Текст книги "Театральные записки"
Автор книги: Пётр Каратыгин
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава IV
Прошло уже несколько месяцев со дня поступления моего в Театральное училище, и я из приготовительного (танцевального) класса перешел в класс балетмейстера Дидло. Этот знаменитый хореограф был тогда в полном блеске своего таланта, и монополия его деспотически распоряжалась в театральном мире. Воспитывающиеся обоего пола, все без исключения, обязаны были непременно учиться танцевать, хотя бы имели страсть и способности к другим сценическим искусствам.
Конечно, для будущих актеров, актрис, певцов и певиц это дело не бесполезное: танцевальной гимнастикой приобретается сценическая ловкость. Музыкантам же, разумеется, танцы вовсе не нужны, но для балетной обстановки Дидло необходима была бесчисленная масса корифеев, фигурантов, фигуранток и статистов – и всё это плясало под его дудку, не говоря ни слова, начиная с самого начальства.
Внешность Дидло была очень оригинальна: он был среднего роста, худощавый, рябой, с небольшой лысиной; длинный горбатый нос, серые, быстрые глаза, острый подбородок. Вообще, вся его наружность была не больно красива… Высокие, туго-накрахмаленные воротнички рубашки закрывали в половину его костлявые щеки. Он постоянно был в каком-то неестественном движении, точно в жилах его содержалась вместо крови ртуть.
Голова его беспрестанно была занята сочинением какого-нибудь pas или сюжетом нового балета, и потому подвижное лицо его ежеминутно изменялось, а всю его фигуру то и дело подергивало. Ноги держал он необыкновенно выворотно и имел забавную привычку одну из них каждую минуту то поднимать, то отставлять в сторону. Эту штуку он выкидывал даже идя по улице, точно страдал пляскою св. Вита. Кто видел Дидло в первый раз, мог бы, конечно, принять его за помешанного, до того все его движения были странны, дики и угловаты. Вообще этот замечательный человек был фанатик своего искусства и всё свое время посвящал беспрерывным, неутомимым занятиям.
Первый балет, который он начал приготовлять при мне, был «Ацис и Галатея». Его давали в Малом театре (Большой театр тогда еще не был возобновлен после пожара) 30 августа 1816 года, в день тезоименитства императора Александра I. Мне назначено было изображать Меркурия и спускаться с самого верха. Честь довольно высокая, но не менее опасная. Помню я, как моя покойная матушка, узнав об этой воздушной экспедиции, пришла в неописуемый ужас!.. Она боялась, чтоб я не сорвался со своего полета, или чтоб меня не ушибли… После моего происшествия на Черной речке на мне должна была оправдаться пословица: «Кому быть повешену тот не утонет». На генеральной репетиции меня, раба Божия, нарядили в полный костюм мифологического Меркурия: под туникой был у меня корсет с толстым крючком на спине; к этому крючку прицеплялись проволоки, на которых я должен был повиснуть; на голове красовалась голубая шляпа с белыми крылышками, такие же крылышки были и на ногах; в руку дали мне золотой жезл, и я приготовлялся к своему заоблачному путешествию.
Душа бедного Меркурия уходила в пятки, и посланник богов, конечно, желал бы в ту минуту лучше провалиться сквозь землю (то есть под пол), чем лететь на небеса. Но судьба, а может, и молитва моей матери, отвратила от меня эту напасть. Я уж был повешен на крючок, меня подняли от полу аршина на три, как вдруг что-то наверху запищало – и Меркурий ни с места!.. Стоп машина! Она испортилась! Машинист Тибо полез на колосники (так называется верхний отдел сцены), суетился и кричал наверху, Дидло бесновался внизу а я висел между ними, как баран, как несчастная жертва, обреченная на заклание!.. Не помню, сколько времени я провисел между небом и землей, но наконец меня сняли с крючка, велели раздеться и сказали мне, что этого эффектного полета вовсе не будет.
Языческий Меркурий бросил свой кадуцей и, сняв шляпу, перекрестился обеими руками! А вместо неба я попал в воду: мне приказано было одеться тритоном, подвязали мне чешуйчатый рыбий хвост, надели на голову зеленый длинноволосый парик и поместили меня на заднем плане, в далеком море, в свиту Нептуна. Новая моя роль была и покойна, и не опасна: тут мне было, как говорится, море по колено и в буквальном, и в аллегорическом смысле.
На генеральных репетициях новых своих балетов Дидло всегда бывал неприступен и доходил зачатую до совершенного исступления. Малейшая ошибка или неисправность приводили его в бешенство: он рвал на себе волосы, бросал свою толстую палку и кричал неистовым голосом. К концу репетиции пот лил с него градом и он уже совершенно изнемогал и терял голос. Горе тому, кто подвертывался к нему в этот роковой вечер! Тут он себя не помнил и готов был прибить встречного и поперечного, особенно последнего, если бы тот осмеливался ему в чем-нибудь поперечить. Вспыльчивый сангвиник, он был неукротим в минуту досады; даже единственный сын его Карл Дидло (очень хороший танцовщик) не избегал заушений[15]15
Заушить (книжн., устар.) – ударить по уху дать пощечину.
[Закрыть], колотушек, щипков и тому подобных родительских внушений.
В то время в Малом театре уборные воспитанников помещались довольно далеко от сцены, так что мы, одетые в свои костюмы, должны были проходить на сцену по коридору, наполненному публикой. Помню я забавный эффект, когда мы, наряженные тритонами, в своих зеленых париках и с рыбьими хвостами, проходили однажды мимо почтеннейшей публики, и иные шутники дергали нас за эти хвосты, другие стаскивали наши парики и потешались над нашим рыбьим безмолвием. А нам ничего больше не оставалось, как, подобрав свои хвосты, бежать сломя голову от этих любезных шуток.
Балет «Ацис и Галатея» имел большой успех; прекрасная музыка для него была сочинена капельмейстером Антонолини. Ациса представляла Новицкая, первая танцовщица; Галатею – Истомина (та самая, о которой так поэтично отзывается Пушкин в I главе «Евгения Онегина»). Она дебютировала этой ролью. Трехглавого Полифема изображал танцовщик и балетмейстер Огюст (Пуаро). Все они давно уже в царстве теней, но тогда были полные жизни и в полном расцвете своего таланта.
Постановка каждого нового балета составляла эпоху в театральном балетном мире. Месяца два или три происходили ежедневные репетиции, поутру и вечером, и, разумеется, в это время все наши словесные классы в училище умолкали; ноги и руки отдавались в полное распоряжение балетмейстера, а головы должны были думать только о том, что он приказывал.
Прошел год, я продолжал учиться у Дидло, который обещал моему отцу сделать из меня… первоклассного фигуранта! Щелчки, пинки и прочие удовольствия, которые я получал от него, доказывали, что он прилежно мною занимался и хотел сдержать свое обещание.
Однажды во время класса он заставил меня делать pas, называемое технически тан леве назад[16]16
От франц. lever – поднимать – вертикальный прыжок на одной ноге без продвижения.
[Закрыть]. На мою беду, всё что-то не клеилось. Дидло выходил из терпения, бранил и трепал меня беспощадно, заставлял несколько раз повторять это проклятое тан леве, но дело не ладилось. Грозно стуча своей толстой палкой, он энергически наступал на меня, а я, танцуя, подавался назад, и наконец, когда мы оба с ним находились посреди залы, на потолке которой висела тогда хрустальная люстра, он размахнулся своей палкой и разбил люстру вдребезги. Толстые куски хрусталя упали на его лысую голову и до крови ее рассекли!
Тут он окончательно взбесился, ударил меня раза два или три и выгнал из класса! Легко вообразить себе, какого шуму наделала эта кровавая катастрофа! Что меня прибил Дидло, разумеется, это дело неважное, а как я смел довести его до того, что он разбил люстру на свою голову, – вот где преступление! Инспектор школы, отставной актер Рахманов, приказал мне после класса просить прощения у моего учителя. К чести Дидло надо сказать, что при необыкновенной своей вспыльчивости он не был злопамятен, и, когда я подошел к нему и со слезами начал у него просить извинения, он погладил меня по голове и дал мне только наставление, чтоб впредь я был прилежнее, а главное, не подводил его под люстру. Это происшествие оставило на несколько дней красные пятна у него на лысине, а у меня синяки – на каком месте, не помню. Я тоже незлопамятен.
Иногда добряк Рахманов вступался за нас, горемык, и говаривал Дидло: «Ты, мусье Дидло, пожалуйста, сам-то их не бей, а скажи лучше мне, кто у тебя проштрафится, так я его после накажу. А то, что же хорошего? Искалечишь мальчишку, куда он потом годится?» Но, увы! вся эта добродушная логика не имела никакого влияния на самоуправство деспота-балетмейстера.
В описываемое мною время ходил постоянно к нам на репетиции и спектакли сбитенщик. И как же был счастлив тот из нас, у кого была в кармане гривна на это наслаждение, особенно в зимнюю пору. Грех сказать, чтоб у меня всегда водились деньжонки, и мне случалось иногда облизываться, глядя на наслаждение моих товарищей; в долг же мальчишкам жестокий сбитенщик не верил.
Однажды, во время репетиций вышеупомянутого балета «Ацис и Галатея», пришел к нам другой сбитенщик, который произвел необыкновенный эффект в нашем закулисном муравейнике. Он был очень высокого роста, с черной бородой и в нахлобученной шапке. В баклаге у этого сбитенщика был не сбитень, а отличный шоколад; кулек же его, вместо обыкновенных сухарей и булок, был наполнен конфетами, бриошками и бисквитами, но что всего удивительнее, он потчевал всех даром! Эта новость, разумеется, быстро разошлась между нами. Благодетельного сбитенщика все обступили и рот разинули от удивления.
За кулисами, где обыкновенно помещался прежний наш сбитенщик, было всегда довольно темно, и потому мудрено было рассмотреть это новое лицо. Когда я подошел к нему, около него уже составился тесный кружок воспитанниц, которые слетелись как мухи к меду. Само собою разумеется, что вся его баклага и кулек быстро опустели; на мою долю досталась одна конфета, а шоколаду я и не понюхал. Эта курьезная новость дошла наконец и до старика Рахманова; он был тертый калач, и тотчас смекнул, что тут дело неладно.
Едва только его тучная фигура появилась на место нашего бражничанья, как все с криком и визгом бросились врассыпную. Сам же сбитенщик побросал на пол баклагу, кулек и стаканы и убежал из театра опрометью. В чем же заключалась эта закулисная комедия? Сбитенщиком нарядился поручик лейб-гвардии уланского полка Якубович (впоследствии известный декабрист). Он тогда ухаживал за воспитанницей Дюмон и пришел на репетицию, чтоб передать ей любовную записку. Этот Якубович в молодости был отчаянный кутила и дуэлист.
По возвращении из славного похода в Париж, гвардейские офицеры того времени были большие повесы вообще, а уланы в особенности, и в скандалезную хронику Петербурга, вероятно, вписано много гвардейских шалостей и удалых похождений.
Помню я, как рассказывали в то старое доброе время один забавный анекдот. Однажды ночью, после веселого ужина, разгульная компания офицеров разбрелась потешаться по Невскому проспекту, и в продолжение ночи эти шутники переменили несколько вывесок над лавками и магазинами. Поутру у булочника оказалась вывеска колбасника, над мясной лавкой красовалась вывеска французской модистки, над трактиром висела вывеска с аптеки; над аптекой – гробового мастера, и так далее. Нынче, конечно, подобные проказы немыслимы, но в ту пору не было ночного полицейского надзора и будочники-инвалиды невозмутимо дремали у своих старозаветных будок.
Шалость Якубовича, кажется, не была доведена до государя, и он за свой маскарад поплатился только пустой баклагой, разбитыми стаканами и расходом на закулисное угощение.
Во всех балетах того времени я участвовал в кордебалетной толкотне. На моей памяти Дидло сочинил и поставил «Зефира и Флору», «Тезея и Ариадну», «Молодую молочницу», «Венгерскую хижину», «Рауля де Креки», «Кору и Алонзо», «Калифа багдадского», «Хензи и Тао», «Побежденную тень Либаса» и много других. Вообще он ставил тогда по два, а иногда и по три новых балета в год.
Деятельность этого необыкновенного хореографа была изумительна. Он, буквально, целые дни вплоть до ночи посвящал своим беспрерывным занятиям. Ежедневно, по окончании классов в училище, он сочинял или пантомимы, или танцы для нового балета; передавал свои идеи композиторам и машинистам, составлял рисунки к декорациям, костюмам и даже бутафорным вещам.
Дидло был человек очень просвещенный, начитанный, и художник, вполне преданный своему искусству. Нелегко было подчас совладать с ним и композиторам музыки к его балетам: случались у них столкновения, споры, и бедному маэстро приходилось по нескольку раз переделывать, перекраивать, переиначивать свои произведения. Каждая репетиция нового балета с полным оркестром не обходилась без истории, и Дидло зачастую из одной лишней такты готов был разыграть страшную фугу! Кончалось иногда тем, что разобиженный композитор махнет рукой и убежит из театра.
Года через полтора после моего поступления в школу определен был туда же Николай Дюр, впоследствии известный актер. Он был моложе меня двумя годами, и я, как опытный уже воспитанник, помогал ему добрыми советами и сделался его искренним приятелем. Дюр с детства готовился быть танцором и действительно имел большие способности. Вскоре Дидло занялся им особо и, конечно, жестоко его бил и мучил. Много было потрачено с обеих сторон и трудов, и времени совершенно бесполезно: вместо танцора Дюр сделался прекрасным актером и комическим певцом.
Вообще, определить в детских годах направление таланта или способностей почти невозможно. Так, например, Сосницкий тоже готовился быть танцором и уже занимал роли в балетах. Потом, года за два до выпуска, занялся механикой и хотел сделаться машинистом. Но князь Шаховской, который тогда был членом репертуарной части и учителем декламации, указал ему другое поприще, вытащил из-за кулис на сцену – и Сосницкий сделался первоклассным актером.
С Мартыновым была та же история: мальчиком он учился живописи у декоратора Каноппи, растирал ему краски и, конечно, так и пропал бы в его мастерской, если бы его не надоумили попробовать счастья на другом поприще[17]17
Александр Евстафьевич Мартынов – известный актер комического амплуа, один из основоположников русской школы реализма.
[Закрыть].
Иногда случается и наоборот. В ребенке как будто ясно виден зародыш драматического таланта, а потом из него выйдет косолапый фигурант или безголосный хорист. В мое время, например, славилась воспитанница Плотникова, которая в детстве была развита не по годам, но с летами талант начал пропадать, и, войдя в совершенный возраст, она сделалась положительною бездарностью и затерялась в толпе хористок.
Еще у нас в то время был воспитанник Кондратий Дембровский (или Кондра, как его выставляли тогда на афишах), который также в детстве обещал сделаться замечательным танцором; но малый рост и некрасивая наружность преобразили его в ничтожного фигуранта.
Однажды мы в длинном фургоне, называемом линией, форма которой и теперь еще не исчезла, возвращались с репетиции. Тогда против Большого театра жил некто камер-юнкер Никита Всеволодович Всеволожский, которого Дембровский учил танцевать. Это было весною, кажется, 1818 года. Когда поравнялся наш фургон с окном, на котором сидел Всеволожский и еще кто-то с плоским, приплюснутым носом, большими губами и смуглым лицом мулата, – Дембровский высунулся из окна фургона и начал им усердно кланяться. Мулат снял с себя парик, стал им махать над своей головой и кричать что-то Дембровскому. Этот фарс нас всех рассмешил. Я спросил Дембровского: «Кто этот господин?», и он отвечал мне, что это сочинитель Пушкин, который тогда только что начинал входить в известность по издании первой своей поэмы «Руслан и Людмила». Тут же Дембровский прибавил, что после жестокой горячки Пушкину выбрили голову и на днях он написал на этот случай стихи, которые Дембровский прочел нам наизусть:
Я ускользнул от Эскулапа,
Худой, обритый, но живой!
Его мучительная лапа
Не тяготеет надо мной!..
Вот случай, когда мне в первый раз довелось увидеть нашего поэта.
Дембровский сам пописывал кое-какие стишки и был страстный поклонник Пушкина: он, бывало, приносил к нам в школу рукописные его эпиграммы, экспромты и послания. Как-то раз после веселого обеда у Всеволожского Пушкин вызвал Дембровского написать на него эпиграмму. Эпиграмму на Пушкина!!! Гигант вызвал карлика на борьбу. Разумеется, бедный фигурант долго отговаривался от этой опасной чести, но наконец рискнул и написал какую-то пошлость. Пушкин не задумался ответить ему и отпустил, в свою очередь, на Дембровского такую эпиграмму, которая его, беднягу, совершенно уничтожила.
Сколько мне помнится, в эпиграмме Дембровского было сказано что-то о некрасивой физиономии Пушкина, и вот что отвечал ему Пушкин:
Когда смотрюсь я в зеркала,
То вижу, кажется, Эзопа,
Но стань Дембровский у стекла…
Остальное неудобно для печати[18]18
«Так вдруг покажется там жопа», – составляло последнюю строчку.
[Закрыть].
Теперь я поведу речь о знаменитом актере, который, как солнце, долго блистал на театральном горизонте, но в это время был уже на закате своего славного поприща. Я хочу сказать об Алексее Семеновиче Яковлеве. Это действительно был необыкновенный артист; умный, добрый и честный человек. Но, к несчастью, широкая русская его натура была слишком восприимчива и неудержима, и он с молодых лет предался грустной слабости, которая так обыкновенна в русском человеке и так часто заставляет его преждевременно зарывать свой талант в землю! Много, много на святой Руси погибло гениальных людей от невоздержанности и разгульной жизни! Ни светлый ум, ни воспитание, ни доброе и благородное сердце, ничто не в состоянии их удержать от пагубного увлечения!
К числу таких жертв принадлежит и Яковлев. По словам моего покойного отца, эта несчастная страсть появилась у Яковлева после первой его поездки в Москву (кажется, в 1805 или 1806 году). Там попал он в общество богатых и разгульных купцов, которые были в упоительном восторге от прежнего своего собрата (Яковлев был из купеческого звания): они чуть не ежедневно задавали в честь своего гостя обеды, пирушки и попойки и положительно споили своего любимца!
Симпатии купцов к артистам всегда имеют такие грустные последствия. Не один Яковлев, на моей памяти, сделался жертвою этих ценителей искусства.
Несчастная страсть к вину довела бедного Яковлева впоследствии до белой горячки, и однажды (а именно: 24 октября 1813 года) в припадке этой болезни он перерезал бритвой себе горло. Вовремя поданная ему помощь спасла его от явной смерти: рану немедленно зашили и приняты были самые старательные меры для его излечения.
Эта грустная катастрофа в тот же день сделалась известна всему Петербургу. Все классы общества были проникнуты горячим участием к своему любимому артисту. Старшие воспитанники Театрального училища днем и ночью поочередно дежурили у него на квартире в продолжение шести недель, и когда, по рассказам моего отца, Яковлев вышел в первый раз на сцену 2 декабря того же года в роли Ярба (в трагедии «Дидона», соч. Княжнина), то восторг публики дошел до исступления: театральная зала дрожала от рукоплесканий и в продолжение нескольких минут он не мог начать своей роли. Наконец крики и рукоплескания умолкли; все с напряженным нетерпением ждали услышать снова знакомый голос своего любимца. Яковлев силился произнести первый стих – и не мог. Артист, растроганный до глубины души, может быть, в эту торжественную минуту вполне сознавал свою вину. Голос его оборвался, крупные слезы покатились по его щекам, и он безмолвно опустил голову. Снова раздались рукоплескания и крики, и, наконец кое-как собравшись с силами, он начал свою роль.
В этот вечер, по словам его современников, Яковлев превзошел самого себя, а восторг публики был беспределен.
Года два или три после этого происшествия он, говорят, отстал от своей несчастной слабости и усердно занялся искусством. Но, увы! широкая русская натура снова взяла свое, и закат его блистательного поприща был затуманен губительным пороком.
Яковлев умер 3 ноября 1817 года. На его надгробном памятнике написано: «Завистников – имел; соперников – не знал!» Эпитафия красива и звучна. Но кто же теперь поверит этой восторженной аттестации? Да, надо признаться, что очень непрочна и мимолетна репутация сценических артистов. Что может быть при жизни заманчивее, приятнее, лестнее славы артиста?.. Тут же, в минуту своего труда, он получает и награду. Каждая новая, с успехом сыгранная роль увеличивает его славу; он ходит по цветам, его венчают лаврами; он осыпан ласками восторженной публики; его слух оглушен громом рукоплесканий и криком одобрения. Но всё это эфемерная награда! Что же после себя оставляет великий артист?.. Ровно ничего! Художник, живописец, ваятель, архитектор, музыкальный композитор – все они передают на суд потомства свои произведения, по которым оно может оценить их, определить силу их дарований, идей и талантов. Но на каких данных потомки могут оценить талант сценического художника? Несколько журнальных статей, несколько мемуаров старинных театралов – и только! Разве новое поколение уважит эти похвальные отзывы? Нет, оно скажет: «Да, это им казалось в то время, а теперь бы их знаменитый актер был просто смешон. Эти восторженные хвалители были тогда сами молоды, судили пристрастно и ошибочно увлекались». Что же возражать на это? Поверки сделать нельзя. Современные зоилы не примут в соображение того, что если бы этот знаменитый актер жил в теперешнее время, он бы и играл иначе. С изменением общественного вкуса, направления драматической литературы изменилась бы и метода умного и талантливого артиста. Он также пошел бы за веком.
Не спорю, что журнальные панегирики и восхваления ничего еще не доказывают и бывают иногда очень подозрительны. За границей вообще, а во Франции в особенности ни один дебютант, а тем более дебютантка никогда не выступит на сцену, не задобрив прежде одного или многих театральных рецензентов. Если знаменитый в свое время критик Жюль Жанен, как говорят, не мог похвалиться своей неподкупностью, так мелкие репортеры и подавно[19]19
О Жюле Габриэле Жанене (1804–1874) читайте в «Дневнике братьев Гонкур», выпущенных «Захаровым» в 2022 году.
[Закрыть]. Чего не настрочит упитанный и упоенный аристарх после вкусного завтрака или обеда; а за ценный подарок готов, пожалуй, написать хвалебную рекламу хоть под диктовку своего протеже.
Разумеется, у нас этого ничего быть не может, но смешно и грустно, если лет через пятьдесят следующее поколение станет судить о нынешних артистах по нашим современным журналам и газетам.
Я живо помню Яковлева в трех ролях: Димитрия Донского, Беверлея (в одноименной драме Сорена) и Мейнау (в драме «Ненависть к людям и раскаяние» Коцебу). Особенно последняя производила на меня всегда сильное впечатление. Эта так называемая «мещанская драма» не требовала классической декламации, и Яковлев был в ней прост и художественно высок; мимика, жесты – всё было у него естественно и правдиво; голос его хотя тогда уже утратил прежнюю свою звучность, но всё еще сохранил обаятельную способность глубоко проникать в душу.
Знаменитая фраза Мейнау в сцене с другом, Горстом, после рассказа о несчастной истории с женой, когда Яковлев, утирая слезы (которые действительно текли по его лицу), говорит: «Добро пожаловать, дорогие гости!.. давно мы с вами не видались!..», производила всегда взрыв рукоплесканий. Тут надо было иметь очень черствое сердце, чтоб не заплакать с ним вместе. Последняя же сцена – прощание с женой (которую тогда играла моя матушка) была верх совершенства.
Беверлей был также из числа его лучших ролей. Эта последняя пьеса напомнила мне анекдот, слышанный мною от матушки. Однажды в этой драме дебютировал некто Толстяков, неуклюжий, бездарный чудак. В этот вечер отчаянный игрок Беверлей вместо обычного ужаса производил ежеминутный хохот благодаря бездарности своего исполнителя. В сцене, когда Беверлей приходит домой после окончательного проигрыша и жена говорит ему: «Друг мой! Не играй больше!», взрыв рукоплесканий раздался по всей зале и общий хохот и крики «браво!» были решительным ответом и выражением желания публики. Толстяков исполнил это требование и не играл больше, хотя и поступил на службу в театр. Он сделался статистом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?