Текст книги "Русские мальчики (сборник)"
Автор книги: протоиерей Владимир Чугунов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вышел Щукин, и мы направились к матушке. По дороге он стал жаловаться на стену непонимания в студии по поводу записи его пластинки.
– Постоянно напоминают о современном роке, будто на нём свет клином сошёлся.
– А ты что хотел? – возразил я. – Настоящее искусство обречено если не на совершенное одиночество, то на весьма ограниченный круг почитателей и единомышленников, хотя это и не умаляет его значения. В своём отечестве мы как бедные родственники. А всё потому, что стыдимся создать благообразную обстановку в мастерской, где, например, слово обретает печатный вид. Это я о редакции журнала «Москва». Хоть бы лампадку повесили. Нет же гонений.
– Не всё сразу. Когда-нибудь и до этого доживём.
– До своих журналов, хочешь сказать? Должно быть, не скоро доживём. Составитель жития старца Силуана, архимандрит Софроний, уверяет, что всё искусство творит в области демонической энергии. А это приговор для новоначальных и не по разуму ревностных, а для книжников и фарисеев веский аргумент. И не только для них. Человек грешен, – уверяет Софроний, – и пока его борют страсти, он не способен творить настоящее искусство. Последнюю мысль я ещё у Гоголя вычитал в «Портрете». Но без творчества никаких перемен в России не будет – я в этом на сто процентов убеждён. Не только журналы свои должны быть, но и художественные фильмы, и театры, и песни, и танцы, и изобразительное искусство… Покаяние – перемена взгляда на жизнь, да! но не уничтожение жизни, а преображение её. Думать надо учиться иначе, творить иначе, а не только поститься, молиться и сокрушаться о грехах… Пока ты ходил, вспомнил, как матушка нас за тебя тогда с Данчуком песочила. Она, конечно, по-своему права… Но я всё же верю в созидании новой культуры, а стало быть, и новой России. Мы должны создать художественный образ будущей России всеми возможными средствами. Это задача русской интеллигенции. Понятно, что вдохновение бывает двоякого рода. Матушка вон рассказывала, когда произошла революция, одна беззубая старуха кричала с вдохновением: «Уя-а!» А другая – ей: «Чему вы радуетесь? Антихристу радуетесь!» А третья с отчаяния пошла топиться в проруби. Но прежде чем ухнуться в ледяную воду, по привычке перекрестилась – и очнулась у себя в огороде. Так бы и нам всем перекреститься – и очутиться в собственном огороде, в своей собственной стране перестать быть иностранцами. И я действительно не понимаю, как можно творить, не решив прежде для себя смысла и цели творчества.
– А ты решил?
– Решил. Да ты погоди улыбаться. Знаешь, где нашёл ответ? У святителя Григория Паламы. Третий век. И знаешь, что он пишет? Мы, уверяет, не изъявляли своего согласия на свободное бытие, то есть не из обезьян развиваемся посредством пилки и колки дров для эмансипации, а принимаем рождение как послушание. С этим, уверяет он, связано и послушание творчества, и в первую очередь творчества своего жизненного пути согласно с волей Божией. Поэтому, по его мнению, настоящее творчество выше науки и наукообразности, так как стремится выйти из круга законов необходимости, законов природы. Когда, скажи, настоящее творчество искало выгоды, какое отношение имеет к рыночной экономике, когда считалось со сном и временем, когда садилось творить, прежде логически исчислив материальную выгоду? Ничего же этого нет. Все стремления творчества, чтобы только выйти в тот таинственный и влекущий мир свободы, в мир красоты. Ведь так?
– Допустим. Дальше.
– А дальше ещё интересней – как бальзам на сердце! Творец-человек, уверяет Палама, должен пережить этот внутренний процесс созревания. И только ищет формы для выражения частицы божественного Эроса. Ищет, а не трудится – заметь. Труд – потом, как элемент отделки. А пока только ищет в своих мыслях, словах, чувствах, звуках, линиях, красках способы этого воплощения. Не сидится ему. И ничего другого делать не хочет, думать ни о чём другом не может. Процесс этот всегда скрыт от анализирующего рассудка, вне его власти. Так?
– Так.
– В этом «что-то» нет ещё ни облика человеческой речи, ни звука волшебного смычка. Но ты уже как-то видишь и слышишь этот никому недоступный, лишь твоим сердцем постигаемый мир образов и звуков. Но вот, наконец, появляется слово, звук, первый абрис будущего полотна, а затем обретает окончательную форму. Отныне она достояние всех. Таинственен не процесс отделки, это дело техники – инструментовка, оркестровка, отделка стиля, выбор света и тени, а именно это «воззвание» новых идей, новых словесных созвучий. Никому и никогда не постичь этой тайны, как не проникнуть рассудком в тайны происхождения живого сущест ва.
– И что дальше-то?
– А дальше просто сногсшибательно! Творчество, пишет Палама, которое может быть религиозно оправдано и построено на Камне-Христе и Его Евангелии, только оно и устоит и перейдёт в чаемую Новую землю. Улавливаешь? Для чего бы и трудиться, если в конце концов это никому не понадобится? Поэтому, продолжает святитель, и творить по-настоящему, по-христиански можно лишь в сфере религиозных ценностей, только перед лицом смерти, вечности и Бога. Я не знаю ни одного большого художника, который не был бы религиозен. А всё потому, что и само слово «культура», происходя от «культа», уже несёт в себе нечто религиозное, освящено особым почитанием. И дальше, что тоже очень важно знать для оценки окружающих нас событий в рамках культуры. Святитель пишет, что это не значит, что благословенно (подчёркиваю!) только творчество в формах благочестия, так сказать, одно храмовое творчество – иконопись, зодчество, клиросное пение. На полных правах может существовать и мирская (опять же подчёркиваю!) культура, на которой почиет благословение. И она может быть доступна и для этого благословения, как созидающая культурную среду обитания. А это значит, нет в мире более важных, более животрепещущих вопросов, чем вопросы «русских мальчиков» Достоевского. Только эти вопросы всяким поколением будут решаться заново.
– А смысл? Ты сказал, что раз и навсегда определил его для себя.
– Разумеется, этим я и закончу. На вопрос цели и смысла творчества, его оправдания, несмотря на всю трагическую судьбу культуры, остаётся, как пишет Палама, вера в Небесный Иерусалим. И если мы не можем по-человечески и рационалистически понять смысл обречённой на гибель культуры, нам всё же остаётся во имя вечной Красоты принять её как послушание. А это, как известно, далеко от всякой замкнутости в собственной исключительности кучки «непорочно зачатых максималистов», как выражался Розанов. И последнее, о чём бы мне хотелось сказать. Из того же Паламы. «Бог есть неизследимая пучина тайны и бездна несказанного и непостижимого. Значит и созданный по этому божественному образу человек есть таинственная криптограмма, которую никто никогда не сможет до конца разгадать и удовлетворительно прочесть. И всё происходящее из этой тайны и загадочности, в том числе и проблема творчества, его смысл и оправдание, проникнуто тайной, приближаться к которой нам дозволено, но постичь до конца – не дано».
Мерзость запустения не обошла и территорию бывшего женского монастыря. Хотя здание церкви сохранилось, как и большинство монастырских строений, образующих вокруг храма довольно значительную площадь, кое-где лишь оживленную чахлыми клёнами и кустами акаций, хамово племя и тут, вопреки всякому здравому смыслу, умудрилось воздвигнуть пятиэтажное, вечно грязное здание из белого кирпича, в котором размещался какой-то институт (сейчас его, кажется, сломали). Прямо за этим зданием, разделённым в одном месте для прохода за территорию монастыря, тянулось одноэтажное здание бывших монашеских келий, заселённых жильцами. Вдоль фасада, под окнами каждой кельи – огороженные гнилым штакетником палисадники. Росли тут и клёны, и одичавшие яблоньки, и кусты акаций.
Матушкина келья была крайняя, слева от прохода между зданиями. В палисаднике на ветвях клёна висели кормушки из молочных коробок для птиц. На ржавой, давно не крашеной крыше сидели и расхаживали голуби. Они то слетали на землю, то вспархивали вверх. За глубоко посаженными в толстые стены окнами ничего не было видно. Справа от массивной, обитой дерматином двери, на уровне головы было небольшое оконце с решёткой.
Щукин нажал кнопку звонка. Окошко буквально тут же отворилось и послышался голос матушки Елены, привратницы и келейницы матушки Варвары.
– Кто?
– Молитвами святых отец наших… – начал было Володя, как тотчас звякнула щеколда, и дверь, и сердце привратницы распахнулись нам навстречу.
– Аминь, аминь! Батюшки мои, кто к нам пожаловал! Один, с Галей, с детками?
Не знаю, можно ли более изобразить радости на лице. Ну, кто мы для неё, прошедшей сквозь безбожный век? Типичное русское лицо. Я бы сказал типично иконописное, да боюсь перебрать. Кто желает более детального портрета, пусть сходит в сельский храм и посмотрит на лица молящихся женщин. А может, кто видел подобное выражение у своей бабушки, старенькой матери? И на картинах известных художников ещё из седой древности знакомо выражение этого благочестивого лица, глаз, смотрящих в вечность. Вот отчего так порой невозможно оторвать глаз от этого лица. И не ошибусь, если скажу, что все они чем-то похожи, а может быть, и есть всего лишь одно лицо – лицо народа-Богоносца.
– Как вы тут спасаетесь, как матушка, не болеет, ничего? – улыбаясь и целуясь, говорил Щукин, чтобы что-нибудь говорить.
Гитару он положил на комод справа от двери, разулся. Коридор был узкий. Прямо за комодом шла дверь в матушкину келью. В этом же узком пространстве находилась кухонька, разделочный стол, за ним ещё одна дверь, в другую келью, доставшуюся матушке после смерти родной сестры, схимонахини Марии. Левее дверь в кладовку. Напротив кухонного стола дверь в туалет, рядом с дверью задернутый занавеской умывальник. Воды горячей не было. Во второй келье жила матушка Елена. Иногда – останавливались гости, и тогда мать Елена ночевала у матушки. Крохотная прихожая отделялась от кельи дверью.
– Слава Богу, слава Богу… Проходите, проходите… – пятясь назад отвечала матушка Елена. Она приоткрыла дверь и громко сообщила: – Мать, встречай гостей!
Мать Елена была одета не по-монашески. Вообще они с матушкой никогда не надевали свои монашеские облачения. И даже никогда не говорили, что они монахини, хотя все знали об этом. Ничего монашеского в их простоте не чувствовалось. Мать Елена была вдовой военного. На родине у неё остались взрослые, давно определившиеся дети. Была, кажется, квартирка.
Щукин уже разделся и вошёл в прихожую кельи. Я ещё разувался и слышал, как он постучал в косяк задёрнутой занавесами второй двери. Сама дверь, как правило, никогда не закрывалась. От её верха шла веревка с занавесью, за которой помещалась небольшая ванна.
– Молитвами святых отец наших…
– Аминь, аминь! – послышался радостно-бодрый голос матушки.
Я вошёл следом. Щукин, склоняясь, чтоб не стукнуться о косяк, входил за отодвинутый занавес.
– Благословите, матушка, – шлёпнув рука об руку, с обычным задором проговорил Щукин.
И когда наклонялся, я увидел сосредоточенное в молитве, полное лицо матушки, занесённую для благословения пухлую руку. Поцеловав руку, Володя чмокнул матушку в щёку и опустился на диван слева, пропуская меня. Даже без монашеского облачения матушка никак не походила на обыкновенную старушку. Было в её взгляде, выражении лица, во всём обличии что-то игуменское. И впечатление это не проходило даже при детальном изучении её простого платья. Обыкновенный чёрный платок на голове, халат с заплатами, чуни на ногах. На креслице, с которого поднялась матушка, была наброшена накидка из чёрной овечьей шерсти. За диваном стоял платяной шкаф, обвешанный, как и все стены, бумажными иконами, напротив входа тахта, с маленьким разукрашенным гробиком. Меж двух небольших окон этажерка с книгами и иконами. Горели лампады в двух углах, на этажерке, на круглом столе справа от входа перед большой с золотым, резным киотом иконой преподобного Серафима Саровского. Перед креслом стояла низкая скамейка для ног, пара стульев.
Отчего-то волнуясь, я тоже взял благословение. Матушка, очевидно, превозмогая боль в позвоночнике, осторожно опустилась в кресло, перевела дух. Чётки поплыли в левой руке.
Расспросив меня о домашних делах и на мою просьбу о молитве ответив, «я, деточка, за вас всегда молюсь», тут же обратилась к Щукину:
– А ты… всё со своими прожектами носишься?
Щукина перекосило.
– Не понимаю, матушка, почему это Вас так задевает? Батюшка, отец Кирилл, между прочим, благословил. Всё, так сказать, как полагается… без самочиния… Времена сами видите какие. Пока инициативу не захватили всякие разные, хоть чем-то, а противостоять… Вон и Володину повесть в журнал взяли. Глядишь, сообща и сдвинем…
– Поздно, деточка, бесполезное занятие. Ничего вам масоновцы сделать не дадут. У них сила, власть, деньги. А у вас что? Они души сатане продали. У них кругом свои агенты. Нам бы жить потихоньку да Богу молиться, а вам всё прожекты покоя не дают. Некогда нам молиться, некогда в церковь Божию ходить.
– Простите, матушка, а как же пророчество о великой славе России? – кивнул я на икону преподобного Серафима.
– Коли угодно будет Богу что-то переменить, так только не нашими руками. Кто мы такие? И не о великой славе надо думать, а о великом нашем позоре, в грехах надо каяться, а не с прожектами носиться.
Матушкины слова и меня задевали за живое.
– Так, по-вашему, никакого воскресения не будет? – нарочно приставал я, думая тем обезоружить матушку.
Матушка склонила голову. Она всегда делала так, когда молилась или думала о чем-нибудь.
– Трудно сказать, деточка, трудно сказать. Страшный Суд будет – это я знаю точно, а сла ва, да ещё великая – затрудняюсь сказать. Слиш ком я мала, чтоб рассуждать об этом.
– Значит, не верите? – не отступал я.
– Нет, – совершенно спокойно возразила она, – не верю. И не вижу никакой к тому причины. Да же, напротив, вижу совершенно про тивоположные тому причины: пьянство, нар комания, разврат, ненависть, пустые и разру шенные храмы… В этакой суете бедному человечку и о душе подумать некогда. Старики с ума сходят от одиночества, в окна выбрасываются. А молодёжь? Много ли её в храмах? Увлечены всякой бесовщиной, религиями будущего, как Серафим Роуз пишет. Где же тут признаки воскресения?
– А чудо?
– Чудо, деточка, предполагает свободный акт веры. Тогда оно чудо. А так – что? То же насилие. Какое чудо без веры? В Евангелии говорится, что по причине неверия иудеев Господь не мог сотворить множество чудес. И потом, как же вы это себе представляете – чудо? В каком виде? Огонь с небес? Однажды все проснутся с царём в голове? А как же награда? За какие труды? Не понимаю, какое ещё надо чудо, когда чудеснее того, что совершается за каждой обедней, и представить себе невозможно?
– Таинство Евхаристии?
– Да, деточка. Святые отцы считают это чудо даже выше чуда сотворения мира. А кто его замечает? Кто стремится к созерцанию этой великой тайны, желает стать её счастливым причастником. Нет этого. И потом, дорога к чуду всегда идёт сквозь терния скорбей и самоотречения, нужен личный подвиг. Каждого, понимаете, каждого, даже животных, как в Ниневии. В Отечнике есть такая история. Хотите или нет, а я расскажу, а то ведь вам и святых отцов почитать некогда. Прожекты не дают! Там описывается, как один великий старец молился так: «Господи, хочу чтоб где я по смерти, там и дети мои были». И долго таким образом молился. И был ему ответ: «Скоро придут из соседнего монастыря приглашать вас на праздник. Пошли братию вперёд, сам пойди немного погодя». Так он и сделал. Отправил всех. Сам через некоторое время пошёл следом. На половине пути набрёл на искалеченного человека. Оказалось, попал в руки разбойникам. «Не видел ли ты монахов? Они должны были тут проходить». – «Были, – отвечает, – и подошли ко мне. Но на мою просьбу донести меня до ближайшего селения ответили, что с ними нет осла, и ушли». «Можешь ли идти? – спрашивает старец. «Даже приподняться нет сил». «Тогда я тебя понесу». «Да где тебе, старому, меня донести? Пришли кого-нибудь с подводой из ближайшего селения». «Жив Господь мой, донесу». И взвалив беднягу на спину, потащил. Сначала чувствовал тяжесть обычного тела, затем ноша стала легче, а потом совсем исчезла. И был ему голос: «Ты просишь, чтобы ученики твои были там, где и ты, но дела твои одни, а их другие. Поэтому научи их прежде поступать, как поступаешь сам». Теперь, надеюсь, понятно, что необходим труд многих, и прежде всеобщего усвоения добродетели не бывать всеобщему воскресению. Разве что опять друг дружку распинать. Или смешить, как лебедь, рак и щука. Много ли теперь слышащих глас Церкви Божией? А ведь она, не преставая, свидетельствует уже две тысячи лет. И что? Чем дальше, тем меньше последователей. О каком же чуде может идти речь? Теперь, да и прежде, все спасаются и спасались по одному, по два. Ради них Господь и откладывает время Суда. Так до конца и будет, а не то, что вы себе представляете. В том и чудо, что всякому дана возможность спасаться в отдельности.
– Вы, матушка, убиваете всякую инициативу! – возразил Щукин. – Не могут же все быть монахами. И потом, сами же вы говорили, что людям теперь как никогда нужна милостыня. А милостыня бывает разная.
– Для нас, деточка, духовная милостыня недоступна по причине нашей духовной скудости. В этом смысле мы сами нищие. При гладе духовном одна только вещественная милостыня способна принести пользу, поддержать отчаявшегося, удержать от последнего шага к погибели. Нет, ты дай нуждающемуся кусочек, накорми, обогрей его, а там, глядишь, у него и до духовной милостыни сердце согреется. Ты почему семинарию бросил? Рукополагать тебя нельзя, хорошо, да разве нельзя иного занятия при церкви найти? Что тебе не служилось чтецом-то?
– Я, матушка, с вами не согласен, – возразил я. – Если уж вам так не нравятся разговоры о гениальности и дарованиях, оставим. Отчего же нельзя трудиться в области искусства, как на всяком другом месте, как и в храме, тем более, что теперь это не только не запрещено, а даже поощряется, вызывает интерес. Общество в состоянии полного неведения. А к храму многие ещё относятся с предубеждением. Во всяком случае, для большинства авторитет культуры выше и значительнее авторитета служителей церкви. Оговариваюсь – пока, потому что авторитет Церкви растёт. Но без внешней, пусть хоть и околоцерковной культуры нынешнее секулярное общество существовать не сможет. Если не возьмёмся за это дело мы, инициативу перехватят люди без рода и племени, космополиты. Отчего не воспользоваться создавшимся положением для привлечения ищущих и сомневающихся. Язык церкви для многих пока – слишком твёрдая пища.
Матушка ничего не ответила, а лишь выразительно вздохнула и, опустив на грудь голову, очевидно, целиком погрузилась в молитву. Чётки поплыли меж пальцев своим заведённым порядком. Явно, мы не понимали друг друга. И хотя я уважал и ценил матушку, не мог избавиться от мысли, что, несмотря на всё своё благочестие и даже прозорливость, о чём расскажу в своё время, матушка не понимала, казалось, таких простых вещей. По её мнению выходило, что все, кроме нас с Щукиным, могли заниматься тем, чем хотели и что делали теперь. Этот всегдашний ушат воды был и неприятен, и непонятен. Непонятно было, отчего все могли сеять и сеяли плевелы, а мы не имели права этому мешать. Или просто любимым занятием зарабатывать на кусок хлеба.
Я по опыту знал, что теперь из матушки не вытянуть ни слова, а потому поднялся и стал рассматривать небольшую икону Феодосия Черниговского, которая с каждым годом всё более и более «омывалась» от черноты, которую наложила на неё печать времени. Где-то я читал, что перед революцией у многих потемнели иконы – от помрачения народной души. У матушки иконы обновлялись. И в той, другой, келье висела на стене совершенно обновившаяся икона Божией Матери, к которой мы прикладывались всякий раз, посещая матушку. Обновление икон вскоре станет всеобщим явлением. Не свидетельствовало ли это о возрождении народного духа?
«Вот оно, явление Божия чуда, – думал я, глядя на обновляющуюся икону. – Расскажи, покажи кому – кто поверит? А если и поверит, что от этого изменится? Без всякого шума, скромно, в течение многих лет в никому не известном месте происходит это чудо. И никакого страха, как скажем перед НЛО или полтэргейстом, никакой зависимости. Напротив – тихо и мирно на душе. И спать уже не хочется. Странно… каким бы уставшим, как, например, сегодня, после бессонной ночи и хождения по шумным московским улицам, не приходил к матушке, тотчас тяжесть пропадала. Мирно и покойно было на душе… А он, мятежный, – глянул я на растянувшегося на диване Щукина, не исключая, разумеется, и себя, – хочет бури…»
Вошла мать Елена. Испросив благословения, стала накрывать на стол. Нам раздали фартуки – обычные, кухонные. Это делалось всякий раз перед едой, и все к этому давно привыкли. Привыкли ко многому необыкновенному в этом маленьком монастыре. И к постоянно мерцавшим лампадам, масло для которых добывалось с немалым трудом. Но добывалось всегда по какому-то обету или раз и навсегда заведённому порядку. Так что двенадцать лампад, не переставая, горели и днём и ночью. Подумать только, не одна и не две, а целых двенадцать, на протяжении многих лет, несмотря на материальные затруднения, а они были, особенно, в прошлые годы. Я знал, например, что путь к монашеству у матушки был не из лёгких. Знал, что они с сестрой Марией хотели стать послушницами этого монастыря перед его закрытием. Затем была у каждого своя жизнь. Знаю, что матушка была замужем. И что, не имея детей, наконец, рассталась с мужем. История, впрочем, покрытая одними догадками. Очевидно, позвал Господь. Приняв тайный постриг от какого-то архимандрита (иначе в те времена постричься было невозможно), она всю жизнь почитала его за духовного отца, хотя уже много лет не виделась с ним по причинам довольно известным в церковной среде. К престарелому архимандриту не допускала ретивая келейница.
Знаю ещё, что прежде матушка много паломничала, подвизаясь то возле Псково-Печёрского монастыря, где знавала старца Бориса, и в Рижской пустыньке у Тавриона, там живала на послушании подолгу, но никогда ничего об этом не рассказывала. Переписывалась и с преподобным Кукшей, письма которого никогда нам не показывала, а потом велела сжечь. Бывал у неё и Самсон Сиверс, фотография которого стояла рядом с иконой преподобного Серафима. Была тут и фотография владыки Иоанна Максимовича. С некоторых пор, после навалившихся недугов и смерти сестры, матушка жила в этих полуразрушенных, давно не ремонтируемых, полных крыс и мышей кельях бывшего монастыря. Не знаю, что побудило их с сестрой обменять благоустроенную московскую квартиру на эти развалины, но знаю, что это случилось давно, и матушка ни разу об этом не пожалела. «Тут стены намоленные», – говорила она. И нельзя было с этим не согласиться, хотя соседи в основном были неверующие, даже враждебно настроенные, видя, что каких-то старушек то и дело посещают люди. Приходят – уходят, ни шуму, ни гаму. Не знаю, каким образом на матушку до сих пор не донесли при соседстве Лубянки. «Престол твой там, где престол сатаны», – всякий раз припоминалось мне, когда входил на территорию бывшего монастыря.
Когда стол был накрыт, встали молиться. Пропели «Отче наш» и начали было «Славу» да матушка с лёгким упрёком остановила:
– А Матерь Божию не почтили.
И мягким, грудным голосом запела:
– Богородице Дево, ра-аду-уйся-а…
Мы подхватили:
– Благода-атная Марие, Господь с Тобоою-у…
Матушка перекрестила стол, все сели. Никогда и нигде прежде столь вкусной не казалась мне простая, с молитвой приготовленная еда. Это отмечали все посещавшие матушку. Всё было скромно и непритязательно, поглощалось с большим аппетитом и никогда не тяготило после обеда.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?