтом пакетике. С трудом открыла пакетик. Вот он – малюсенькая первичная гласная. Я КРАСН. Встаю: пора уходить. Поэты смотрят испытующе. У моих ног лежит щит толщиной с блокнот.
Не без самоиронии поднимаю его и преподношу им. Когда я пробираюсь к двери, меня осеняет, что эту сцену я разыгрываю не впервые. Движения повторялись как в зеркале, только аксессуары были другими – палитра, ершик, обломанные мелки.
Я подумывала стать художницей, но у меня не хватило духу. На ватных ногах я убежала, когда несколько студентов стали дергать меня за фалды обтрепанного плаща, который я отыскала у старьевщика в Кемден-Тауне среди поношенных ботинок, шинелей и военных реликвий. Студенты порылись в моих нищенских пожитках и разбрелись, жужжа, точно пчелы-невидимки. Стереотипы жалили меня, безошибочно повторяя закольцованный джингл Doublemint. На несколько минут я привалилась к кирпичной стене, завороженная внезапным появлением солнца и всепоглощающей мечтой о жвачке.
Гляжу, а напротив меня Café Dante. Мальчишка-газетчик выкрикивал: “ТЫ НЕ СТАНОВИШЬСЯ, ТЫ УЖЕ ЕСТЬ”. Я поняла, где нахожусь. Если поверну голову, увижу зеленые двойные двери Gun Club[19]19
Café Dante и Gun Club существуют в реальности. Находятся по соседству на улице Макдугал в Гринич-Виллидже, Нью-Йорк.
[Закрыть]. Ударив по струнам моих рваных туфель, я попала в самое сердце любви. Пойди я прямо, я бы вышла на широкую авеню. Поэтому я предпочла свернуть за угол, в узкий переулок. И вовремя – из меня вдруг все хлынуло наружу. Зеленая флуоресцентная жижа, всплывающие наверх бобы. Точно кухонную трубу прочистили вантузом, выгоняя яды.
Я восстановила равновесие. Откопала в кармане старую пластинку жвачки Black Jack и снова почувствовала себя полноценным человеком. Глубоко дыша, прошла через улицу кафе до улицы черно-белых снов и задержалась перед распахнутым окном. Над простынями склонялась женщина. Из-под шпилек выбивались пряди волос, от руки, толкающей тяжелый утюг, разбегались волны спокойствия. Мне вдруг захотелось избавиться от всего, что я на себе тащу, обратиться в ничто. Хотелось расплакаться, но не было слез. Мое дыхание складывалось в слова, но без звуков, а ясное небо крест-накрест пересекали блекнущие следы молитв и стихов – уж не пролетал ли тут Апполинер на своем биплане?
Я мечтала стать художницей, но отпустила эту мечту, уронила в миску с грунтовой краской и пеной, а сама металась между храмом и свалкой в поисках слова. Одинокая пастушка, собирающая клочки шерсти, выдранные пальцами ветра с брюшка ягненка. Слово. Роса. Ряса. Краснь. Синь. Щебечущие нити, повисшие на шипах обледеневшей ветки. Бегущая на месте, призраком посреди расплывчатой равнины, я раскинула руки навстречу их высочествам деревьям и отдалась их чистым нечестивым объятиям.
Облака, Нью-Йорк, Патти Смит. Предоставлено автором фото.
Искусство на небесах
Пробираюсь по устланной перьями местности
роняю фразы вроде
“Я видала места и похуже
видала получше
всякие я видала…”
А все, что хотите вы, – руку помощи.
Чтобы вытащили из болота, из красоты.
Чтобы вытащили…
Отпускаю в полет окна, выходящие на реку, где дети набирают ведрами воду, а женщины отбивают камнями рубахи мужей. Дети, полуголые, надкусывая диковинные, безумно сладкие фрукты, поют:
Все мы однажды умрем
И лишь непоседы,
Те, кто ступает по своим следам снова и снова —
Те не умрут,
Их назовут
Рембрандтом, Колумбом.
Мне снилось: я миссионер.
Мне снилось: я наемник.
Моей котомкой был кусок полотна,
Узел на палке качался, как помпа
Поднимешь глаза – облака строятся и перестраиваются. Похожи на эмбрион, на ушедшего друга, простертого в успокоении. Или на гигантскую руку, милосердную, как родник, которая, если уж суждено, схватит и заберет на небо этот полотняный узел и все, что в нем, даже если в нем нет ничего, кроме духа идей, только цвет воды, вес горы.
Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой
Его звали Гарри Рейл – хорошее имя для сыщика, но он больше походил на шамана. В любую погоду он сидел на голой площадке перед своим слегка накрененным домом – а дом, обшитый черной дранкой, казался нарисованным, плоским. Гарри сидел у перекрашенных ящиков, в каких привозят апельсины, и торговал наживкой – в основном опарышами и мотылем. Я никогда не видала его нигде, кроме этой площадки, и только однажды видела, как он встал и вошел в черный силуэт дома и, полное ощущение, испарился.
В 1947-м его жена умерла, и он схоронил ее прямо во дворе. По мне, это была высочайшая степень свободы – право выбирать, где хоронить любимых. Я рассудила, что у дома он сидит не только потому, что торгует. Он страж, охраняет покой жены. И, раз она рядом с ним, он тоже с нею рядом.
Я всегда предвкушала, как взгляну на него, проходя мимо, – он же святой. Мне не разрешалось ходить в город одной, но иногда мы с мамой ездили на автобусе в Кемден, а для этого надо было пешком дойти до остановки в Вудбери, на Бродстрит. Мы шли мимо, и он мне кивал. Иногда у него просто дергалось веко, но я знала – это адресовано мне.
Ле том 1957-го родилась Кимберли, младший ребенок в нашей семье. Она появилась на свет на десять лет позже меня и стала сюрпризом для всех, включая маму. Помню, как родители собирались в роддом. По телевизору шла реклама бумажных полотенец Kimberly-Clark, вот мама и назвала дочку Кимберли. Мама рассказывала – как увидела ее лицо, сразу подумала: “Знакомое лицо, где же я ее видела?” Потом сообразила: да в зеркале, конечно! Кимберли была жизнерадостным ребенком, несмотря на тяжелую астму и целый букет аллергий.
Теперь нас в доме стало восьмеро, если считать мамину кошку Варежку и мою собаку Бэмби. Мама любила кошку, а я любила Бэмби как саму себя. Моя собака была хорошим товарищем – умная, тихая, послушная. Мы привезли ее с собой из Джермантауна в новую жизнь на юге Нью-Джерси.
Когда в кармане у папы заводилась лишняя монетка, он шел в парикмахерскую. Иногда парикмахер разрешал мне посидеть в большом кресле и подравнивал мою челку. Челка у меня всегда росла криво, не знаю уж почему. Однажды парикмахер принес в зал корзинку с щенками. Его шелти родила их от кобеля немецкой овчарки. Все щенки были длинношерстные, и только самый слабый, точнее самая слабая, девочка, унаследовал шерсть овчарки при масти колли. Вылитый олененок, бесконечно милая и жалостная в своей корзинке; я назвала ее Бэмби.
Отец сказал, что собака – лишний рот, который нам не прокормить. Я поклялась делиться с ней своей едой. Но отец опасался расстроить маму – она все еще скорбела по своему псу Самбо, энергичному черному кокер-спаниелю, попавшему под поезд. Мы собирали уголь, который вываливался на ходу из товарных вагонов, – вполне хватало, чтобы набить карманы, а потом печку. Самбо вечно не слушался, а в тот день выскочил на рельсы перед локомотивом. Мама была просто убита, вот папа и рассудил, что она не согласится завести другую собаку. Но Бэмби была такая кроткая и ласковая, что папа сжалился. После небольшой нервотрепки оказалось, что Варежке Бэмби полюбилась. Так собака вошла в нашу семью.
Как мне не хотелось уезжать из большого города! В Джермантауне сядь на троллейбус, и вскоре ты в Филадельфии, среди библиотек с бесконечным множеством книг. И все же мы перебрались в маленький домик, “идеальное жилье для молодой семьи”, в Вудбери-Гарденс, справа – свиноферма и болото, напротив, за шоссе, – заброшенное поле со старым сараем посередине. В чужом краю своя собака – большое утешение.
Мы с Бэмби проводили много часов, исследуя лесок, который примыкал к нашему району. Я давала имена всему, что попадалось на глаза. Хребет Красноглинье. Ручей Радужный. Гнилушкино болото. Повсюду кипела жизнь, таинственная, бурная. Со временем я нежно полюбила окрестности нашего дома. Мы жили жизнью Питера Пэна. А Бэмби была для меня индейской Собакой-Духом с глубокими грустными глазами.
Кимберли часто болела. Доктор велел удалить из дома все аллергены, в том числе наших дорогих питомцев. Это был страшный удар, но я все же с пониманием отнеслась к приказу. Не обозлилась ни на доктора, ни на малышку. Все мы понимали: наш долг – облегчить жизнь Кимберли, но сердце разрывалось от одной мысли о расставании с Варежкой и Бэмби. Я подумывала: заберу Бэмби и сбегу из дома. Но куда пойдешь? Допустим, можно ночевать в полях, одолжив у облачных пастухов плащ-невидимку. Или укрыться в лесу, выстроить домик на дереве, как у Потерянных Мальчишек. Но я сознавала: какой там побег. Разве я могу бросить брата и сестер? Разве я могу бросить Кимберли? Кто ее укачает, пока родители на работе? Кто проверит, ровно ли она дышит во сне, – вдруг она однажды затаит дыхание и уйдет от нас навсегда?
Стремительно приближался день, когда за Бэмби должна была приехать семья, которая вызвалась ее приютить. Практически незнакомые люди – я только одного из них смутно помнила по школе. Приедут и заберут Бэмби: от мысли об этом меня мутило. Впервые в жизни во мне проснулся собственнический инстинкт. Было нестерпимо думать, что моя собака перестанет быть моей.
Встала я довольно рано и пошла гулять, прихватив с собой Бэмби. Решила сводить ее во все наши любимые места. В последний раз пройдемся до Красноглинья и сделаем привал у Радужного ручья. Я взяла с собой несколько галет для собак и сэндвич с арахисовым маслом, завернутый в пергаментную бумагу. Итак, у ручья я присела, Бэмби у моих ног. Окинула взглядом мое королевство. К лакомствам она не притронулась. Знает, подумала я. Она все знает. Я больше не пыталась скрыть от нее, что должно случиться. Рассказала с начала до конца, рассказала без слов. Только взглядом. Начистоту. Она облизала мне лицо, значит, поняла.
Бэмби почти не лаяла. Только безмолвие ее печальных оленьих глаз. Пришло время возвращаться. Но сначала я отвела ее на Томасово поле; мы прилегли на траву и стали смотреть на облака. Пригревшись в теплых солнечных лучах, я задремала. Бэмби тоже уснула, положив голову и одну лапу мне на грудь.
Проснувшись, я спохватилась – надо немедленно возвращаться домой. Я буквально чувствовала: мама меня разыскивает. Побежала по полю в сторону дома, оставалось только шоссе перейти. Бэмби обогнала меня. Я ее окликнула. И вдруг она замерла посреди дороги. Я снова окликнула ее. Она даже не шевельнулась. И заглянула мне в глаза. Даже на расстоянии мне показалось, что я вижу свое отражение. Я остолбенела. И в этот самый момент из ниоткуда выскочила пожарная машина и ее сбила.
Пожарный затормозил, вылез из кабины. Мой отец выбежал из дома, подхватил Бэмби и положил на землю у кустов. У священных кустов Господних. Никто не произнес ни слова. Никто не спрашивал, как так вышло. Пожарный сокрушался, но я-то знала – его вины в случившемся нет.
Я встала на колени и осмотрела мою собаку. Еще теплая. На теле ни единой ссадины, ни капли крови. Казалось, просто спит – а она мертва. Мама плакала. Ошеломленно таращилась моя сестра Линда – огромные синие глаза на добром лице. Я принесла старое шерстяное одеяло и завернула в него Бэмби. Отец похоронил ее около нашего дома, и мы все за нее помолились.
Я не плакала. Мои противоречивые переживания вознесли меня выше мира, где возможны слезы. В тот день я долго размышляла. Неужели это я пожелала ей смерти? Или она сама захотела умереть? Она определенно знала, что ей уготовано. Ни она, ни я не хотели, чтобы она принадлежала чужому человеку.
Стояло бабье лето, деревья уже окрасились золотым и алым. Шли дни. Ослушавшись маму, я ездила на велосипеде в запретную даль, в Вудбери, на поиски Гарри Рейла. Мне казалось, он сможет разгадать загадку, которая так удручала меня. Загадку смерти Бэмби. Это же Гарри открыл мне, чем заняты полевые духи. Я не сомневалась, что он сумеет разъяснить все на свете. Но Гарри впервые отсутствовал на своем посту, на страже покойной жены. Я еще раз съездила и снова его не застала. И никогда больше его не видела.
Прошло какое-то время. Однажды я держала на руках Кимберли. У нее случился приступ астмы, когда родителей не было дома. Я помогла ей перебороть приступ – взрослые научили меня, что делать. Потом мне удалось ее убаюкать, она заснула. С той стороны шоссе донеслись крики. Солнце садилось. Я вышла на улицу. Старый черный сарай весь пылал. Слышался душераздирающий визг. Кто-то сказал: это летучие мыши горят заживо. Я стояла у дома, прижав к себе малышку. Небо было лиловое в золотых разводах. Уже виднелись планеты и Вечерняя Звезда.
Над полем зависали тучи мошек и светлячков. У фонарей, поглощенные своей жизнью, кружились бледнокрылые сатурнии. Мой брат перебежал шоссе и помчался на поле: для мальчишек нет ничего увлекательнее, чем пожар. Но я знала: огонь не распространится. Сарай сгорит, оставив свой след, но полю ничего не угрожает – облачные пастухи уберегут его. Как Гарри Рейл берег свою жену, как я берегу Кимберли. Малышка проснулась и улыбнулась мне. И я поняла – нет на свете ничего прекраснее, чем улыбка младенца.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.