Читать книгу "Красный генерал Империи"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 2
Глава 2
Аркадий Васильевич Соломин явился ровно в восемь, минута в минуту, и я его сразу узнал.
Не лицом – лица я не помнил, лицо вошло в кабинет неторопливо, без поклона, как входят к человеку, у которого служат десять лет подряд. Узнал я его по другому. По тому, как он закрыл за собой дверь – придержав ручку, чтобы не стукнуло. По тому, как у порога чуть приподнял подбородок и осмотрел кабинет одним коротким, почти неразличимым взглядом – на стол, на меня, на окно. По тому, как у него были сложены руки – одна за спиной, другая прижата папкой к боку. Это был человек системы. Я таких человеков системы за сорок лет службы навидался – в наркомате обороны, в штабе округа, в политуправлении, в комитете партийного контроля. Они везде одинаковые. Они выживают любое начальство и переживают любую эпоху, потому что не суетятся.
Лет ему было под шестьдесят. Высокий, сутулый, с мягким брюшком, аккуратно убранным под форменный сюртук статского советника. Лысый – голова голая, чистая, с одним только реденьким седым венчиком над ушами. Лицо умное, выправленное, без единого лишнего движения; глаза за стёклами пенсне небольшие, серые, чуть слезящиеся от долгой бумажной работы. Усов не носил, бороды не носил – что для эпохи, как я уже успел заметить, было редкостью.
– Доброе утро, ваше высокопревосходительство.
– Доброе утро, Аркадий Васильевич. Садитесь.
Он подсел к столу, положил папку перед собой – не открывая. Это, я уже понял, был у него способ показать, что он пришёл не докладывать, а слушать. Папка лежала на всякий случай – если понадобится. Хорошо.
Я налил из графина воды в стакан, отпил.
– Аркадий Васильевич, у меня сегодня к вам один вопрос. Не служебный, не срочный. Просто хочется поговорить, как мы с вами не разговаривали давно. Можете уделить полчаса?
Он не моргнул. Не дрогнул ни единым мускулом. Только в глазах за пенсне что-то на мгновение остановилось – и снова пошло.
– Разумеется, ваше высокопревосходительство.
– Вы давно при мне служите?
– С девяносто третьего, ваше высокопревосходительство. Сначала при Сергее Михайловиче Духовском, потом при вас. Семь лет.
Сергей Михайлович. Я чуть не вздрогнул – но удержал лицо. Сергей Михайлович Духовской, бывший приамурский генерал-губернатор, нынче – туркестанский. Это было в общей голове, я к нему даже не успел потянуться, оно пришло само. Я кивнул.
– И как, по-вашему, Аркадий Васильевич, я как начальник переменился за эти годы?
Вот тут он задержался. Не ответил сразу. Аккуратно поправил пенсне, посмотрел в окно, потом на меня. Я ждал.
– Простите, ваше высокопревосходительство, я не вполне понимаю вопрос.
– Я объясню. Я нынче с утра не вполне в своей тарелке. Доктор приедет позже, посмотрит, но я уже сам про себя понимаю – переутомился. У меня в голове последний месяц накопилось столько, что я сам не помню, чего хотел полгода назад. Вот я к вам и обращаюсь, голубчик. Не как к правителю канцелярии, а как к человеку, который меня знает дольше, чем я сам себя последний год помню. Расскажите мне про меня. Только честно. Что я за начальник? Где у меня твёрдо, где у меня шатко?
Я говорил это спокойно, ровным голосом, чуть с виноватой улыбкой – той улыбкой пожилого человека, который признался в своей слабости и от этого не уменьшился, а скорее наоборот. Я этой улыбке учился у командующего нашим округом в восемьдесят третьем году, у генерал-полковника Третьяка, и она у Гродекова, как выяснилось, легла на лицо так же ловко, как у Лопатина.
Соломин слушал меня внимательно, не перебивая. Потом снова поправил пенсне.
– Это, ваше высокопревосходительство, для меня большая честь, – сказал он, и я по голосу услышал, что это не лесть, а правда. – И ответственность.
– Тем хорошо.
– Изволите ли позволить мне говорить начистоту?
– Иначе и не зову, Аркадий Васильевич.
Он подумал ещё с полминуты. Потом начал – медленно, как читают служебную записку, в которой каждое слово выверено.
– Вы, ваше высокопревосходительство, начальник твёрдый. Это первое. У вас слово, раз сказанное, не отзывается. Это и подчинённые знают, и купцы знают, и господа офицеры. На вас, простите за прямоту, в крае держится та особенная репутация, которой я нигде в России более не видел: вас не боятся, но и не панибратствуют. Вы умеете держать дистанцию, не унижая ею.
Я кивнул. Записал в голове.
– Второе. У вас твёрдо там, где касается дела. Бумагу вы знаете лучше любого канцеляриста. Когда вы садитесь читать прошение, вы видите его насквозь. Никто не помнит, чтобы вы дважды повторяли одну ошибку или дважды поверили одному и тому же просителю. Вы человек точный.
– Спасибо.
– Третье. У вас твёрдо в том, что касается края. Вы его любите. Это редкость для назначенного начальника, ваше высокопревосходительство. Вы его любите, и он это знает, и платит вам тем же.
Тут он остановился, потому что увидел, что я отвернулся к окну.
Я отвернулся не потому, что был тронут – хотя и тронут был, – а потому, что мне нужно было на полсекунды убрать с лица всё, что там могло проступить. У меня был миг настоящего ужаса. Я представил себе, что должен теперь – я, Лопатин, командир сибирцевского полка в семьдесят втором году, – нести на себе чужую любовь к чужой работе, и ещё, не дай Бог, не уронить её. А я её обязательно уроню, потому что я её не выстрадал. Я её получил по почте, как наследство, в чужом кителе, в чужом теле, в чужом кабинете.
Спокойно, сказал я себе. Спокойно. Не уронишь. Любить край ты умеешь, у тебя в этом крае мать-перемать вся служба прошла, ты в нём корни пустил так, что не в Подмосковье эти корни на старости срубили. Полюбишь и заново. По уставу.
Я повернулся обратно. Лицо было чистое.
– А где у меня шатко, Аркадий Васильевич?
Он чуть поджал губы. Посмотрел на пенсне на свет.
– Ваше высокопревосходительство…
– Я просил начистоту.
– Хорошо. Шатко у вас, простите за дерзость, в одном. Вы устали. Я вижу это последние полгода. Вы спите по четыре часа, по своей же воле. Вы взяли на себя сразу три воза: округ, край и науку. Сначала это было видно только в том, что у вас стало больше карандашных пометок на полях, потом – что вы по утрам стали забывать отдельные мелочи, кои прежде помнили все. Вам надо отдохнуть. Если вы сегодня попросите меня помочь – я почту за честь. Я вас знаю. Если вы сами не помните в каком-то деле собственного решения – спросите меня, я скажу. Я не подведу.
Он сказал это просто, без позы. И я понял, что нашёл первого союзника. Не идейного – этот ни к каким идеям меня не приведёт никогда. Союзника бытового, ежедневного, бесценного. Соломин не догадается, что я не Гродеков. Он догадается совсем о другом – что Гродеков сильно сдал, и что Гродекова надо поддержать. Это нам и нужно.
– Спасибо, Аркадий Васильевич. Я воспользуюсь вашим предложением.
– Слушаюсь.
– Тогда – три дела на сегодня, по которым у меня к вам просьба. Первое: Никольск-Уссурийский. Просят казаков на железную дорогу. Напомните мне, как мы решали подобные случаи в прошлом году.
Он чуть выпрямился – теперь начиналась его территория, бумаги.
– В прошлом году, ваше высокопревосходительство, было два схожих случая. В обоих вы изволили отказать в посылке казаков, рассудив, что беспорядки на линии происходят от неустройства в самой администрации дороги, а не от внешней угрозы; и что казачья сила, посланная для усмирения нижних чинов и рабочих, лишь обозлит тех и переведёт спор из служебной плоскости в сословную. В обоих случаях вы изволили распорядиться отправить вместо казаков следователя из вашей канцелярии, по итогам разбирательства один начальник участка был удалён, второй переведён в Благовещенск.
Я слушал и думал: ну, голубчик. Ну, голубчик Гродеков. Как же ты мне нравишься. Это же то самое, чему меня учили в академии в шестьдесят втором: не лечи симптом, лечи болезнь. Не дави штыком там, где надо разобраться по существу.
– Прекрасно. Делаем так же. Подготовьте, пожалуйста, отзыв в управление дороги, что казаков не пошлю, а пошлю следователя; имя – кто там у нас сейчас в канцелярии посвободнее, посмотрите сами. И начальнику участка – телеграмму, что разобраться вышлется чиновник для особых поручений. Срок – сегодня к обеду.
– Слушаюсь.
– Второе. Министерство финансов прислало проект постановления о дополнительном сборе с китайских торговцев в крае. Что мы по этому поводу думаем, Аркадий Васильевич?
– Мы по этому поводу, ваше высокопревосходительство, думаем нехорошо. Это уже четвёртая попытка господ из департамента торговли и мануфактур обложить китайскую торговлю в крае дополнительным сбором, помимо общероссийского. В трёх предыдущих случаях вы изволили писать отзывы, в коих указывали, что дополнительный сбор уничтожит мелкую торговлю в Хабаровске и Владивостоке, переведёт её в подпольные формы, лишит казну существующего сбора и доходов от пошлин, не дав взамен ничего, кроме раздражения соседнего государства накануне больших дел. Господин министр финансов с вами всегда соглашался, а господин товарищ министра – никогда. Текущий проект исходит, по моим сведениям, из канцелярии товарища министра.
– Понятно. Значит, отзыв пишем в том же духе. Только в этот раз я попрошу вас сделать его покороче и пожёстче. И подпишу я лично. Это нам с вами не двадцать четвёртая попытка нянчиться с господами из департамента, это уже становится утомительно.
Соломин чуть улыбнулся – углами рта, без смеха. Я понял, что попал в его собственную интонацию.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. К утру подготовлю.
– Третье. Прошение коллежского асессора Петрова о переводе из Благовещенска в Хабаровск по семейным обстоятельствам. Напомните, что за Петров и какие обстоятельства.
Тут Аркадий Васильевич впервые за всю беседу позволил себе чуть откинуться в кресле, и я понял: это история.
– Петров Иван Семёнович, ваше высокопревосходительство. Окончил Казанский университет, юридический факультет. В крае с девяносто шестого года. Состоит при канцелярии военного губернатора Амурской области по судебной части, занимается жалобами от инородцев и переселенцев. Человек способный, тихий, до недавнего времени ничем не выдающийся. Причина прошения – третий месяц в Благовещенске у него скверно. Жена его, Анна Григорьевна, страдает нервическим расстройством, доктор Кречетов из Хабаровска осматривал её прошлой весной и настоятельно советовал переезд из Благовещенска по причине амурского лета. У них двое детей, младшему четыре года. По моим сведениям, госпожа Петрова не ест и почти не выходит из дому. Сам Петров об этом, разумеется, в прошении не пишет – пишет уклончиво, «по семейным обстоятельствам».
Доктор Кречетов из Хабаровска. Я отметил это на полях головы – пригодится. Посмотрел на Соломина. У него в глазах было то особенное выражение, которое бывает у канцеляристов с тридцатилетним стажем, когда они говорят о подведомственных людях не как о номерах в реестре, а как о соседях. Хороший человек, подумал я. Хороший. Моя удача, что он лысый и что он любил Гродекова прежнего.
– Ну так и переведём, голубчик. Какая же тут проблема?
– Проблема, ваше высокопревосходительство, в том, что генерал-майор Грибский написал мне на запрос отзыв, в котором изволил высказаться, что Петров ему нужен при канцелярии Амурской области, ибо других чиновников такого качества по судебной части у него нет.
Грибский. Я почувствовал, как у меня внутри что-то твёрдое подобралось, как мышца перед ударом.
– Ну хорошо, – сказал я ровно. – Тогда сделайте мне, Аркадий Васильевич, такую любезность. Подготовьте Петрову перевод немедленным распоряжением – не «по прошению», а «в видах надобности службы», моим распоряжением, без согласования с генерал-губернатором Амурской области. Должность подберите в Хабаровске равную, лучше повыше. А Константину Николаевичу – частное письмо от меня, в котором я лично прошу извинить за нарушение обыкновенного порядка, ссылаясь на личные обстоятельства семьи Петровых, о которых я узнал от доктора. Письмо я сам напишу, дайте мне только канву. Грибский поймёт.
Соломин посмотрел на меня очень внимательно. Долгим, неморгающим взглядом, и я в этом взгляде увидел всё, что мне нужно было увидеть: что Аркадий Васильевич только что отметил у себя в голове, что Николай Иванович Гродеков сегодня по какой-то причине решил пойти не вокруг Грибского, как ходил всегда, а через Грибского, и притом с внутренним нажимом. И что Аркадий Васильевич это поведение начальника отметил, но обсуждать не будет – потому что он канцелярист, а не следователь. Ему дали распоряжение – он его исполнит. Ему не дали объяснений – он их не запросит.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. К пяти часам подготовлю.
– Спасибо, Аркадий Васильевич.
Он подобрал папку и поднялся. Уже у двери остановился. Я ждал.
– Ваше высокопревосходительство…
– Да?
– Если позволите. Доктор Кречетов – человек великих качеств. Я бы попросил вас не пугаться, если он скажет вам не то, что вы хотели бы услышать. У него такая манера.
– Учту, голубчик. Учту.
Он наклонил голову – не до поклона, а так, как наклоняют, прощаясь, и вышел, тихо притворив дверь.
Я остался один. Посидел минуту. Потом встал, подошёл к окну, открыл вторую створку. Снаружи стояло хорошее майское утро, без единого облачка, и в кабинете уже сильно припекало. По набережной шли два казачьих подростка с удочками. На мачте парохода у пристани подняли какой-то флаг, я его не знал.
Хорошо, подумал я. Очень хорошо. Соломина мы взяли с одного захода. Грибского мы первым же приказом, ещё не познакомившись лично, поставили в неудобное положение – без скандала, по семейному поводу, но твёрдо. Это был мой первый ход в его сторону. Маленький, незаметный, но я его теперь буду помнить. Грибский тоже запомнит. Через два месяца, когда мне понадобится его остановить в Благовещенске, у меня уже будет с ним выстроенный канал – канал «генерал-губернатор продавил, военный губернатор уступил». На этом канале можно работать дальше.
Я вернулся к столу и открыл петербургский пакет.
Письмо военного министра Куропаткина было длинным – на четырёх листах, мелким аккуратным почерком, явно надиктованным, с правками самого министра по тексту. Куропаткин писал по-генеральски: с заходом, с поклонами, с вежливыми оборотами, и только к третьему листу выходил на дело. Дело состояло в том, что в Чжили – северной китайской провинции вокруг Пекина – продолжаются «беспорядки, чинимые тайным обществом „И-хэ-туань“, известным в просторечии как „боксёрское“». Что германский посланник в Пекине господин фон Кеттелер выражает обеспокоенность ходом событий. Что император всех российских на докладе военного министра 18 апреля сего года изволил указать на «необходимость особенного внимания командующих войсками Приамурского и Сибирского военных округов к положению вдоль линии Восточно-Китайской железной дороги и в полосе её отчуждения». Что в связи с сим Военное министерство просит командующего войсками Приамурского военного округа – то есть меня, голубчик, – представить «соображения о состоянии вверенных ему войск и о тех мерах, кои, по его суждению, надлежало бы принять в случае осложнения общего положения».
Я прочитал письмо два раза. Потом откинулся в кресле и закрыл глаза.
Это, голубчики, было то самое письмо. То самое, на которое в моей истории Гродеков ответил спокойным, ровным донесением – мол, войска в порядке, тревоги нет, при необходимости приведу в готовность. И на которое я должен был ответить иначе.
Не панически – паника тут не пройдёт, паника тут пугает Петербург, и Куропаткин закроется. Не уверенно – уверенность обезоружит и министра, и меня. Точно. По уставу. С двумя ключевыми вкладками: первое – состояние войск действительно требует немедленного усиления, и я об этом министра с прискорбием уведомляю; второе – я буду благодарен министру за разрешение начать подготовительные мероприятия немедленно, не дожидаясь общего распоряжения. Так, чтобы Куропаткину было трудно отказать. Так, чтобы у меня в руках через две недели была готовность, которой в реальной истории не было до начала июля.
Я взял лист бумаги, обмакнул перо. Написал шапку. Подержал перо над листом.
«Ваше высокопревосходительство, милостивый государь Алексей Николаевич…»
Пошло.
Я писал минут сорок. Один раз перечеркнул всё и начал заново, потому что первый вариант вышел слишком уверенным – генерал Гродеков, как я уже понимал, такого не написал бы, генерал Гродеков сначала бы пожаловался на климат, на интендантство, на нерасторопность господ из Министерства финансов, а уже потом, как бы между прочим, ввернул бы главное. Второй вариант вышел лучше. К третьему перечитыванию я остался почти доволен. Положил на стол, отложил, придавил тем самым львом.
Тут постучали. Артемий внёс поднос: чайник, чашка с блюдцем, сахар в открытой сахарнице, нарезанный лимон в маленькой плошечке, тонкие сухарики на тарелке. Расставил молча, привычными движениями, поставил чайник на специальную подставку, поклонился и вышел.
Я налил себе чая. Взял ломтик лимона, опустил в чашку. Размешал. Сел обратно в кресло.
Чай был крепкий, душистый, по-настоящему хороший. У нас на даче такого чая не водилось с восьмидесятого года, я его пил последний раз у тестя, который ещё помнил довоенный «Высоцкий». А тут – пожалуйста, в обыкновенную чашку, обыкновенным жестом денщика, как будто иначе и не бывает. Я отхлебнул, и у меня впервые за сегодняшнее утро в груди что-то отпустило. Не от чая, конечно. От того, что я уже два часа жил в этом кабинете, и пока ещё никто не догадался. Я был один. С горячим чаем, с письмом Куропаткину под прессом, с львом, который теперь смотрел на меня вполне дружелюбно. Это, мать его, можно было назвать рабочим утром.
Доктор Кречетов пришёл во втором часу, перед самым обедом.
Я ждал его – Артемий доложил, и я велел просить. Поднялся навстречу, потому что хотел посмотреть на него стоя, в полный рост, и потому что хотел увидеть, как этот человек войдёт в кабинет генерал-губернатора. Многое о человеке узнаёшь по тому, как он входит в кабинет начальства.
Кречетов вошёл просто. Без поклона, без подобострастия, без той особой канцелярской заминки на пороге, которая бывает у людей, ещё не решивших, как себя держать. Вошёл, как доктор входит к больному, у которого с собою саквояж и которому надо успеть ещё к двоим до вечера. Спокойно, по делу, с лёгким, чуть рассеянным выражением лица.
Лет ему было под пятьдесят. Высокий, худой, узкоплечий, в потёртом сюртуке тёмно-серого сукна. Лицо длинное, с впалыми щеками, борода – тёмная, с густой проседью, аккуратно подстриженная. Глаза за очками в простой стальной оправе серые, очень внимательные, без любопытства, без оценки. Он смотрел на меня так, как смотрит человек, который за двадцать лет каторжного фельдшерства повидал всё и больше уже ничему не удивляется. Это был, я понял, серьёзный человек.
– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.
– Здравствуйте, Дмитрий Львович. Прошу вас, садитесь. Извините, что побеспокоил вас в рабочее время.
– Ничего. Я как раз свободен. Что у вас?
Никаких «соблаговолите», никаких «как изволите себя чувствовать». Прямо к делу. Я сел напротив.
– У меня, Дмитрий Львович, неудачный последний месяц. По утрам путаюсь в бумагах. Дважды забыл лица людей, с которыми обедал на прошлой неделе. Вчера к вечеру – головокружение, к ночи – что-то вроде обморока, я очнулся в кресле под утро. Я сам себе не нравлюсь. Аркадий Васильевич, мой правитель канцелярии, говорит, что я переутомлён. Я склонен ему верить. Но я хотел бы, чтобы и вы взглянули.
Кречетов слушал молча. Когда я закончил, он встал, подошёл, попросил меня закатать рукав. Достал из саквояжа какую-то трубку – стетоскоп образца, я думаю, восьмидесятых годов, медный, с одной воронкой, – приложил к моей груди в нескольких местах. Послушал. Снял, посмотрел в окно, послушал ещё раз. Потом измерил пульс, держа меня за руку с тем профессиональным безразличием, которое у хороших врачей бывает признаком высочайшей внимательности. Потом взял мою ладонь, развернул ладонью вверх, посмотрел на цвет ногтей. Отпустил. Посмотрел в глаза – близко, без стеснения, как смотрят в зрачок, проверяя реакцию на свет. Заглянул под нижнее веко. Спросил:
– Язык покажите.
Я показал.
– Хорошо. Спасибо, ваше высокопревосходительство.
Он сел обратно на стул, сложил руки на коленях. Помолчал.
– Что вы мне скажете, Дмитрий Львович?
– Скажу, ваше высокопревосходительство, что Аркадий Васильевич ваш – наблюдатель не хуже доктора. У вас всё, что бывает при сильном нервном переутомлении: пульс ровный, но уставший; синева под глазами; лёгкий тремор пальцев левой руки, его и сами, я думаю, замечали; перебои в дыхании, когда задумываетесь. Сердце – простите за прямоту – для ваших лет хорошее, лучше, чем у иных полковников. Лёгкие чистые. Печень не нащупывается, что в наших местах редкость. Я бы сказал – здоровый человек на пределе.
– На пределе?
– На пределе, ваше высокопревосходительство. У человека есть запас, и человек его расходует. Кто-то сразу, кто-то постепенно. Вы расходуете постепенно, но безостановочно. Год, я думаю, а то и больше. И вот теперь, как у всякого хорошего хозяйства, у вас в подвалах пусто. Если будете брать ещё – возьмёте уже из себя, а это, простите, ставка, на которую я бы не играл.
Я слушал и думал: вот, голубчик, угадал. Никакого попаданца он во мне не видит. Видит начальника, который надорвался. Хорошо. Это и нужно – потому что любые странности он спишет туда же, куда списал тремор.
– И что вы мне посоветуете, Дмитрий Львович?
– Посоветую банально. Сон по семь часов, без исключений. Ходьбу пешком – час в день, любой ценой, хоть по кабинету туда-сюда, если нет иного. Воды вместо чая – два стакана к каждому стакану крепкого чая. Алкоголь не рекомендую вовсе на ближайшие два месяца. Если есть возможность – недельный отъезд из Хабаровска. Не на воды, ни Боже мой, – куда-нибудь, где вас не сыщет адъютант. Даже на Шмаковку, хоть к монахам.
– Шмаковка?
Я переспросил наугад – слово было где-то на краю общей головы, но я не успевал за ним.
Кречетов поднял брови чуть выше.
– Шмаковский монастырь, ваше высокопревосходительство. С минеральными источниками. Тот самый, что вы изволили в прошлом году благословить и куда же изволили посылать казённого инженера для обследования вод. Я вам тогда писал по этому поводу записку.
Я внутренне выматерился так, что Артемий за стеной, наверное, перекрестился бы, услышь он. Внешне – кивнул и сделал виноватое лицо.
– Простите, Дмитрий Львович. Ну вот, в точку про подвалы.
– Ничего, бывает. Я к тому, что Шмаковка – это вам уже знакомое и удобное место. Туда я бы и посоветовал. После Китайской истории, когда вы развяжетесь.
Тут он неожиданно улыбнулся – короткой, скупой, деловой улыбкой, и улыбка у него вышла молодая, не такая, как лицо.
– Вы же не думаете, ваше высокопревосходительство, что я не понимаю, отчего вы переутомились? У вас на столе, я вижу отсюда, лежит письмо, надписанное «военному министру». А по городу с самой Пасхи ходят разговоры, что в Чжили дело идёт нехорошо, и что у нас в крае вот-вот закроется отпускной порядок. Так что я понимаю. И советы свои, считайте, даю условные – на ближайший месяц до того, как у вас всё это завяжется.
Я смотрел на него и думал: вот, Сергей Михайлович. Вот и поговорили. Доктор оказался не мнительный, а наблюдательный, что в десять раз лучше. Он в общем правильно прочитал картину – переутомлённый начальник на пороге кризиса. И он по-человечески мне подыграл, не загнав в угол требованием отдыха, на который я прямо сейчас не уйду.
– Спасибо, Дмитрий Львович. Порошки от головы выпишете?
– Выпишу. И от сна, лёгкие. Не пугайтесь, не опий, обыкновенная валериана с бромом. Принимайте только если совсем не уснёте.
Он встал, не торопясь, собрал саквояж. У двери обернулся.
– И ещё, ваше высокопревосходительство. Простите за дерзость. Если у вас в ближайшие дни случится недоумение, по которому захочется поговорить с человеком, не имеющим к делу никакого отношения, – заходите. Я почти всегда дома по вечерам после семи. Жена у меня хорошо чай заваривает. Не хуже монастырского.
– Учту, Дмитрий Львович.
Он наклонил голову – слегка, на манер европейский, не до поклона, как Соломин, – и вышел.
Я остался один. Сел в кресло. Минуту смотрел в одну точку. Потом тихо засмеялся коротким сухим смехом.
Завербовали, не завербовали, а первый круг я прошёл. Соломин – со мной. Кречетов – диагностировал переутомление и не более. Куропаткину письмо лежит под прессом. Грибскому первый укол сделан. День, в общем, выходит рабочий.
Я посмотрел на стенные часы. Половина второго. Значит, пора было обедать – Артемий к этому часу в столовой уже накрывал, я слышал из коридора звяканье посуды.
И тут впервые за всё утро у меня свело сердце. По-настоящему свело. Потому что я понял: я сейчас встану, выйду из кабинета и пойду по этому дому, в котором прожил два года и которого совершенно не знаю. И я не знаю, в какую дверь идти. И я не знаю, где у меня столовая. И я не знаю, есть ли там портреты на стенах и кто на них изображён. И я не знаю, кладёт ли мне Артемий салфетку под прибор слева или справа.
Вот, голубчик, подумал я. Вот тут и начнётся настоящее.
Я встал, поправил китель и пошёл.
Дом, в котором я жил, оказался – слава Богу – небольшим. Это было одноэтажное деревянное здание на каменном цоколе, с двумя боковыми крыльями, покрашенное в светло-жёлтый цвет, с белыми наличниками и зелёной железной крышей. Стоял он на самой высокой точке Хабаровска – на Соборной площади, рядом с Успенским собором, – и из окон нижнего этажа открывался вид на Амур и на пристань. Я узнал это всё, едва вышел в коридор, потому что коридор сам собой повёл меня к окну, и из окна был тот самый вид, который я видел из кабинета, только под другим углом. Дом был, видно, простой, без петербургских излишеств: половики на полу, гардины ситцевые, старая мебель вишнёвого дерева, в углах – бронзовые лампы под зелёными абажурами. Жил в этом доме одинокий пожилой человек, не любящий пышности. Это я почувствовал сразу.
Столовая нашлась во втором коридоре направо – я понял, что это столовая, когда прошёл мимо приоткрытой двери и увидел накрытый стол. Стол был накрыт на одного.
Артемий стоял у буфета, расстановляя на серебряном подносе графинчик с водой, бокал, маленькую солонку, перечницу. Увидел меня, выпрямился.
– Ваше высокопревосходительство, кушать подано. Кухарка Феодосия Сергеевна нынче приготовила суп с пельменями да жареных рябчиков, как вы изволили заказать вчера.
Жареных рябчиков. Я кивнул, как будто действительно вчера их заказывал, и сел за стол. Артемий тут же поднёс серебряную салфетницу – не свёрнутую салфетку, а специальный приборчик с салфеткой, развернул её передо мной с неуловимым ловким движением, расстелил мне на коленях. Слева. Я отметил: слева.
– Подавать?
– Подавай, голубчик.
Суп вышел чудесный. Бульон – крепкий, золотистый, с прозрачными лужицами жира на поверхности, тонко плавающими, как медузы. Пельмени – маленькие, ладные, с тонкой стенкой, начинка – мясная, с перцем, с чем-то ещё, лесным, может, с грибом. На столе – миска со сметаной, горчица в маленькой стеклянной баночке с серебряной крышечкой, тонко нарезанная зелень в фарфоровой плошке. Я ел медленно, потому что ел впервые за день и потому что ел впервые за тридцать лет – настоящую домашнюю еду, приготовленную руками, а не разогретую из пакета. У моей покойной Татьяны Ивановны такой суп выходил, когда она ещё была здорова, в семьдесят пятом, восьмидесятом году. Потом она перестала готовить, потом мы перестали есть дома вообще, потом её не стало. А вот, оказывается, такой суп ещё кто-то умеет.
Феодосия Сергеевна, подумал я. Кухарка. Надо бы зайти на кухню, поблагодарить.
После супа Артемий принёс жареных рябчиков – двух, маленьких, с подгорелой корочкой, с гарниром из чего-то тушёного, не пойму, не то репа, не то брюква, и с брусничным соусом в крошечной серебряной плошке. Я смотрел на этих рябчиков и не мог поверить, что это просто обед, а не приём по случаю чего-нибудь. У нас в Сибирцево такого рябчика подали бы один раз – на день части, осенью, и то – одного на двух офицеров.
Тут до меня дошло.
Это и был обыкновенный обед генерал-губернатора Приамурского края. Каждый день. Без всякого приёма, без всякого случая. Просто потому, что генерал-губернатору положено. Артемий принимает накрытое, кухарка с утра отправляет мальчишку на рынок, повара и охотники в окрестностях поставляют, казна оплачивает. Это и есть та жизнь, в которую я попал. Жизнь, в которой жареный рябчик – не праздник, а среда.
Я отложил вилку. Посмотрел в окно. За окном на пристани разгружали баржу – мешки таскали по сходням двое в выцветших косоворотках, третий в синем картузе кричал на них с борта. Солнце стояло высоко, тени были короткие.
В голове у меня шла одна странная, простая мысль. Шла и шла, как лента в репродукторе. Я, Сергей Михайлович Лопатин, генерал-лейтенант запаса, полтора года назад продававший на барахолке в Подольске зимние сапоги покойного отца, потому что не хватало на лекарства жене, – сейчас сижу за тонкой белой скатертью, ем жареного рябчика с брусникой, и пью чистую холодную воду из хрустального графина с серебряной пробкой. И всё это, голубчик, моя теперешняя норма. Моя ежедневная среда. До тех пор, пока меня не разоблачат, пока меня не уберут, пока меня не убьют. То есть, я надеюсь, до восьмого года или до тысяча девятьсот десятого, когда я потихоньку устроюсь в Петербурге.
И, голубчик, это не должно меня сломать.
Я отложил вилку, выпрямился в кресле и сказал себе про себя – спокойно и твёрдо, как говорят на партсобрании, когда выступление готовилось две недели:
– Сергей Михайлович. Мы с тобой не за этим сюда пришли. Жареного рябчика будем есть, потому что от него нельзя отказаться. Но помнить будем, что мы пришли сюда не за рябчиком.
Это, я думаю, был один из важнейших разговоров с самим собой за всю мою новую жизнь. Я после него доел рябчика спокойно, без укоров совести, дал Артемию убрать тарелку, попросил чая. Чай принесли с маленькими медовыми пряничками – тоже домашними, их пекла, как выяснилось, та же Феодосия Сергеевна. Пряники были плотные, как у бабушки в Куйбышеве, и пахли гвоздикой.
После обеда Артемий доложил, что внизу ждёт коляска, если ваше высокопревосходительство соблаговолит ехать к собору.
К собору. Я чуть не переспросил, к какому, но удержался – конечно, к Успенскому, на молебен, который у Гродекова, надо понимать, был расписан в графике. Я кивнул.