Текст книги "«Посмотрим, кто кого переупрямит…»"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 48 страниц)
Экзамен после еще более трудных хлопот удалось пересдать, диплом Н. Я. получила, но Владимир Андреевич Звегинцев с тех пор внушал ей ужас и отвращение.
В письмах к Сергею Бернштейну, как и в переписке с Борисом Кузиным, мы встречаем не совсем знакомую, точнее, совсем незнакомую нам Надежду Мандельштам: Надежду Мандельштам, которая умеет извиняться, объясняться, оправдываться; ту, что откровенно жалуется на людей и на судьбу и просит о помощи; донельзя самокритичную, неуверенную в себе и постоянно собой недовольную… Непримиримая, грозная, всех на свете прижизненный судия, “Мандельштамиха” с ее мужской хваткой и жесткостью, предстает иным существом: женственной, растерянной и робкой, сомневающейся и беспомощной, испуганной (хочется даже сказать: трепещущей), которая нуждается в утешении, в добром друге, в мужской руке, на которую могла бы опереться, и ищет ее там, где знает, что нет, здесь не откажут. Еще одно свидетельство того, что на дне обожженной души таились доброта и мягкость, которые лишь ждали повода подняться на поверхность и выплеснуться наружу.
За долгие годы общения с ней мне довелось лишь однажды уловить в ее голосе и заметить в ее взгляде нежность: в тот миг, когда она протянула мне листок-завещание, передававшее в мои руки право распоряжаться архивом Мандельштама, да и то я потом придирчиво себя проверяла: не помстилось ли? А тут их полно – добрых слов, нежных слов: “Я очень по вас скучаю”, “Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке)”, “Я вас очень люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть” – к адресату, вплоть до совсем уж непредставимого в ее устах “целую ручки” в адрес моих родителей! Притом она знает, что пишет “в пространство”: ей известна злосчастная привычка Сергея Бернштейна отвечать далеко не на каждое из полученных им писем (тут, я думаю, имела место не небрежность, а присущее С. Б. и сильно вредившее ему, а в иных случаях – даже губительное стремление к совершенству, заставлявшее его откладывать ответ на письмо, как и публикацию законченной статьи, “на потом”, чтобы сделать это не спеша, в подходящую минуту, в подходящем расположении духа и, согласно его требованиям к себе, создать близкий к совершенству образец эпистолярного искусства; свободная минута при его занятости и медлительности не находилась, требуемое расположение духа не возникало, “потом” превращалось в “никогда”, а тем временем наступали спасительные каникулы, Надежда Яковлевна приезжала в Москву и взбиралась по выщербленным каменным ступеням, с каждым годом становившимся всё более крутыми, на четвертый этаж дома № 11 по Столешникову переулку прежде, чем предполагаемый шедевр являлся на свет).
Если не считать кое-где разбросанных – и вполне заслуженных – шпилек-упреков по поводу предполагаемых не-ответов на них, письма Надежды Мандельштам к Бернштейну исполнены добрых чувств, сердечности, благодарности по отношению к адресату и его близким и к другим, близким самой Н. Я. личностям. Кроме того, мы узнаем в ее лице серьезного, независимо мыслящего лингвиста, для неспециалистов это наименее известная ипостась ее личности.
9 окт<ября 1950 г., ульяновск>Дорогой Сергей Игнатьевич!
Пишу вам, как вы велели: работа отправлена. Я сильно ее переделала. Убрала все места, где я перепотебнила Потебню. Что мне сейчас делать? Мне скучно. Не отправить ли по тому же адресу (Инст<итут> язык<ознания>) еще одну работишку – о причастии?
Как жизнь? Как работа? Как Институт языкознания? Вопросы – в пространство, т. к. ответа, я знаю по опыту, мне не получить.
В комнате у меня сад: в горшках растет всё такое, что есть в каждом деревенском окне. Я сижу одна и работаю садовником.
Автореферат я написала плохо. Дура. Если дойдет до печатания – переделаю. Но нельзя писать автореферат исходя из мысли, что всё равно ничего не выйдет. Боюсь вообще, что я перестаралась.
Меня хотели назначить зав. кафедрой, но по дороге раздумали. Сначала я отказывалась, и очень энергично. Отказа не приняли. Это противно.
Меня переселили в квартиру, где есть то необходимое для жизни удобство, о котором все тоскуют в провинции. Я горжусь, а мне завидуют.
<На полях:> Если бы я была кандидатом, я бы купила себе, как Акакий Акак<иевич>, шинельку – т. е. шубу. И туфли. И валенки. И заказала бы костюм.
Скажите Анне Вас<ильевне>[191]191
Ротар Анна Васильевна (1889–1951) – жена С. И. Бернштейна.
[Закрыть], что я так толстею, что уже вылезла из всех платьев: она презирала меня за узкие платья. И поцелуйте ее. По тарелке всё время передают не Чайковского и не Корсакова. Этому меня научил Саня. Я очень по вас скучаю. По вечерам на улице так темно, что все сидят дома.
Ульяновск, Пролетарская площ<адь>, № 21, комн<ата> 75. Над<ежда> Мандель<штам>.
29 окт<ября 1950 г., ульяновск>Дорогой Сергей Игнатьевич!
Недели две тому назад я вам писала, что отправлена моя работа в Институт языкознания. Дошла ли она? Не потерялись ли документы? Отправлял работу Институт (здешний, педагогич<еский> ульяновский). Если бы вы были так добры и узнали… Сейчас я очень жалею, что залезла в эту историю. Как всегда, здесь сомневаются: не выдумала ли я вообще филологии. Ведь моих подруг этому не учили. Если диссертация не пройдет, будет очень трудно работать, а переезжать еще труднее, особенно мне. Соблазн был очень примитивный – имея звание, я бы тверже стояла в провинции. Напр<имер>, комендант в общежитии не переселял бы меня три раза в год из комнаты в худшую комнату, а денег бы хватало даже на поездки в Москву. Но можно было все-таки воздержаться. Особенно я огорчилась сейчас. Усова написала мне, что приятнейший молодой языковед Звегинцев попал в Инст<итут> Акад<емии> Наук. Кем? Очевидно, в отдел германистики. Это очень страшный мальчик, хотя ему и покровительствует Шишмарёв[192]192
Шишмарёв Владимир Федорович (1875–1957) – филолог, академик АН СССР, автор трудов, посвященных истории романских языков, эпосу и литературе романских народов.
[Закрыть]. Он мне делал невероятные пакости, в частности пытался провалить меня на студенческом экзамене по… английскому языку, лишить меня диплома и высадить из САГУ. Снимал он с работы и Усову. В Ташкенте его хорошо знали и очень быстро обуздали. Бросила я Ташкент из-за него. Я надеюсь, что в Москве у него не будет таких возможностей безобразничать, как в Ташкенте, но знаю, что он сделает всё возможное, чтобы работа не прошла. Средствами он не стесняется. Как вы думаете, что мне делать?
Самое главное, что мне очень не хочется бороться. Тошно. Я всё повторяю последние и не лучшие строки Некрасова: …как нищий просит хлеба…[193]193
Начало стихотворения Н. А. Некрасова “Черный день! Как нищий просит хлеба / Смерти, смерти я прошу у неба…”.
[Закрыть] Сердцу плохо. Учиться – трудно, не хочется. Я повторяю ваши слова, год тому назад сказанные. Сердце сдает даже во время лекционных часов. Это очень неудобно.
Появлялся ли у вас Шенгели? Это прелестный человек и фантаст. Он занимается фонетическими исследованиями ритма и всего прочего. Меня он серьезнейшим образом консультировал о том, существует ли такая наука – фонетика. Не чепуха ли это. Он прочел, что русские звонкие оглушаются в конечном положении. Это его возмутило, и он научился произносить слово сад с чудным звонким – д –. Я его очень люблю вместе с его науками. Когда я была в Москве, он собирался пожаловать к вам, проверить свой “сад”.
Получили ли вы мое первое письмо? Если вы не способны ответить, скажите Сане. Он попросит Люсю Шкловскую[194]194
Шкловская-Корди Василиса Георгиевна (1890–1977) – первая жена В. Б. Шкловского.
[Закрыть]. Я понимаю, отвечать невозможно. Но сказать что-нибудь Сане – можно. Главное, пришла ли эта дурацкая работа. Зачем я ее переделывала? Она сейчас (в исследовательской части) вполне приличная. Про Саню мне писала Люся. Очень грустно. Саня и Анна Марк<овна>[195]195
Бамдас Анна Марковна (1899–1984) – жена А. Ивича.
[Закрыть] очень милые. Я хотела бы, чтобы они были богаты[196]196
Н. Я. пишет в пору разгула кампании по борьбе с космополитизмом, одним из видных фигурантов которой был А. Ивич; объявленный космополитом, он был лишен возможности печататься, остался без заработка, и семья впала в нищету.
[Закрыть]. Что у вас? Как о вас узнать?
<На полях:> Хоть бы кто-нибудь из вас написал. Я очень хочу знать, как вы сейчас живете.
Целую Анну Васильевну. Хочу зайти к вам на этой неделе, но далековато. Н. М.
20 ноября <1950 г., Ульяновск>Дорогой мой Сергей Игнатьевич!
Плюньте на мои дела, но напишите мне что-нибудь. Вы знаете поговорку про свинячье рыло? Я сунулась и получила по рылу. Помните, вы меня спрашивали, уж не думаю ли я, что защитить кандидатскую большое дело. Вы смеялись, когда я вас убеждала, что большое. Это не большое дело, когда есть “покровитель”, который тащит аспиранта или знакомую даму. Для меня большое. Мне уже сообщили, что Институт очень занят и мне советуют обратиться в МГУ. В Одессе это называется бесплатным советом. Кто знает, не занят ли Смирницкий[197]197
См. наст. издание, с. 108.
[Закрыть] и в МГУ. Я сначала взбесилась, хотела что-то писать, потом плюнула и успокоилась.
Плохо другое – на меня ставили как на лошадь. Даже дали приличную комнату. Теперь заедят (большинство ставило против. Ставившие “за” обиделись). Не посылать тоже было нельзя – заели бы сразу. Знаете, этим проверялось отношение Москвы ко мне.
Противно, что и в старости (т. е. сейчас) не будет денег, квартиры и т. д. Жалко, что нельзя работать дальше – хорошо действует на пищеварение. Но мне больше учиться не хочется. Меньше всего бороться за свою работу. Как-нибудь доживу. И не то бывало. На всё у меня есть своя сказка, которая не дает мне силы делать обычные “дамские” шаги (писать, приезжать, уговаривать, доказывать и т. д.). Умница Усова: она встретила на одну треть седую учительницу провинциального инфака с каплей на носу и папиросой в зубах, которая доказывала Чемоданову[198]198
Чемоданов Николай Сергеевич (1904–1986) – лингвист, доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой германской филологии МГУ.
[Закрыть], что наука лопнет без ее инфинитива. Увидав, Усова не написала диссертации. У меня есть капля, седина и папироса, лучше полежу и посплю.
Что Саня? Я обрадовалась, услыхав по радио рассказ про уголь, лекарства и про его – Санино – отвращение к дурным запахам.
Что делает мой друг Звегинцев? Это прелестный мальчик. В Ташкенте его называли Смердяковым, Сквозняком (он, подслушивая что-то, приоткрыл дверь – сквозняк выдал), и все очень уважали за умение устраивать свои дела. Я тоже.
Кстати, я ничего не ответила Институту. Лень и не знаю, что ответить. В МГУ обращаться не буду. Так обращаются всюду со всеми провинциальными филологами. Обычная история. Здесь нет, я думаю, ничего личного, а помогать им освободиться от моей работы я не хочу. Пусть идут на почту сами. Что за Ожегов[199]199
Ожегов Сергей Иванович (1900–1964) – лингвист, доктор филологических наук, профессор, автор однотомного “Словаря русского языка”.
[Закрыть]?
Что у вас?
Не путайтесь в мои дела – еще с кем-нибудь поссоритесь. Того не стоит. Но напишите или попросите Саню.
Целую вас. Издали можно даже старушкам. Анне Васильевне привет. Я не ругнулась в письме, помню, как она меня отчитывала за самый скромный мат.
И Сане с семьей целую ручки. Надежда Ма<ндельштам>.
<11 февраля 1951 г., Ульяновск>Дорогой Сергей Игнатьевич!
Второй семестр, Москва, старость – у меня от всего идет кругом голова; я стала совсем несчастной старой дурой. Я не успела вас спросить, совпадает ли фраза с предложением (границами), или может соединять несколько (как синтагма несколько синтаксических групп). Слово “фраза” ведь уводит к музыкальной фразе.
Передали ли вам книгу? (Вопр<осы> язык<ознания>) Я вам ее принесла в тот час и день, когда мы сговорились.
Еще я не успела вас спросить, что вы думаете о Поспелове[200]200
Поспелов Николай Семенович (1890–1984) – языковед, доктор филологических наук, профессор МГУ, автор работ по проблемам грамматики и синтаксиса.
[Закрыть]. Мне он кажется черезчур[201]201
Так в тексте.
[Закрыть] быстрым. Отношение к фонетике мне не очень понятно. В частности, почему он предлагает убрать из морфологии чередования? Из синтаксиса он изгоняет семантический анализ (а теория падежей?) (а грамматические чередования?). Звуки речи, по Поспелову, строят слова. А интонация? Почему каузативов нет в русском языке (лег – положил)? Ведь это древняя категория и во всех современных языках (и – е) она в остаточках. То, что в турецком есть категория каузативов, только показывает, что существуют категории, общие языкам различных семейств. И еще многое.
У меня к вам огромная просьба: если будет что-нибудь выходить из нужных книг, купите экземпляр и для меня и позвоните моему брату, чтобы он мне его переслал (Б8-46-90 – Евг<ений> Яковл<евич>). Мне очень трудно без новых книг. Сюда ничего не доходит.
Еще мне очень жалко, что я обидела ваших милых детей-аспирантов, усумнившись в натуральности их произношения. Я честно забыла, что это их главная гордость. Больше никогда не буду. Меня просто действительно интересует, в чем разница. Не могу ухватить. Но я заметила, что практическая фонетика часто неточно описывает даже отдельные звуки, не говоря уж о сочетаниях. И секрета все-таки не понять.
Еще – вы мне сказали, что вы знаток русского произношения? Неужели вы думаете, что я этого не знала? Должно быть, я была не в форме. Даже наверное. Москва была для меня очень трудной. И здесь я не совсем в порядке. Вокруг меня всюду очень сложно: болезни, неразбериха, даже смерти. Это возраст. И я это очень остро чувствовала. Может быть, черезчур остро. Почти все мои друзья в каком-то перевале. И, кажется, я тоже. А вы, по-моему, молодец. Это еще зависит от сердца. И от работы.
Я очень вас люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть. Н. Мандельштам
<На полях:> Сердечный привет Анне Васильевне. Она тоже большой молодец.
15 июня 1952 г. <Ульяновск>Дорогой Сергей Игнатьевич!
С моей работой идет мордобой, который вряд ли кончится в мою пользу. Бьют меня Звегинцев (молча и чужими руками), Ахманова и Смирницкий[202]202
Смирницкий Александр Иванович (1903–1954) и его жена Ахманова Ольга Сергеевна (1908–1991) – лингвисты.
[Закрыть]. За меня Жирмунский, Шишмарев и Ярцева[203]203
Ярцева Виктория Николаевна (1908–1991) – лингвист.
[Закрыть]. Сейчас по распоряжению дирекции работа дана на отзыв еще двоим – один ленинградец, кот<орого> я не знаю, но он независим от Ахмановой, и Аракин[204]204
Аракин Владимир Дмитриевич (1904–1983) – лингвист.
[Закрыть], кот<орый> выдвинут Смирницким. Что это за Аракин? Он, наверное, уже обработан Звегинц<евым> и компанией. Нет ли возможности сказать ему, что мнения об этой работе разошлись и что она не так легко побежит в помойную яму? Я убеждена, что ему именно это уже сказали. Как быть, чтобы добиться от него хотя бы нейтрального отзыва.
Знаете ли вы его? Не можете ли помочь? От Потебни и Попова его, конечно, стошнит, а Ахманова – грозная сила, но всё же, если он будет знать, что это не так просто, он будет осторожнее. Помогите, если можете.
У меня здесь висит всё на нитке. Идут сокращения – и уходит директор. В момент, когда он уйдет, снимать будут меня – зав. каф<едрой> хочет от меня освободиться, т. к. остальные все девочки. Единств<енное>, что может выручить, – это диссертация. А помирать еще не пора. Я скоро вас увижу. Но будете ли вы мне рады? Я вам рада всегда.
Жму руку. Н. М.
Виктор Макс<имович>[205]205
Жирмунский.
[Закрыть] самый обыкновенный ангел. Он чудо как много мне помог. И Шишмарев. И Ярцева.
Я хотела бы, чтобы Аракин знал, что Ярцева за меня. С ней считаются.
<11 октября 1952 г., Ульяновск>Дорогой Сергей Игнатьевич!
Будьте милым, разведайте, что делается с моей работой. Ей должны были дать ход, получив рецензию от Аракина, а Аракин очень хвалил ее Жирмунскому. Виктор Максимович написал мне, после разговора с Аракиным, ангельское письмо, которое кончалось возгласом: справедливость восторжествует… Какой человек!
Осенью, проезжая через Москву в Ульяновск, я видела мельком Горнунга[206]206
Горнунг Борис Владимирович (1899–1976) – филолог-лингвист, переводчик, поэт, автор научных статей, эссе, воспоминаний.
[Закрыть]. Он воротит нос. Почему? Ему-то не всё ли равно?
Здесь переменился директор; новый еще не дал себя почувствовать. Только что в течение двух недель шла проверка нашей кафедры. У меня было много гостей. Один специально ходил “для справедливости”, т. к. меня хотели бы съесть. Но, кажется, ничего.
Что у вас? Как вы живете? Как работаете и как Саня? Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке). Языкознанием заниматься не очень хочется – хочется спать.
Летом я плескалась в речушке Верейка и забывала бремя лет. Именно в этом году я познала лучший способ лежания на воде на спине. Это называется – опыт приходит с годами.
Я думаю, что даже если вы узнаете что-нибудь, вы мне не соберетесь написать (хоть это и нехорошо). Позвоните моему Жене, если не сможете написать (Б9-46-90). Хорошо? Или Василисе.
Не забывайте меня – я не самая счастливая из всех женщин.
Над<ежда> Манд<ельштам>.
Ульяновск. Пролетарская площ<адь> № 21 кв<артира> 75.
Архив Осипа Мандельштама в переписке по понятным причинам не упоминается, но намеки читаются между строк: “целую ручки” относится именно к этому обстоятельству: спасибо, мол, что приютили “кучку стихов” – так иногда называла вдова поэта собрание, за которым охотилась секретная служба империи.
О том, где находится “кучка стихов”, я знала, этот факт от меня не скрывали, а о том, что до папки нельзя дотрагиваться, никто специально не предупреждал – само собой разумелось. Увы, я нарушала молчаливый запрет. Оставшись дома в одиночестве и честно, с мылом, вымыв руки, да еще расстелив на письменном столе карту полушарий, ее глянцевитая белая изнанка казалась особенно надежно чистой, доставала из отцовского письменного стола (левая тумба, третий сверху ящик) запретную папку и развязывала неподатливые со страху шнурки. К тому времени, когда к ящику подобрали ключи (в доме никогда ничего не запирали и ключей не держали из принципа), я знала наизусть изрядную часть стихотворений.
Ключ от секретного ящика получить не удалось – это было обидно и неожиданно: отец всегда доверял мне и рано стал обращаться как со взрослой, но тут, похоже, он догадался о тайных набегах на архив. В знак протеста я отправилась искать справедливости у Сергея Игнатьевича: о том, что он сделал для себя рукописную копию, мне было известно.
У дядюшки была своеобразная манера хранить запрещенную литературу: он держал ее на виду. Его колоссальная лингвистическая и поэтическая библиотека занимала три с половиной стены просторного кабинета, да еще аппендиксом вылезала на середину комнаты. Крамольные рукописи и книги мирно стояли на полках среди своих легальных собратьев – только в чужой одежке. Сергей Игнатьевич в своих владениях ориентировался в совершенстве: ему и минуты не требовалось, чтобы найти нужную книгу. Он выслушал меня, пропустив мимо ушей жалобы на деспотизм отца, выдвинул стремянку, молча, одним высокомерным жестом отклонил мою помощь и взобрался куда-то под потолок. Снял с полки книгу, спустился с нею вниз, сложил стремянку, поставил на место, в дальний угол, – всё это не торопясь, тщательно и аккуратно, держа книгу под мышкой, – и лишь тогда протянул ее мне. “Вопросы ленинизма”, сочинение Иосифа Виссарионовича Сталина, издание 11-е, ОГИЗ, 1939”, – тупо прочитала я. Дядя откинул обложку. Внутренности бессмертного труда были выпотрошены, а на месте вырванных страниц лежали стихи Мандельштама, аккуратно переписанные старомодным “профессорским” почерком на отдельных маленьких листках – то были разрезанные пополам школьные тетрадки в линейку.
Дядя бережно вынул листки, положил на письменный стол, придвинул стопку чистой бумаги и уступил мне свое рабочее место. Сам он устроился подле в низком вольтеровском кресле – с неизменной трубкой, с остро отточенным карандашом и стопкой карточек. На верхней его почерком было написано: “Материалы к фонетике гунзибского языка”.
Через десять, пятнадцать, двадцать лет мой муж, поэт-переводчик Константин Богатырев, и я нередко пользовались дядюшкиными тайниками. Как только обыски начинали ходить близко или когда арестовывали кого-нибудь из нашего круга, мы складывали в чемодан самые ценные рукописи, письма, распечатки и переправляли всё это на верхний этаж старого дома в Столешниковом переулке. После ареста Ольги Ивинской там хранились письма Бориса Пастернака, в конце 1960-х – экземпляры “Хроники текущих событий”, самиздатовские выпуски “В круге первом” и “Ракового корпуса” Александра Солженицына. Но времена изменились, и, переждав неделю-другую, мы отправлялись за своими сокровищами.
Времена могли меняться сколько угодно, привычки и жесты дядюшки не менялись никогда. Всё так же высокомерно он отклонял предложение помочь, так же аккуратно расставлял стремянку, легко взбирался под потолок и точным движением вынимал какой-нибудь советский сборник или учебник, а то и “Материалы по докладу Жданова”, с которого начался наш сегодняшний разговор: сто́ящих книг он для тайников не использовал. Только вместо “Материалов к фонетике гунзибского языка” перед ним лежали “Возвратные глаголы вогульского” или что-нибудь не менее экзотическое.
Дружба по гамбургскому счету: письма Н. Я. Мандельштам семейству Шкловских-Корди (1955–1964)Софья Богатырева
(Подготовка текста, публикация и комментарий В. Шкловской-Корди, Н. Шкловского-Корди, Е. Сморгуновой и Ю. Фрейдина. Предисловие Ю. Фрейдина)
Жизнь Надежды Яковлевны Мандельштам менялась много раз и самым радикальным образом.
Если не считать всеобщих перемен, внесенных в мирную жизнь киевских, да и всех европейских жителей Первой мировой войной, революцией и последующими событиями переворотов, оккупации, мятежей, переходами власти из одних кровавых рук в другие, – личные изменения в судьбе дочери просвещенного и преуспевающего киевского адвоката (по-тогдашнему: присяжного поверенного), православной еврейки, крещенной в третьем поколении, выпускницы жекулинской гимназии, вольной художницы – авангардистки и декадентки в искусстве и в житейском обиходе, студентки первого курса юридического факультета Киевского университета, поименованного в честь св. Владимира, Нади Хазиной, начались 1 мая 1919 года, когда она стала подругой, затем невестой, а с весны 1921 года, после долгой разлуки, – женой и спутницей поэта Осипа Эмильевича Мандельштама. Она связала с ним всю свою последующую жизнь – почти шестьдесят трудных, тяжких и опасных лет. Женщина, умевшая быть молчаливой, незаметной… Хозяйка бедного кочевья, каким был вечно бездомный “дом” Осипа Мандельштама в 20-е и 30-е годы. Секретарь и переписчик его стихов.
Дальше судьба Н. Я. менялась целиком и полностью с первым арестом О. М. (май 1934 года) за антисталинскую эпиграмму, когда она поехала с ним в чердынскую и потом в Воронежскую ссылку, со вторым арестом (май 1938), когда Осю увезли на гибель, а Надя осталась одна и поставила своей главной задачей сохранить и обнародовать творческое наследие своего мужа.
Это была самая долгая часть ее жизни, больше половины – 42 года, и эта часть тоже делится на две.
Первые 25 лет после гибели мужа она провела в двойственном бытии. Внешне – пыталась сохранить свою жизнь, жизнь вдовы, опекала старую мать, переносила эвакуацию, защищала провинциальный университетский диплом, преподавала английский, писала диссертацию – защитить ее было непросто, но зато это давало немножко лучшую обеспеченность; и снова кочевала по городам, где были пединституты и кафедры английского языка – Ташкент, Ульяновск, Чита, Чебоксары, Псков… Однако это был лишь внешний биографический рисунок, отражавшийся в записях трудовой книжки и в пунктах анкеты. Постоянным спутником этого четвертьвекового отрезка жизни был страх. Страх прежний, такой же как у всех, что придут и возьмут, но гораздо более обоснованный, потому что уже пришли, забрали и убили его, а она – его вдова и носит его имя.
И страх новый – что вместе с ней пропадет, исчезнет, забудется всё сделанное и написанное им.
Позже она сама рассказала нам обо всем этом в “Воспоминаниях” и во “Второй книге” – в своей ставшей постепенно знаменитой на весь мир, припоминающей, объясняющей и многое предвидящей прозе.
Казалось бы, чего больше? Читайте книги Надежды Яковлевны, перечитывайте сохраненные и прославленные ею стихи и прозу самого Мандельштама.
29 октября 1999 года, накануне столетней годовщины со дня рождения Надежды Яковлевны Мандельштам, на вечере, устроенном в память о ней в Москве в Литературном музее, выступая перед небольшой аудиторией ее друзей и читателей ее книг, Варвара Викторовна Шкловская говорила, что после смерти О. Э. у Н. Я. раскрылись мужской ум и мужской характер. Ее муж, поэт Николай Васильевич Панченко, – многолетний и верный друг и защитник Н. Я.[207]207
Удостоенный наград писатель-фронтовик, написавший пронзительную “Балладу о расстрелянном сердце” и мудро-саркастическое, полюбившееся Н. Я. стихотворение “Солдаты Петра”, один из составителей знаменитых “Тарусских страниц”, за что он едва не поплатился партбилетом (что было совсем не шуткой для советского писателя в начале 1960-х гг.).
[Закрыть], говорил тогда: да, издадут со временем многотомные собра ния сочинений Н. Я. Мандельштам, но и для ее памяти, и для нас самих важнее всего, чтобы они не заслонили двух ее главных книг. Написав их в середине 1960-х годов и издав их за границей в начале 1970-х, вдова поэта Мандельштама рискнула своей свободой и даже жизнью, и важно, чтобы все добавления не заслонили сохраненного и донесенного до читателей творчества самого Мандельштама, того гуманизма, которым оно пронизано, того понимания сути нашей истории и смысла нашей жизни, к чему обязывают и призывают нас и его, и ее произведения…
Но мы, видимо, так устроены, что этого нам мало. Мы хотим узнать и знать больше, хотим попасть за кулисы…
Что ж, попробуем узнать побольше.
В семействе Шкловских сохранились письма, посланные Надеждой Яковлевной из разных городов и весей, куда кидала ее жизнь после смерти Осипа Эмильевича.
Это была тяжелая жизнь на периферии страны в 1960– 1970-е годы советского строительства коммунизма, жизнь нередко без еды, без воды, без света.
Надежда Яковлевна переезжала из одного города, где ей находилась работа в пединституте на кафедре иностранных языков, в другой такой же город. Сначала Ульяновск, потом Чита, холодная и снежная, а затем – Чебоксары с их непролазной грязью и запретом открывать форточку! Возвращаясь из очередного города, каждый раз Н. Я. выстаивала по несколько дней в министерстве за направлением в очередной пединститут.
Тихие и неулыбчивые студенты требовали подходящих оценок и иногда даже угрожали своей преподавательнице. Каждый семестр выжимал ее, как лимон, усталость – лейтмотив ее писем, но приходилось держаться, потому что за преподавание платят, и тогда можно купить туфли, а может быть, даже подумать о пальто. И только из Пскова, где она проработала в пединституте еще два долгих года, чтобы немного увеличить пенсию, Н. Я. ушла в 1964 году на пенсию.
Какой же должна быть сила и стойкость этой женщины, если она еще берется за филологическую диссертацию и успешно защищает ее в Ленинграде 2 июня 1956 года. Нескончаемые хлопоты, связанные с диссертацией и ее защитой, отразились и в письмах Н. Я. к семейству Шкловских, написанных весной 1956 года.
Самим Шкловским, как видно из писем, было очень трудно – все были бедные и раздетые, на всю семью были одни рейтузы. Всегда не хватало платка и теплых штанов. И они постоянно помогали ей. А она присылала, по возможности, деньги, авиапереводами, которые шли дольше почтовых и всегда волновали возможностью не прийти совсем. И в ответ просила только ласки и дружбы.
О Василисе Георгиевне Шкловской-Корди Надежда Яковлевна не раз упоминает с нежностью в своих книгах – в этом доме их с Осипом Эмильевичем, а потом и ее одну, всегда привечали, любили, делились последним. Надежду Яковлевну восхищала не только доброта Василисы Георгиевны, но ее светлый ум и мужество.
Примечательно, что лишь однажды за весь период публикуемой здесь переписки мы узнаем, чéм была занята сама Надежда Яковлевна. В апреле 1963 года Н. Я. настоятельно просит из Пскова: “пришлите мне… хоть немного бумаги и копирки. И запасите на Тарусу побольше бумаги и копирки. Умоляю…”
И эта просьба с очевидностью означает, что всё это время Н. Я. пишет свою книгу.
Надежда Яковлевна, за редчайшими исключениями, не хранила ничьих писем и бумаг, кроме тех, что относились к творческому наследию и биографии О. Э.
Сам же О. Э., как мы знаем, к хранению рукописей своих произведений относился беззаботно, и не только в силу своего характера, но и вследствие обстоятельств кочевой жизни – бездомности и безбытности, преследовавших его практически всю сознательную жизнь. К тому же в условиях войн и революций что-либо сохранить было чрезвычайно трудно. Практически нужно было выбирать: или ты что-то создаешь, или хранишь. И где-то с конца 1920-х годов О. Э. и Н. Я. разделили эти обязанности. Хранительницей стала Н. Я., но это вовсе не значит, что задача сохранить упростилась и облегчилась.
Вернемся к письмам. Хранить письма, адресованные О. Э. и полученные им, было избыточной задачей. Хватало забот сохранить бы письма самого О. Э. и, естественно, основной мандельштамовский эпистолярий – это письма О. Э. к Н. Я. Их она получала, их она хранила, их она согласилась предать гласности еще в американском собрании сочинений Мандельштама, правда, подвергнув купированию – самые нежные, почти интимные высказывания. “Это, – говорила она, – пусть публикуют, когда меня не станет”.
Более того, Н. Я. практически не хранила писем, адресованных к ней лично, писем родных, друзей разных лет. Отметим особо два почти целиком сохраненных ею эпистолярных блока, адресованные ей, – это письма, записки и телеграммы Ахматовой и письма Жирмунского. И те, и другие. Ахматовские не раз публиковались, письма Жирмунского еще ждут своего исследователя. Осмелюсь предположить, что Н. Я. сохранила письма Виктора Максимовича не потому, что там отразились перипетии ее попыток защитить кандидатскую диссертацию, что, безусловно, без помощи Виктора Максимовича было бы невозможно. При всей практической важности самой диссертации Н. Я., успешно защитившись, перестала придавать работе сколько-нибудь существенное значение, легко раздаривала немногие сохранившиеся экземпляры автореферата и уж, во всяком случае, не собиралась продолжать свои филологические штудии.
Тем не менее при всех различиях оба эпистолярных блока отражали нечто, в представлении Н. Я. очень важное для самого Мандельштама – два разных варианта его юношеской дружбы, пронесенной через такие страшные и опасные десятилетия. Для Мандельштама дружба, дружеская поддержка, обретенная им в разные годы в лице совершенно разных и порою очень неслучайных людей, таких, как Ахматова и Жирмунский, а порой и совершенно почти случайных, но на каких-то этапах жизни О. М. чрезвычайно важных и ценных. Поэт и прозаик футурист Бенедикт Лившиц, позднее – биолог и стихолюб Борис Кузин, втайне пишущий стихи; еще позднее – начинающий филолог, ученик Тынянова, юный поэт и Воронежский ссыльный Сергей Рудаков. Дружба с ними, их дружеская поддержка была чрезвычайно важна не только в житейском, но и в творческом плане. Вспомним строчку из посвященного Кузину стихотворения: “Я дружбой был, как выстрелом, разбужен”.
Нужно сказать, что дружба без предательства в те страшные времена была большой редкостью. Только давним и испытанным друзьям можно было доверять, и то не всегда. Не выдержал испытания доверием Борис Кузин, сохранивший письма Н. Я., которые она требовала уничтожить. Не выдержал испытания доверием и Сергей Рудаков, не сумевший внушить жене то, что хранение мандельштамовских материалов – первостепенный долг, который нужно выполнить при любых обстоятельствах.
Не все друзья О. Э. стали друзьями и Н. Я. Но когда это происходило, дружба приобретала “семейный” характер – как с Ахматовой и ее сыном Левой Гумилевым, как с Бенедиктом Лившицем и его женой Екатериной Константиновной… Однако время испытывало людей на прочность и тогда, когда, казалось, самые тяжкие беды остались позади: так, Екатерина Константиновна при всей своей доброте, при всем лагерном опыте не смогла принять “Вторую книгу” Надежды Яковлевны, и их дружба прервалась. Не оправдал надежд и Кузин, и свои отношения с ним Н. Я. позднее сравнивала с коллизией Ахматовой и Гаршина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.