282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Павел Смолин » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 16 мая 2026, 10:00

Автор книги: Павел Смолин


Жанр: Жанр неизвестен


Возрастные ограничения: 12+

сообщить о неприемлемом содержимом



Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Павел Смолин
Красный генерал Империи

Глава 1

Глава 1


Засыпал я с тяжёлым сердцем – это самое точное, что могу про тот вечер сказать. Тяжёлое сердце – это когда сидишь в пустой квартире, в кресле у торшера, на коленях том «Описания военных действий на сухопутье в 1904—1905 гг.», за окном шумит апрельская гроза, чай в стакане давно остыл, и ты читаешь про то, как в августе четвёртого года под Ляояном Куропаткин на ровном месте отдал противнику стратегическую инициативу, которую больше уже не вернул. Ты читаешь, и всплывает в голове прошлогодний разговор на лестничной клетке, когда Костя из шестьдесят седьмой квартиры не вернулся с подмосковных учений – раздавило бронетранспортёром по пьяному недосмотру лейтенанта, который сейчас ходит по той же лестнице, и здоровается, и протягивает руку. Ты ничего не сделал – потому что тебя уже не слушают, ты три года как в отставке, ты больше никто. И ты сидишь и читаешь про чужое, давнее, проигранное, и понимаешь, что у тебя и тогда, и сейчас, и впредь – одно и то же чувство. Вот это самое: не сберегли.

Гроза за окном подходила всё ближе. Я подумал, что пора идти спать, но не встал – встать у меня всё реже хватало решимости. Шестьдесят пять лет, голубчик, не шутка. Лампа отбрасывала жёлтый круг на ковре. Книга соскальзывала с колен, и я машинально удерживал её ладонью. На страницу легла моя тень – неподвижная, тяжёлая, с проседью по краям.

Последняя мысль, которую я успел додумать до конца, была про Порт-Артур. Про то, что в декабре четвёртого, когда у японцев заканчивались снаряды и они уже сами не верили, что возьмут крепость, – Стессель сдался. Я подумал: эх. Эх, ребята. Туда бы хоть на один день, хоть на один час, хоть бы рукой к карте дотянуться…

И тут где-то очень близко ударил гром.

Самое странное было – что я не испугался.

Я думал об этом потом, много раз думал, и всякий раз выходило одно и то же. Должен был испугаться, обязан был. А – не испугался. Может, потому, что засыпал старым человеком, а старые люди живут на пороге, у нас этот порог давно занавесочкой завешен, и неизвестно, в какую сторону занавесочка качнётся в очередной раз. Может, потому, что снилось мне накануне как раз про это самое – про Дальний Восток, про Порт-Артур, про то, как мы там всё профукали в четвёртом году. А может, потому, что когда тебе шестьдесят пять и ты стоял на стольких полигонах под таким количеством артиллерии, что давно не помнишь голоса жены, – ты уже не пугаешься быстро. Ты сначала смотришь, потом думаешь, потом, если останется время, пугаешься.

А проснулся я в кабинете.

Не на даче, не в кресле под пледом, не под бубнёж телевизора, который я с осени девяносто третьего перестал смотреть, потому что нечего там было смотреть. В кабинете. Большом, светлом, с двумя высокими окнами и лепниной по потолку, с книжными шкафами вдоль стен и тяжёлым письменным столом посередине. За окнами – река. Большая, серо-голубая, в утреннем дыму. Слева, на излучине, угадывалась пристань – даже отсюда видны были мачты и труба парохода, ещё холодная, без дыма. Справа поднимались церковные купола, два или три, я не сразу разобрал. Купола эти я не знал. А реку – знал. Реку я узнал бы из десяти, я по ней с шестьдесят восьмого по восьмидесятый ходил каждое лето на катере и на пароходе, и рыбалок на ней было у меня без счёта.

Амур.

Я сидел в высоком кожаном кресле перед письменным столом, и руки у меня были не мои.

Вот это, пожалуй, было первое настоящее удивление. Не комната, не лепнина, не пристань с пароходом, не Амур за окном – а руки. Свои руки знаешь, как лицо матери, – наизусть, без зеркала. Эти были чужие. Длинные, узкие, в синих венах, как у всех стариков, но не как у меня. Я свои в шестидесятом отморозил в учебном выходе под Хабаровском, в роте у меня тогда замело двух солдат, я их сам откапывал, и заплатил за это последней фалангой левого мизинца. Левый мизинец у меня с тех пор был куцый. У этих рук мизинец был цел.

И я подумал: ага.

Ага – и ничего больше. Просто отметил. Как отмечаешь на карте противника, когда он наконец показался из леса и перестал тебя мучить неизвестностью. Вот он, противник. Вот, значит, как мы теперь будем жить.

Я поднял правую руку, поднёс к глазам. Кисть слушалась. Сжал кулак – слушался. Раскрыл – пальцы разошлись плавно, без обычной моей утренней скованности. Никакого артрита, голубчик. Никакого. Я согнул и разогнул пальцы по очереди, как делал в юности, когда разучивал на гармони цыганочку. Слушались.

Опустил руку, перевёл взгляд на стол. На столе лежали бумаги. Много бумаг. Чернильница с двумя крышками, медная, тяжёлая. Перо в подставке, отдельно. Чугунный пресс-папье в виде льва, лежащего на лапах, с серьёзной, почти укоризненной мордой. Я посмотрел на льва, лев посмотрел на меня. Похоже, лев знал больше.

Я наклонился над столом. На верхнем листе шла подпись – твёрдая, разборчивая, чуть с наклоном вправо, кончалась росчерком. «Н. Гродековъ». С твёрдым знаком на конце, с ятем где-то в середине, я не сразу разобрал, какая это была буква.

Тут у меня внутри что-то осело.

Я медленно выпрямился в кресле. Спокойно, Сергей Михайлович, сказал я себе. Спокойно. Сначала разберёмся, потом будем паниковать. Сорок лет служил с этой последовательностью, помру – не нарушу.

Поднялся. Колени держали – лучше, чем мои собственные держали последние годы. Подошёл к зеркалу в простенке между окнами – зеркало было высокое, в тяжёлой раме красного дерева, и стояло оно так, чтобы хозяин кабинета мог видеть себя в полный рост.

В зеркале стоял старик, которого я знал.

Не как родственника, не как сослуживца – как фотографию из книги. Я её видел не раз: на форзаце мемуарного издания, которое выписывал по почте в начале девяностых, в плохом репринте, на серой бумаге. Высокий лоб, короткая седая борода с проседью, тяжёлые веки, глубокая складка между бровями. Военный мундир тёмно-зелёного сукна, без погон – домашний. На груди что-то поблёскивало, я не сразу разобрал – кажется, орденская звезда, выцветшая, не ярко. Глаза серо-голубые, с морщинами в углах, внимательные.

Глаза были мои.

Это меня доконало больше всего, я вам скажу. Не лоб, не борода, не китель – глаза. Глаза в чужом лице, и они смотрели на меня моим собственным, лопатинским, обиженно-внимательным взглядом, каким я смотрел на жену, когда она в последний раз ложилась в больницу, и на командующего округом девяностотретьего года, когда подписывал рапорт. Глаза были не его, не гродековские. Глаза были мои.

Гродеков, подумал я. Николай Иванович Гродеков. Год тысяча восемьсот сорок третий – год рождения, я его помнил по сноске в той же книге. Приамурский генерал-губернатор, командующий войсками Приамурского военного округа, наказной атаман трёх казачьих войск, генерал от инфантерии – нет, погоди, генерал от инфантерии он стал в девятисотом, по итогам Китайской кампании. Если он сейчас ещё не генерал от инфантерии, значит, мы где-то в пределах между девяносто восьмым и серединой девятисотого.

Я постоял ещё с минуту, глядя в зеркало. Старик смотрел на меня терпеливо. Видно было, что он привык, что на него смотрят.

Потом я повернулся и пошёл обратно к столу.

Дату надо было найти первым делом. На верхнем листе её не было – там шло какое-то прошение от хабаровского купеческого общества, с длинным казённым витиеватым началом, к которому я даже подходить не стал. Я снял этот лист, отложил, заглянул под него. Под ним был приказ – короткий, на бланке, со штампом штаба Приамурского военного округа. И в правом верхнем углу – дата.

«2 мая 1900 г.»

Я откинулся в кресле и закрыл глаза.

Ну вот, Сергей Михайлович, сказал я себе. Ну вот, дорогой товарищ генерал-лейтенант запаса. Доигрался. Дочитался до Порт-Артура. Получай теперь по полной программе, по полной, мать твою, программе.

Второе мая девятисотого. Первого июля китайская артиллерия откроет огонь по Благовещенску. Двадцатого июня в Пекине ихэтуани поднимут знамя «И-хэ-туань», начнётся осада посольского квартала. У меня было пятьдесят восемь дней, считая с сегодняшнего, до первого выстрела. Пятьдесят восемь дней, чтобы понять, кто я, где я и что мне здесь делать. Пятьдесят восемь дней, и потом начнётся то, что в книжках называют сухим словом «Китайский поход», а на деле – массовое убийство несчастных мирных китайцев, которое моя нынешняя должность позволила и не остановила. Не остановила и Грибскому, и казакам в Зазейских деревнях, и Реннекампфу, который прошёлся по Маньчжурии, как утюг по простыне.

Я открыл глаза. Лев на столе смотрел на меня всё с тем же укором.

– Знаю, – сказал я ему вслух. – Не учи учёного.

И тут в дверь постучали.

– Войди, – сказал я и услышал свой голос.

Это был не мой голос. Этот был ниже моего, твёрже, с лёгкой одышкой в конце фразы. Голос человека, который привык, что его слышно с дальнего конца плаца. Голос немолодого начальника с давней простудой, не долеченной до конца. Я свой, лопатинский, узнал бы в любой толпе – этот был чужой. И при этом он вышел у меня естественно, как будто я говорил им всю жизнь. Голосовые связки слушались.

Дверь отворилась, и вошёл денщик.

Молодой, крепкий, рыжий. Веснушки по лицу – россыпью, как пшено по столу. Косоворотка под ремнём, сапоги начищены, в руках медный кувшин с горячей водой и полотенце через плечо. Лет ему было двадцать четыре или пять, не больше. Лицо открытое, простое, с тем простодушным выражением, которое у крестьянских парней держится до тех пор, пока их жизнь не обточит. Этого жизнь обточить ещё не успела.

– Доброе утро, ваше высокопревосходительство, – сказал он бодро и поставил кувшин на умывальник в углу. – Воду подал. Брить будете сами или прикажете цирюльника послать?

Я смотрел на него. Он на меня. Я перевёл взгляд на воду в кувшине – над ней поднимался тонкий, ровный пар.

«Ваше высокопревосходительство», – отозвалось у меня в голове. Это говорили мне. Это говорили мне, и говорили без всякой иронии, без всякой задней мысли, а ровно и бодро, как говорят «доброе утро, товарищ полковник» в гарнизонной столовой. У меня, я скажу честно, в эту секунду в груди шевельнулось что-то нехорошее. Какое-то – не страх, нет, страх я ещё успею, а такое глухое, тяжёлое узнавание, что вот, голубчик, ты теперь и есть «ваше высокопревосходительство», и от тебя теперь зависят люди, и от тебя ждут распоряжений, и обратной дороги нет.

Я взял себя в руки.

– Сам, голубчик, – сказал я. – Сам.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

Он стоял ещё мгновение, как будто что-то прикидывая. Потом кашлянул деликатно.

– Помилуйте, ваше высокопревосходительство, – добавил он осторожно, – а только Сергей Андреич уже в приёмной с почтой. С четверти седьмого ждут. Прикажете звать?

Сергей Андреевич. У меня в голове ничего на это имя не отозвалось – ни лица, ни фамилии. Но молчать было нельзя, молчать было самое опасное. Я сделал лицо человека, у которого голова утром гудит после плохой ночи, и кивнул.

– Через четверть часа, Артемий. Дай побриться.

Имя вышло у меня само, как будто я его всю жизнь знал. Видимо, и знал – той частью себя, которой уже не управлял. Артемий просиял – видно было, что его обычно так и зовут, и он этому рад каждое утро.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство.

Он вышел. Дверь за ним притворилась мягко, без стука.

Я остался один и сел обратно в кресло, потому что ноги у этого старика всё-таки подвели.

Артемий, подумал я. Артемий. Сергей Андреевич. Хабаровск, второе мая девятисотого. Гродеков, Николай Иванович, генерал-лейтенант, приамурский генерал-губернатор. Через пятьдесят восемь дней – Благовещенск.

Я посидел минуту, глядя в окно. Над Амуром стоял пар, и пароход у пристани наконец задымил, готовился к отвалу. По набережной шла баба с коромыслом, ведра поблёскивали на солнце. За пристанью, за рекой, угадывался ещё один берег – низкий, размытый, с чёрной полоской леса. Тот берег уже был китайский.

– Спокойно, – сказал я вслух. – Спокойно, Сергей Михайлович. Сначала разобраться, потом действовать. По уставу, голубчик. По уставу.

И встал бриться.

Бритьё далось мне неожиданно легко.

Я стоял у умывальника, держал в правой руке опасную бритву – длинную, с рукоятью из чёрного рога, с лезвием, заточенным до синевы, – и руки делали всё сами. Намылили щеку, провели бритвой против волоса, ополоснули, перешли к подбородку. Я, признаться, опасной бритвой в жизни брился раза три, ещё мальчишкой, у деда в деревне, и всякий раз порезался. А тут – пошло как по нотам. Кожа подставлялась под лезвие сама, рука вела с тем выверенным наклоном, какому учатся годами. Я наблюдал за этим со стороны и думал: ну хорошо. Хорошо. Хоть это умеет.

В зеркале на меня смотрел всё тот же старик, только теперь – выбритый, помолодевший на годы, с короткой бородкой клинышком и аккуратно подстриженными усами. Я разглядывал его уже без оторопи, спокойно, как разглядывают новую квартиру: вот окно, вот кухня, вот тут будет жить тёща. Тут будет жить я.

Костяшки на скулах у Гродекова были высокие, нос с едва заметной горбинкой, лоб светлый и чистый, без старческих пятен. Седина шла равномерно, без проплешин. Жил он, видно, аккуратно – не пил, не курил, по бабам не ходил. По крайней мере, лицо это говорило.

Я ополоснул бритву, протёр её сухим полотенцем, аккуратно сложил. Полотенце отнёс на место. Налил из второго кувшина холодной воды, ополоснул лицо, вытерся. Посмотрел ещё раз – просто поправить волосы.

Тут меня и накрыло.

Я стоял перед зеркалом – и вдруг увидел, что у этого человека, у Николая Ивановича Гродекова, на правом виске проходит тонкий шрам. Старый, побелевший, длиной с мизинец. Я об этом шраме ничего не знал. И – вот что меня доконало – я вдруг понял, откуда он. Сабельный удар, Геок-Тепе, январь восемьдесят первого, штурм. Туркмен метил в голову, скользнуло по виску, спасло меня – не скоро надевают на бой папаху просто так. Я знал это так же твёрдо, как знал, что в восьмидесятом первый раз слышал у соседа с радиоточки песню «От героев былых времён».

Я стоял и смотрел в зеркало. Шрам был его. Воспоминание было его. Я был – не он.

А голова – была общая.

– Ну вот, – сказал я вслух. – Ну вот, началось.

Сергей Андреевич оказался высоким сухим человеком лет под тридцать, в мундире штабс-капитана, с тонкими светлыми волосами и рыжеватыми усами, отращенными недавно – видно было, что хозяин их ещё стесняется. Глаза у него были серые, внимательные, серьёзные не по возрасту. Он стоял в приёмной с кожаной папкой подмышкой и при моём появлении вытянулся.

– Доброе утро, ваше высокопревосходительство.

– Доброе утро, Сергей Андреевич.

Я сказал это так же, как сказал Артемию его имя – с лёгкостью, как будто всю жизнь говорил. Лицо у меня внутри натянулось – значит, и это знаю, значит, и это там, в общей голове. Хорошо.

Он положил папку на край моего стола, открыл, пошёл докладывать. Я слушал и одновременно разглядывал его – внимательно, не показывая виду. Подбородок у него был сильный, скулы заметные, шея худая, форменный воротник свободно ходил вокруг неё. Чин – штабс-капитан, в петлицах серебряные звёздочки, в погонах… в погонах я с непривычки не сразу разобрался. Адъютант, по всему выходит, личный. Северцов – мелькнуло в голове, и я ухватился за это, как за поручень. Северцов Сергей Андреевич, штабс-капитан, в адъютантах с… с прошлого года, кажется. Александровское военное училище. Орловской губернии.

Знаю, подумал я. Знаю.

Он докладывал о почте – с пристани утром принесли два пакета: один из Петербурга, другой из Владивостока. Петербургский – от военного министра. Владивостокский – от военного губернатора Приморской области, генерал-майора Чичагова. Оба отмечены как срочные.

Я кивнул, взял пакеты. Нож для разрезания бумаги лежал на столе, маленький, серебряный, с рукоятью в виде дельфинчика. Я знал его – знал, что он у меня с шестьдесят восьмого года, что подарила его на выпуск из академии тётка, что лет ему столько же, сколько мне, и что я с ним не расставался ни в Туркестане, ни в Сыр-Дарье, ни здесь. Знание это пришло само, без усилия, и осело тихо.

– Что ещё, Сергей Андреевич?

– Прошений на сегодня двадцать два, ваше высокопревосходительство. Я их разложил по обыкновению – по важности и по срочности. Купеческое общество просит назначить день для приёма депутации, дело идёт о пошлинах на лесной товар. Епископ Хабаровский просит благословения на закладку часовни в Спасском. Господин Краснов от Восточного института просит разрешения на сбор пожертвований среди городских обществ.

– Хорошо. Отдельно отметили, по чему я должен решить сегодня?

– Так точно, ваше высокопревосходительство. Три дела. Первое – телеграмма из Никольск-Уссурийского о беспорядках на железной дороге, есть просьба прислать казаков. Второе – отзыв на проект постановления Министерства финансов о введении дополнительного сбора с китайских торговцев на территории края. Третье – личное прошение коллежского асессора Петрова о переводе из Благовещенска в Хабаровск по семейным обстоятельствам.

Он перечислял ровно, без интонации, как читают молитву. Я слушал и понимал – каждое из этих дел знакомо мне, у каждого тянется хвост, я знаю, кто такой Петров и почему он просится в Хабаровск, я знаю, что в Никольск-Уссурийском третий месяц не спокойно, я знаю, что проект Министерства финансов написан в Петербурге без понимания местных условий и нужно отвечать осторожно, чтобы не нажить врагов в Министерстве. Всё это лежало во мне готовое.

И при этом – это всё было не моё.

У меня в эту секунду в груди стало пусто и холодно, как бывает после третьей рюмки, когда тепло прошло и осталось одно соображение. Я подумал: всё, голубчик. Всё. Ты тут не ученик, не наблюдатель, не путешественник. Ты – генерал-губернатор Приамурского края, и через минуту тебе предстоит решать, посылать ли казаков в Никольск-Уссурийский, как отвечать министру финансов и куда переводить коллежского асессора Петрова. И каждое из этих решений будет иметь последствия для людей. Некоторых из этих людей ты никогда в жизни не увидишь, но они от тебя зависят.

Спокойно, сказал я себе. Спокойно. По уставу.

– Сергей Андреевич, – сказал я и услышал, что голос у меня вышел чуть глуше обычного, – у меня сегодня голова – сами видите. Вчерашний вечер дал себя знать. Я просил бы вас сегодня – и, возможно, завтра – мне немного помочь. По всем делам подготовьте короткие записки: суть, моё прежнее намерение, ваш совет. Я пройду по ним один и решу. Договорились?

Он посмотрел на меня внимательно. Я выдержал взгляд. Серые его глаза были спокойные, без тени тревоги, но я почувствовал, что он отметил – что-то с начальником сегодня не так. Хорошо, что он был умный. Умному легче давать намёки.

– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. К одиннадцати будет.

– Прекрасно. И ещё, голубчик. Пошлите за доктором, попросите его зайти после обеда. Я думаю, мне просто нужно отдохнуть денёк, но ради порядка пусть посмотрит. И ещё – Аркадия Васильевича, как явится, попросите ко мне на полчаса, есть к нему вопрос по канцелярским делам.

– Слушаюсь.

Он постоял ещё мгновение. Хотел что-то сказать – я видел по тому, как у него дрогнула верхняя губа. Сдержался. Поклонился – не глубоко, по-уставному, – и вышел.

Я остался один.

Не помню, сколько я просидел в кресле, глядя в окно. По ощущению – час, по часам – десять минут, потому что когда я наконец взял себя в руки и посмотрел на стенные часы в углу, оказалось семь утра без пятнадцати минут.

Хабаровск за окном просыпался. По набережной прошёл патруль – двое нижних чинов с ружьями за плечом, не торопясь, лениво, как и положено по летнему времени. У пристани пароход дал низкий долгий гудок – отвал. Какая-то пёстрая сорока села на подоконник снаружи, посмотрела на меня одним глазом, посмотрела другим и улетела. Видно, не понравилось ей моё лицо.

Я взял с угла стола чистый лист бумаги – желтоватый, плотный, дорогой. Обмакнул перо в чернильницу. Перо сидело в пальцах привычно, я даже не заметил, как взял его правильно. Подержал над листом, глядя в одну точку.

Потом написал – коротко, в столбик, своим, лопатинским, разлапистым почерком, который тут же вышел почему-то ровным и наклонным, как у Гродекова:

1. Не дать утопить китайцев в Благовещенске. Срок – 1 июля.

2. Не лезть с аннексией правого берега. Срок – конец июля.

3. Безобразовцы. Срок – постоянный.

Посмотрел. Подержал перо над листом. Подумал.

Дописал четвёртым:

4. Не дать себя расшифровать. Срок – пожизненный.

И ещё посмотрел.

Потом сложил лист вчетверо и сунул во внутренний карман кителя – туда, где у Гродекова, видимо, лежал какой-то платок, потому что рука нащупала его сразу. Платок я переложил в боковой карман.

Лев на столе смотрел на меня всё так же. Я ему подмигнул.

– Ну что, ваше высокопревосходительство, – сказал я, обращаясь то ли ко льву, то ли к самому себе. – Принято и работаем.

В эту секунду на дальней колокольне, за рекой, ударили к утренней службе. Удар вышел тяжёлый, медный, долгий, – и пошёл широко по реке, по крышам, по садам, через раскрытое окно ко мне в кабинет. Я замер, слушая. Я колоколов не любил никогда – у нас в Сибирцево их и не было, а у деда в деревне церковь стояла без колоколов с тридцатого года, я их живьём услышал по-настоящему только в восьмидесятых, когда стали восстанавливать. А вот теперь, выходит, услышу каждое утро.

Я подождал, пока удар отзвенит. Потом встал, подошёл к окну, открыл его пошире. Снаружи пахнуло утренним амурским воздухом – холодноватым, влажным, с запахом смолы от пристани и чего-то цветущего из сада под окнами. Хорошо пахло. По-человечески.

Я постоял у окна, подышал. Потом оглянулся на стол, на бумаги, на льва, на дельфинчика в подставке.

– Ну хорошо, – сказал я. – Доброе утро, Хабаровск.

И пошёл звать Артемия – пора было одеваться к выходу.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации