Текст книги "Театральные записки"
Автор книги: Пётр Каратыгин
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава VIII
Смею надеяться, что благосклонные мои читатели, судя по предыдущим главам, не упрекнут меня в обычной слабости пожилых людей – хвалить безусловно свое доброе старое время. Теперь я, например, расскажу один грустный факт из жизни моего покойного брата, Василия Андреевича, случившийся с ним в самом начале его сценической деятельности.
В настоящее время благодаря справедливости милосердного нашего государя подобный факт, конечно, не может повториться; и мне тем прискорбнее вспоминать о нем, что тут замешана личность, которая должна возбуждать в каждом русском человеке невольное к себе уважение.
В 1822 году, 9 марта, на четвертой неделе Великого поста, прошел у нас в Театральном училище домашний спектакль под руководством князя Шаховского. Я участвовал в этом спектакле, и брат мой пришел посмотреть меня. Тогда директором Императорских театров был Аполлон Александрович Майков.
По окончании первой пьесы, в которой я играл, мы с братом вышли в танцевальную залу, где тогда поместили учебные столы и скамейки, которые были сдвинуты на самый конец залы. Отойдя в сторонку, мы прислонились к одному из этих столов и начали разговаривать между собою: он делал мне некоторые замечания насчет сыгранной мною роли. Во время антракта зала наполнилась нашей театральной публикой; на другом конце этой длинной залы были князь Шаховской и Майков; мы, загороженные от них толпою, вовсе их не заметили и продолжали спокойно разговаривать. Вдруг Майков подбежал к нам и обратился к брату с резким выговором: как он-де смел сидеть в его присутствии?
Брат, озадаченный такой неожиданностью, несколько сконфузился и отвечал, что, во-первых, он не сидел, а стоял, прислонясь к столу; во-вторых, вовсе не видал Аполлона Александровича.
Майков не хотел слышать никаких оправданий и явно старался своею грубостью вызвать моего брата на дерзость.
– Ты мальчишка, – говорил он, – я научу тебя уважать начальство! Ты не смотри на то, что я хожу в старом фраке, я все-таки твой директор и не позволю тебе забываться передо мною!
Всё это было сказано громко, при всех.
Брат мой побледнел от негодования и твердо отвечал ему:
– Повторяю вам, ваше превосходительство, что я вас не видал. Что же вам еще от меня угодно?
– Хорошо, хорошо! Я проучу тебя за эту дерзость! – сказал Майков и, отойдя от нас, начал опять разговаривать с князем Шаховским вполголоса.
Мы с братом были в изумлении от такой нелепой выходки, тем более что Майков был человек очень простой и совсем невзыскательный к другим насчет наружных знаков уважения. Брат мой вскоре ушел домой.
Следующий день прошел очень спокойно, и мы полагали, что тем и кончится эта вздорная история. На третий день, 11 марта, часу в десятом вечера приехал к нам на квартиру квартальный надзиратель Кречетов с предписанием военного генерал-губернатора Милорадовича взять моего брата и немедленно отвезти под арест. Куда же именно, он не хотел сказать. В этот вечер, по счастию, матушки нашей не было дома. Брат наскоро должен был собраться, простился с отцом, который дал ему на всякий случай денег. Затем брат сел на санки с квартальным и поехал.
Дорóгой этот благородный исполнитель правосудия сказал брату что имеет предписание отвезти его прямо в Петропавловскую крепость и если у него с собой есть деньги, то пусть отдаст их сейчас, потому что у каждого арестанта в крепости их отбирают; но он непременно после найдет случай брату их доставить. Брат поблагодарил квартального за это предостережение и отдал ему 100 рублей ассигнациями, полученные от отца.
В 10 часов вечера крепостные ворота затворились за ним и его представили коменданту Сукину, который, не зная настоящей вины арестанта, приказал отвести его в каземат под таким-то номером. Страшную ночь должен был провести молодой человек, не знавший за собою никакой вины, которая требовала бы такого тяжелого наказания; его грустное положение увеличивалось еще более мыслью о том, как испугается наша матушка, когда, наконец, узнает об этом несчастии.
Матушка воротилась домой часов в двенадцать ночи, и, разумеется, от нее скрыли это происшествие. Она, по обыкновению, заглянула в комнату моих братьев. Постель брата Василия была постлана, но его отсутствие ее не удивило: она знала, что брат всегда поздно возвращался от Катенина (его учителя), и, ничего не подозревая, пошла в свою спальню.
На следующее утро часов в шесть отец наш поехал к Евгении Ивановне Колосовой (известной в свое время знаменитой пантомимной танцовщице), давнишней приятельнице нашей матушки, сообщить ей об этом грустном происшествии и посоветоваться с нею, какие тут можно принять меры. Часов в восемь Колосова, приехала к нам и вошла в спальню нашей матушки, которая еще не вставала с постели. А нужно сказать, что накануне этого дня умерла балетная танцовщица Новицкая, жившая над нами в том же доме. Эта бедная страдалица была вопиющей жертвою грубого самовластия нашей тогдашней театральной администрации.
Девица Настасья Семеновна Новицкая была в то время первая танцовщица, несравненно талантливее Истоминой, воспетой Пушкиным; но она была не очень красива, лет двадцати пяти или двадцати шести и поведения безукоризненного. Она была учительницей танцев в Смольном институте и пользовалась особенной благосклонностью вдовствующей императрицы Марии Федоровны.
Тогда граф Милорадович ухаживал за танцовщицей Телешовой. Дидло приготовил какой-то новый балет, в котором главную роль назначил Телешовой, а второстепенную, ничтожную – Новицкой. Последней это показалось обидно: она просила Дидло избавить ее от этой роли, а дать ей протанцевать отдельно какое-нибудь pas. Дидло сказал об этом графу Милорадовичу; тот призвал Новицкую к себе и объявил ей, что если она не будет танцевать в назначенной ей роли, то он, граф, посадит ее в смирительный дом. Эта угроза так сильно подействовала на Новицкую, что она на другой же день захворала нервической горячкою и всё время бредила, что ее одели в арестантское платье с «латкой» на спине.
Императрица Мария Федоровна, узнав о тяжкой болезни Новицкой, прислала к ней своего лейб-медика Рюля, которому мать бедной девушки объяснила причину болезни своей дочери. Рюль оказал ей медицинскую помощь и обо всем слышанном от матери Новицкой довел, разумеется, до сведения государыни Марии Федоровны. Это дошло до графа Милорадовича, и он, желая чем-нибудь загладить свой жестокий поступок и успокоить больную, приехал сам навестить ее.
Новицкой в это время сделалось несколько получше: она пришла в память… Но едва ей сказали о приезде графа, как с нею от испугу сделался новый приступ; болезнь усилилась – и через несколько дней Новицкой не стало!
Так вот матушка удивилась такому раннему посещению Колосовой, но, полагая, что она приехала посмотреть Новицкую, сказала ей:
– Ты слышала, Евгения Ивановна, о нашей соседке? Как жаль ее, бедную.
– Да, жаль, – отвечала Колосова, – но теперь нечего о ней говорить. Что тебе чужое горе. Вставай-ка поскорее: теперь не время прохлаждаться.
– Да что же такое случилось? – спросила матушка.
– Вставай, говорю тебе, поедем вместе выручать Базиля!
– Как? Что это значит?
– А то, что он со вчерашнего вечера сидит где-то под арестом.
Всякий поймет, что должна была чувствовать в эту минуту мать, нежно любившая своего сына. Ей подробно рассказали обо всем, и она залилась слезами. В это время приехал к нам и Катенин, который также был извещен о нашем домашнем горе. Все сообща начали советоваться, как поступить в таком случае; наконец решили, чтобы матушка лично просила графа Милорадовича о помиловании.
Катенин тут же написал просьбу, и матушка вместе с Колосовой поехала к Милорадовичу Правителем канцелярии генерал-губернатора был тогда Николай Иванович Хмельницкий, известный театральный писатель. Колосова смело обратилась к нему, как к человеку, всем нам знакомому. Первый ее вопрос был: «Где находится брат наш?»
Хмельницкий долго не хотел говорить, как бы боясь открыть государственную тайну; но наконец обе женщины умолили его, и он сказал, что брат посажен в Петропавловскую крепость. Матушка едва удержалась на ногах. Колосова упросила Хмельницкого доставить им возможность увидеть графа и лично подать ему просьбу нашей матушки.
Этот храбрый генерал, герой 1812 года, русский Баярд, как его называли, имел репутацию доброго и благородного человека… Но рыцарь без страха не всегда бывает без упрека. Хорошенькие девушки и миловидные женщины пользовались постоянною его благосклонностью, и перед ними наш русский Баярд готов был преклонить колена с рыцарскою любезностью. В тот период времени он почти ежедневно бывал у князя Шаховского и ухаживал за одной хорошенькой танцоркой, родственницей князя. Отец и мать мои тогда полагали (может быть, и ошибочно), что князь Шаховской, в отмщение моему брату, настроил Майкова придраться к нему, а вместе с тем вооружил против него и графа Милорадовича.
Матушка наша, поддерживаемая Колосовой, едва могла войти в приемную графа. Он вышел… Она бросилась к его ногам и, рыдая, подала ему просьбу.
Раздраженный граф грозно закричал ей:
– Меня слезы не трогают, я видел кровь!
Эта странная фраза была сказана им со строгим выражением лица и с полным убеждением, что он сказал и логично, и убедительно. Что он видел кровь, в этом, конечно, никто не сомневался; но какое же отношение эта кровь имеет к слезам испуганной и отчаявшейся матери, пришедшей умолять о пощаде своего сына?
Граф начал читать ее просьбу и еще более обнаружил негодования. Он ударил рукой по бумаге и сказал:
– Вот за это одно слово его надо отдать в солдаты!
На этот раз граф сказал уже вовсе нелогично. Мать подает просьбу о помиловании сына. Что бы ни было написано в этой просьбе, сын ее ни в каком случае не может быть тут ответчиком.
Матушка от слез и душевного страдания ничего не могла говорить; но тут Колосова, которая была неробкого десятка, вступилась за нее и энергично начала упрекать графа в его жестокости и несправедливости.
Граф, наконец, умилостивился, начал успокаивать матушку и, посадив ее подле себя, сказал:
– Этот урок был нужен молодому либералу, который набрался вольного духу от своего учителя Катенина; впрочем, нынешний же день велю его освободить.
Матушка воротилась домой несколько успокоенная обещанием графа; однако ж брат мой был возвращен из крепости на другой уже день вечером.
В каземате он просидел 42 часа. Немного для ежедневного рапорта коменданта; но с лишком достаточно для того, чтобы дать понятие, как в то «доброе старое время» умели ценить и поощрять талантливых и начинающих артистов.
Матушка наша была одна из тех робких, мягкосердечных и впечатлительных натур, воображению которых зачастую самые обыденные житейские неприятности представляются в преувеличенном виде. Что же она, бедная, должна была перечувствовать в продолжение этих двух суток! Господь дал ей силы перенести эти ужасные потрясения, но такая строгость ничем не вызванная со стороны моего брата, могла бы стоить ей жизни.
Добродушный комендант Сукин, отпуская моего брата из крепости, сказал ему:
– Я, по моей должности, никогда не бываю в театре, но слышал от моих знакомых, что вы артист даровитый; вот теперь, как вам придется представлять на сцене какого-нибудь арестанта, вы, побывши у нас, конечно, еще натуральнее сыграете свою роль. Прощайте, сударь. «До свидания» я уж вам не скажу, – смеясь, прибавил он. – Я к вам в театр не езжу, так, дай Бог, напредки и вам не посещать нас грешных. Желаю вам успехов. Не поминайте нас лихом.
Легко себе вообразить, в каком мы были восторге, когда брат воротился из крепости: не помнили себя от радости. По той же, вероятно, причине и квартальный надзиратель позабыл возвратить брату деньги, полученные им от него в самые грустные минуты; он, конечно, не хотел напоминать ему прошлого горя.
Недели через две или три брат мой письменно просил Кречетова о возвращении своих денег; но так как расписки в получении их квартальный не давал, то, конечно, и не считал себя обязанным возвращать их. Когда же отец наш написал ему что будет жаловаться обер-полицмейстеру, то отец Кречетова пришел к нашему отцу и умолял пощадить его сына, не срамить его перед начальством и что он сам, наконец, даст честное слово заплатить вместо своего сына всю сумму сполна. Отец мой не жаловался, а отец Кречетова денег не возвратил. Благородный же сын его получил года через два чин «высокоблагородия» и был долгое время частным приставом в нашей части.
В том же 1822 году Павел Александрович Катенин был выслан из Петербурга; и вот что вызвало на него эту опалу. Знаменитая трагическая актриса того времени Катерина Семеновна Семенова, вторично вступив на сцену, долго не хотела удостоить моего брата чести играть с нею и вообще отзывалась о нем с пренебрежением. Все трагедии она играла тогда с Брянским. Главная причина ее нерасположения к моему брату была, во-первых, в его дружбе с Александрой Михайловной Колосовой – ее соперницей по театру[29]29
Несогласие и даже вражда артистов, занимающих одинаковое амплуа, – в закулисном мире дело обыкновенное. Но несколько лет спустя, когда Александра Михайловна вышла за моего брата замуж, обе эти артистки не только сблизились между собою, но искренно смеялись над прежней своей враждой. – Прим. автора.
[Закрыть]; а во-вторых, будучи сама прежде ученицею князя Шаховского, Семенова принадлежала к его партии и крепко не жаловала Катенина за его злой язык и строгую критику.
В первый раз она начала играть с моим братом в трагедии «Поликсена» соч. Озерова, 18 сентября (Колосова тогда отошла от театра и жила в Париже). Семенова играла Гекубу, брат – Пирра, а роль Поликсены исполняла молодая воспитанница Театрального училища Азаревичева, ученица Семеновой. Эта 16-летняя девушка не имела никаких средств – ни внешних, ни внутренних – для сильных трагических ролей и, разумеется, была очень слаба и неудовлетворительна (впоследствии она перешла на роли служанок). Семенова же по окончании трагедии, при вызове собственно ее, вывела вместе с собою и свою ученицу. Такая закулисная протекция показалась многим неуместной, потому что никто не думал вызывать эту воспитанницу. (Надо заметить, что вызовы тогда имели значение и считались большой наградою артистам.)
Раздалось шиканье. Катенин сидел в первом ряду кресел и, так как он имел в то время значительный авторитет в кругу истых театралов, вероятно, был тут главным зачинщиком. Он закричал:
– Семенову одну!
Гордая Семенова, не привыкшая к такого рода протестам, возмутилась этой демонстрацией и на другой же день официально пожаловалась графу Милорадовичу, который, в своей неограниченной власти, запретил Катенину посещать театры. Понятно, что такой запрет сильно раздражил страстного любителя театрального искусства; Катенин не скрывал своего негодования и не стеснялся в резких отзывах насчет губернаторской власти, что, вероятно, не могло не дойти до графа.
Но этим дело еще не кончилось. Покойный государь Александр Павлович был тогда в отсутствии, кажется, за границей. Прошло месяца полтора после этого рокового спектакля и в продолжение этого времени граф Милорадович, по всем вероятиям, донес государю о поступке Катенина; может быть, даже увеличил его вину.
Как бы то ни было, только в одно «прекрасное утро» (а именно: 7 ноября) я пришел к Катенину часов в одиннадцать и просил прослушать меня в какой-то новой роли. Он занялся со мною, но вдруг входит слуга и докладывает, что приехал полицмейстер Чихачев.
Катенин очень удивился.
– Что это за посещение? Что ему от меня надобно? – сказал Павел Александрович, велел его пригласить в гостиную и вышел к нему.
Я остался в кабинете один и вскоре услыхал довольно крупный разговор; хотя слов я не мог расслышать, но по тону Катенина ясно было, что с ним творится что-то недоброе.
Чрез несколько минут он вернулся в кабинет с покрасневшим лицом и в сильном раздражении.
– Ну поздравь меня, Петруша: меня высылают из Петербурга!
– За что?!
– Не знаю!
– Когда же?
Сию минуту! Мне не дают даже законных двадцати четырех часов! Чихачеву приказал граф Милорадович теперь же вывезти меня за заставу. Он там ждет; я сейчас должен дать ему форменную подписку – не въезжать в обе столицы. – Говоря это, он сел к письменному столу. – Прощай, – сказал он затем, поцеловав меня, – кланяйся брату и всем своим.
Я вышел из кабинета, увидал Чихачева и опрометью бросился домой с этим печальным известием. (Мы жили тогда с Катениным на одной улице.) Брата моего не было дома, а отец и мать мои были изумлены этим неожиданным происшествием. Через час карета Катенина, запряженная в четверню, промчалась мимо нашего дома; он высунулся из окошка и поклонился нам, а позади него скакал Чихачев на своей паре. В то время это происшествие не только нас, но всех лиц, знавших Катенина, сильно поразило.
Все удивлялись строгости наказания за такой далеко не важный поступок отставному гвардейскому полковнику, храброму и заслуженному офицеру, пользовавшемуся благосклонностью императора как исправный служака и талантливый писатель. Впоследствии я слышал от некоторых моих знакомых, что его подозревали в принадлежности к какому-то тайному обществу, что многие были уже на замечании у правительства и Александр I, не желая привлекать к делу внимания и явно наказывать либералов, дал петербургскому и московскому генерал-губернаторам секретное предписание следить за ними и при случае, придравшись к этим господам, высылать их немедленно из столицы. Так случилось и с Катениным[30]30
Едва ли эти слухи были справедливы относительно Катенина, потому что он, по просьбе своей, в августе 1825 года получил высочайшее разрешение возвратиться в Петербург; а потом его и не думали призывать в следственную комиссию по делу 14 декабря. В начале 30-х годов он снова поступил на службу, получил чин генерал-майора и был несколько лет комендантом крепости в Кизляре Ставропольской губернии. Выйдя вторично в отставку, он умер в своем имении, в мае 1853 года, только двумя месяцами пережив своего друга и ученика, моего брата Василия. – Прим. автора.
[Закрыть].
По высылке из Петербурга Павел Александрович остановился в одном из трактиров на Петергофской дороге, известном под названием «Красный Кабачок», – устроить свои дела и распорядиться домашним хозяйством: надобно было сдать городскую квартиру, продать экипажи, лошадей, перевезти имущество, мебель и огромную библиотеку в родовое имение, куда он должен был переселиться. (Его деревня и село с барским домом находились в Костромской губернии, недалеко от Чухломы.) Все эти комиссии принял на себя наш отец; мало этого, он, желая чем-нибудь отблагодарить учителя своего сына, вызвался сопровождать Катенина в его деревню и разделить с ним на первое время скучное его одиночество и изгнание из столицы. Жертва была немаловажная, ибо отец мой в первый раз в жизни решился оставить жену и свое многочисленное семейство: до тех пор он положительно никуда не выезжал из Петербурга.
Мы с братьями и отцом, а также многие полковые товарищи Катенина, друзья и знакомые несколько раз навешали его в «Красном Кабачке». Наконец был назначен день отъезда – тяжело же было нашей матушке и нам расставаться с отцом нашим!..
В «Красном Кабачке» был заказан прощальный обед; нас собралось человек двадцать, в числе которых были Андрей Андреевич Жандр, Николай Иванович Бахтин и много преображенских офицеров: Хвощинский, Хрунцов, Яков Волховской и двоюродный брат Павла Александровича Александр Андреевич Катенин, который тогда еще был прапорщиком.
После обеда усадили мы горемычных наших путешественников в дорожный возок, пожелали им счастливого пути и грустные воротились домой. С этого времени брат мой остался без учителя и должен был все свои новые роли приготовлять уже сам. Помня уроки своего наставника, он продолжал неусыпно работать и с каждою новою ролью всё более и более приобретал расположение публики.
Чтобы не наскучить моим почтенным читателям рассказами в минорном тоне, я перейду в мажорный.
Глава IX
Кому из нас в детстве своем не доводилось читать в учебных книжках наивно-трогательного анекдота о необыкновенной собаке кавалера Обри Мондидье? Из этого анекдота или исторического происшествия французский борзописец Жильбер Пиксерекур состряпал в 1819 году театральную пьеску которая, в переводе была играна немецкими актерами в Петербурге под названием «Собака Обри» (историческая мелодрама в 3-х действиях), где, разумеется, главное действующее лицо была четвероногая артистка, как уже видно и по заглавию пьесы. Эта мелодрама имела на немецкой сцене большой успех. Актер Толченов попросил тогдашнего переводчика Шеллера перевести эту пьесу для своего бенефиса[31]31
Александр Иванович Шеллер в то время считался лучшим театральным переводчиком; он был человек весьма образованный и очень удачно переводил с итальянского, французского и немецкого языков. – Прим. автора.
[Закрыть]. Какой-то петербургский немец выучил своего белого пуделя для этой роли и получал за него поспектакльную плату, которой никто из двуногих артистов тогда еще не получал. Немец был, конечно, очень доволен гонорарами за своего воспитанника с обоих театров.
Двадцать шестого апреля 1820 года был назначен бенефис Толченова. В конце афиши, по настоянию собачьего антрепренера, было напечатано: «Дабы рукоплескания не устрашили сию собаку просят почтеннейшую публику не аплодировать при ее появлении».
Толченов, чтобы приучить к себе пуделя, с которым у него в третьем действии была эффектная сцена, упросил немца взять его к себе на квартиру (чуть ли даже и немец вместе с собакой не переселился к нему).
Репетиции делались при полном освещении, и всё шло как следует: собака играла свою роль так же хорошо на русской, как и на немецкой сцене. Одно только последнее явление третьего действия, где собака, узнав чутьем убийцу своего господина, бросается на него с лаем и хочет его искусать, – не ладилось.
На немецкой сцене роль убийцы играл известный в то время трагик Вильде и ловко отбивался от разъяренного пса, что производило большой эффект. Но наш Павел Иванович Толченов был очень неловок и неповоротлив и никак не умел приноровиться к собаке. Зычный ли его голос, напоминающий иногда собачий лай, или русская речь, к которой еще не привыкла немецкая собака, только дело никак не шло. Толченов лез из кожи, а пудель на него не бросался; тявкнет раза два да и успокоится, завертит хвостом и побежит назад – и преступление остается безнаказанным!
Как тут быть? Сцены этой нельзя было исключить, потому что на ней основана развязка мелодрамы; и потом, такое исключение было бы оскорбительно для самолюбия русского артиста: как же он, по своей неловкости, не может подстроиться под собаку и должен уступить немцу. Раз двадцать пробовали эту роковую сцену, но дело решительно не ладилось. Наш Павел Иванович раскраснелся, как вареный рак, и сам измучился, как собака, а результат был один и тот же.
Как тут быть? Сцены этой нельзя было исключить, потому что на ней основана развязка мелодрамы; и потом, такое исключение было бы оскорбительно для самолюбия русского артиста, что он, по своей неловкости, не может подделаться под собаку и должен уступить немцу. Раз двадцать пробовали эту роковую сцену, но дело решительно не ладилось. Наш Павел Иванович раскраснелся, как вареный рак, и сам измучился, как собака, а результат был один и тот же.
Но немец, говорят, «обезьяну выдумал», как же ему было не придумать тут какого-нибудь кунштюка![32]32
В середине XIX века по просторам России странствовали бродячие цирковые труппы из Германии. Дрессированные обезьяны производили на жителей неизгладимое впечатление: люди не могли поверить, что животное можно такому научить, и считали каким-то хитрым «немецким» надувательством. С тех времен в русскую речь прочно вошла поговорка «Немец хитер, обезьяну выдумал».
[Закрыть] И вот собачий антрепренер подбежал к Толченову и говорит ему:
– Подождите, Павел Иванович, я придумал, что надо будет сделать! – И, в ту же минуту бросается со всех ног из театра.
Репетиция остановилась да несколько минут; все были в недоумении: куда исчез? Что такое он придумал? Наконец, немец возвратился с торжествующим лицом и с колбасою в руке.
– Вот возьмите ее, Павел Иванович, эта штука нас выручать будет.
Павел Иванович разинул рот, взял колбасу, но никак не мог взять в толк, зачем тут явилась колбаса.
– Да что же я с нею буду делать? – спрашивает раздраженно трагик.
– А вот извольте посмотреть, – отвечает немец.
Он дал собаке понюхать колбасу, и та от удовольствия завертела хвостом, навострила уши и начала бегать за своим хозяином. Тот отправляется за кулисы и, держа колбасу в правой руке, перебегает через сцену и отмахивается от собаки, а она, с неистовым лаем, кидается на него, желая выхватить соблазнительную колбасу. Эта поспектакльная плата, разумеется, ей была вкуснее той, которую получал за ее труды собачий эксплуататор. Толченов попробовал этот кунштюк, как показал ему немец, и сцена вышла очень эффектная, даже страшно было смотреть, с таким остервенением собака бросалась на злодея: казалось, что она его в клочки разорвет благодаря этой спасительной колбасе.
Толченов успокоился; он потирал руки от удовольствия и уже заранее предвидел, какой громадный эффект произведет эта раздирательная сцена завтра, в день его бенефиса. Одно только его огорчало, что почтеннейшую публику на афише просят не аплодировать собаке, а потому и он из-за нее должен лишиться заслуженного аплодисмента. По совету немца он дал собаке съесть колбасу, чтобы она знала наперед, какую награду получит за свою роль; однако решено было назавтра, в день представления, вовсе ее не кормить, чтобы голодный пес в точности и с большим успехом исполнил эту сцену.
На следующее утро, на последней репетиции, всё прошло как нельзя лучше. Бенефициант был в полном удовольствии, потому что все билеты оказались распроданы; собачий антрепренер поглаживал своего воспитанника и подсчитывал заранее, сколько получит поспектакльной платы. Один только голодный пес был не в духе: он, вероятно, недоумевал, за что люди так несправедливо и жестоко с ним обходятся, и почему же, за всё его старание со вчерашнего вечера не дали ему ни куска хлеба. Вспоминая вчерашнюю колбасу он часто подходил к бенефицианту: поглядит на него жалобно, повертит хвостом, понюхает и пойдет прочь!
– Потерпи, Тромпет (так звали Собаку Обри), потерпи! Если ты попал на эти доски, надо же и тебе принести некоторую жертву для искусства.
Наконец наступил роковой вечер. В первом действии у собаки нет роли. Хозяина ее, Обри Мондидье, из зависти убивает Макер (Толченов), его однополчанин, и где-то в лесу зарывает его в землю. Второе действие: театр представляет лесистую местность с высокими горами вдали и хижиной на первом плане. Глухая ночь; при поднятии завесы музыка играет аллегро, и, немного погодя, появляется Собака. Перебегает с горы на гору, наконец, перескакивает через плетень и прямо бросается к хижине, у дверей которой привязан шнурок от колокольчика. Собака его дергает, лает изо всей мочи и царапает лапами двери.
Дело, изволите видеть, в том, что она по следам нашла могилу своего господина, разрыла ее и прибежала к знакомой старушке известить ее об этом несчастье.
Старушка выходит с фонарем и спрашивает ее:
– Что случилось, Тромпет?
Но Тромпет, конечно, не может ей рассказать всего в подробностях, он только лает и тащит ее за платье. Старушка ничего не понимает. Наконец собака хватает поставленный на пол фонарь и бежит со сцены. Старушка, все-таки смекнув, что, верно, случилось какое-нибудь несчастье, следует за нею.
Сцена, как видите, очень эффектная, но публика, предупрежденная афишкой, вела себя в то старое доброе время очень сдержанно и не нарушала тишины. Я уверен, что нынче непременно собаку вызвали бы за эту сцену.
В 8-м действии, хотя правосудие и видит, что кавалер Обри умер насильственной смертью, преступника отыскать не могут; подозревают одного крестьянского мальчика, немого от рождения, племянника той старушки; против него все улики, в числе которых окровавленный заступ, найденный в сарае, где мальчик спал в эту ночь. Но немой ничего не может сказать в свое оправдание.
Вот тут-то и должна была разыграться знаменитая сцена с колбасой. Этой сцены, кроме бенефицианта, я думаю, больше всех ждал голодный Тромпет. Он за кулисами не отходил от злодея Толченова, всё протягивал нос к его правой руке.
Но, увы! и бенефициант, и собачий антрепренер обманулись в своих ожиданиях, и в этой кровавой драме судьба сыграла с ними комедию.
Покойный Яков Григорьевич Брянский (тогда еще молодой человек) изображал кавалера Обри и, как я уже сказал, был убит в конце 1-го действия. И вот ему вздумалось, от нечего делать, за кулисами пошкольничать: он послал купить себе колбасы и поджидал, спрятавшись, выхода Толченова. Дело подходит к развязке. За кулисами слышится испуганный крик преступника и отчаянный лай Собаки. Все действующие лица бросаются с любопытством к решетке сада, мимо которой следует пробежать Толченову со своей собакой. Вот он появился, размахивает руками и кричит во всё горло:
– Отбейте от меня эту собаку, она меня растерзает!
Собака, старясь схватить целый день ожидаемую колбасу, которую держит в руке Толченов, прыгает и неистово лает. Злодей Толченов, для большего эффекта, останавливается посреди сцены и продолжает махать руками, как бы отбиваясь от разъяренного животного. Но в эту самую минуту Брянский, спрятавшись в укромном местечке, чмокает из-за кулис и выставляет свою руку с колбасой. Собака оглядывается и застывает. Две колбасы разом!
Выбрать одну из них было делом двух или трех секунд. Толченов поднимал руку с колбасой выше своей головы, а Брянский держал колбасу чуть не на полу: Тромпет повернулся к убийце хвостом и сбежал назад в кулису.
Надобно было видеть бедного Толченова в эту ужасную минуту! Он не знал, что ему делать. Бежать за собакой – неловко, потому что он сам бежал от нее. Окончательно растерявшись не менее собаки, он попробовал было снова закричать: «Отбейте от меня эту собаку!..» Но ее, действительно, уже отбили от него, а вместе с нею отбили у него и лучший эффект его роли! Как только он произнес эту несчастную фразу, публика расхохоталась; все действующие лица тоже не могли удержаться от смеха.
Словом сказать, дело вышло дрянь; полное fiasco, как говорят итальянцы. На беду тут и немец не мог ничего поделать: когда он выпустил из-за кулис своего воспитанника, так в ту же минуту побежал на другую сторону сцены, чтобы взять своего пуделя и вознаградить колбасой за его старание; но, прибежав туда, он не менее Толченова был поражен плачевным результатом. Немец бесился, Толченов свирепствовал, а на противоположной стороне Собака Обри с жадностью уплетала свою поспектакльную плату.
Толченов до того разошелся за кулисами, что чуть не опоздал выйти на сцену в последнем явлении, которое, разумеется, вызвало новый приступ смеха. Короче сказать, собачья комедия много повредила успеху мелодрамы. А всё немец виноват: колбаса всё дело испортила.
Кое-как кончили пьесу, в которой, разумеется, добродетель торжествует, а порок наказан. Лишь только опустилась завеса, как на сцене поднялся шум, крик и суматоха. Толченов и немец выходили из себя. Главное, чего они хотели добиться: откуда взялась другая колбаса? Кто ее подбросил голодному псу? Стали расспрашивать, искать закулисного злодея, но всё напрасно. Преступление осталось покрыто мраком неизвестности! За неимением виноватого Толченов накинулся на правого – на бедного немца: зачем-де он перебежал на другую сторону и этим дал возможность злонамеренности – подбросить другую колбасу.
В повторении этой пьесы, разумеется, уже не могла повториться эта злодейская штука, и колбаса вполне достигла своей цели. Немец был настороже, собака делала свое дело на славу, и мелодрама дала несколько полных сборов. Но курьезная история с собакой еще не окончилась. Толченов, как я уже говорил выше, взял собаку к себе на квартиру; он иногда с нею прогуливался, а в свободное время вместе с нею проходил на дому эффектную свою сцену.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?